— После вчерашнего признания, — думал он, — она, по крайней мере, несколько дней не покажется.
Но он не знал сердца женщины и забыл, воспитанник города, сельские обычаи. Марина явилась снова в свое время веселая, как и вчера, спокойная и первая его приветствовала обыкновенным своим "добрый вечер".
Глаза ее еще смелее на этот раз повторяли то, что вчера уста выговаривали. Остап встревожился. В сердце его осталось только страдание, но не могло быть и не было страстной привязанности, потому что он обратил всю ее к одной женщине. Он чувствовал какую-то благодарность, приязнь и благосклонность к девушке, которая так привязалась к нему. Он уже давно видел, как она с трепетным уважением прислушивалась к его словам, не раз замечал огонь в ее взгляде, обожание в голосе, краску в лице, но объяснял это уважением, боязнью, благодарностью. Любовь, неожиданно явившаяся на пути жизни, уже замкнутой у него в тесные пределы, была теперь заботою. Как отплатить за это чувство, с чего начать? Совесть приказывала оттолкнуть эту ненужную ему любовь, жалость противилась этому. Поборясь с минуту, он наконец решил, как многие другие, что это только минутная склонность, что сильные страсти вообще редки, а у людей низшего класса встречаются еще реже: эти люди не имеют времени раздувать этот огонь, тяжелый труд защищает их от сильной скорби, это пройдет.
После этого размышления он поднял голову, отвечая на приветствие красивой Марины ласковым "добрый вечер!". Марина, как и всегда, убранная в полевые цветы, свежая, почти нарядная, посмотрела на него с жаром, кокетливо прислонясь к пню дуба, под которым он сидел, и вступила в разговор.
— Видите, как я проворно отделалась: вскопала часть огорода, высадила и полила рассаду, приготовила ужин и, поручив его матушке, поспешила к вашим коровкам. Справлялась у Лепихи, правда ли, что вы ее приговорили, но она и не слыхала об этом. Она не могла бы и сладить с коровами.
— Благодарю тебя, Марина, но ведь и тебе это будет нелегко.
— Тяжело-то ведь только то, что неприятно, — отвечала смело девушка.
— Ты такая добрая, моя милая Марина, что тебе всегда хочется сделать каждому приятное.
— Вы думаете каждому? О, нет! Я не такая добрая. Одному делаю, чтобы только сделать, другому же делаю от всего сердца.
— Помоги мне Бог возблагодарить тебя за твое доброе сердце.
Девушка вздохнула.
— Но разве я требую вашей благодарности?
Слезы навернулись на ее глазах, но она снова улыбнулась и сказала:
— Когда вы захотите отблагодарить меня, то помните, что вам стоит только позвать Марину и позволить ей долго, долго слушать, когда вы начнете говорить.
— Но о чем же?
— А о чем хотите. Я люблю слушать вас, хоть иногда и не понимаю. Голос ваш звучит в ушах у меня, как самая приятная песня птички.
— Благодарю тебя, — сказал с принужденной улыбкой Остап. — Я понимаю, что твое доброе сердце признательно мне за мать.
— За мать? — тихо произнесла Марина. — Пусть хоть за мать! Но мне кажется, что и без этого я чувствовала бы то же, что и теперь, потому что это чувство Бог знает откуда пришло ко мне. Прежде я вас боялась, очень боялась, думала, что такой умный человек должен быть очень страшен, но когда убедилась, что вы кротки и добры, мне любопытно было узнать ваш ум. Если бы теперь я вас долго не видала, то мне было бы очень грустно, а если бы мне кто сказал, что я вас никогда не увижу…
— Что же бы тогда, Марина? А ведь это, однако, может случиться? Я ведь не здешний и когда-нибудь могу удалиться отсюда.
— О, не говорите! Зачем это говорить? Этого быть не может! Но если б ты ушел от нас далеко, то я последовала бы за тобой.
— Ты шутишь, Марина, — сказал Остап с тяжким чувством в сердце. — А мать? А отец? — добавил он кротко.
— Мать, отец, это правда! — продолжала она грустно. — Мать, отец, хата наша, поле наше — все это тяжело покинуть, и что бы они стали делать без своего единственного детища? Но если бы я не могла последовать за тобой, то бы вот… я не знаю…
Выговорив это, она отскочила от дерева, схватила дойник и, закрыв глаза передником, побежала в хлев. Остап встал, задумчивый, грустный, почти рассерженный и заперся в своем домике. Час спустя Марина искала его под дубом, в саду, на пороге, подкралась к окошку и увидала наконец, что он сидит, опершись на стол, в такую пору, в которую привык быть на воздухе, она подумала, что он избегает ее.
— Так он хочет этого, — думала она. — Ну, и не увидит меня больше, а я все-таки буду его видеть.
И скорым шагом поспешила домой.
Остап промучился взаперти до поздней ночи. Уверившись, что Марина уже ушла в деревню, он вышел, по обыкновению, на порог, потому что имел привычку сидеть долго ночью на камне у дверей в размышлении и молитве. Приближалась полночь, глубокая, таинственная, прекрасная тишина весенней ночи наполняла окрестность, поражая своим величием. Вдруг послышался ему отдаленный топот лошадей и говор людей.
— Может быть, кто-нибудь едет за мною, — подумал он и пошел к дому. Легкий ветерок со стороны ехавших явственно доносил голоса их. Остап мог расслышать отрывистые слова:
— А не ошибаешься ли ты, братец мой?
— Нет, пан, вот уже мы и под яром.
— А что, дома ли он?
— Кажется, что дома.
Остальные слова заглушил топот лошадей. Вопросы сделаны были по-польски, ответы же на простонародном наречии.
— Это кто-нибудь ко мне едет. Слава Богу, что я готов.
Он ожидал на пороге. Отворили ворота, и въехал сперва один, потом вошел другой, ведя за собой лошадь. Месяц осветил мужчину, закутанного темным плащом, он остановился перед крыльцом и готов уже был войти в дом, как, заметив Остапа у дверей, узнал его и бросился ему на шею.
— Альфред!
— Остап! — вскрикнули они разом.
— Что за неожиданный милый гость, — сказал хозяин, ведя его в неосвещенную еще комнату. — Приехал, вероятно, к знакомым, к родным и не забыл обо мне. Но почему же так поздно?
Договаривая последние слова, они вошли в избу и затворили за собою двери.
— Как я благодарен тебе! — сказал Остап.
— Не удивляйся и не благодари, — сказал Альфред грустным голосом. — Я приехал именно к тебе и привез не дружеское приветствие, а тяжкое бремя на твои плечи.
— Ты говоришь бремя, Альфред? Можешь ли ты быть тягостен мне?
— О, не обо мне речь! Подожди, у меня нет сил рассказать тебе все вдруг, дай отдохнуть, дай успокоиться. Отправь человека, который меня сюда проводил, прикажи ему молчать, меня ищут, пусть никому не говорит, что он проводил меня сюда.
— Почему это? Что это значит? Разве ты скрываешься?
— Я бежал!
— Ты?
— Я! Повидайся с ним, ты знаешь его, попроси его от себя, вот деньги, они тебя все любят, для тебя будут молчать, не спрашивай больше, а делай, что я говорю.
Отправляя знакомого ему проводника для отдохновения и для подкрепления сил, Остап наградил его и наказал ему никому не говорить, что он кого-то провожал на хутор.
— Мне могло бы это повредить, — добавил он, рассчитывая на общую к нему привязанность.
— Будьте покойны, ни одна живая душа не узнает об этом, — шепнул проводник.
Когда принесли свечу, Остап изумился, посмотрев на Альфреда, удивительно переменившегося. Преждевременная старость сморщила некогда прекрасные черты его лица, они сделались суровее и покрылись сухой, пожелтевшей кожей. Редкие волосы начинали уже седеть, щеки глубоко впали, взор потух, и сгорбленная спина уменьшила рост.
— Что с тобою? — спросил Остап, садясь около него. — Говори, прошу тебя, что с тобою? Ты должен все рассказать мне. Говори скорее! И мне, и тебе будет легче.
— Мне, может быть, а тебе — не знаю, — сказал грустно Альфред, — а вероятнее, что и обоим нам не будет легче. Но слушай, мы одни, вот тебе моя исповедь. Видишь, как я изменился. Это счастье мое отпечаталось на лице.
— Альфред, меньше иронии, больше сознания, — тихо сказал Остап, сжимая его руку.
— Я не шучу и не злословлю, — важно подхватил граф, — нет, говорю тебе истину. Я был счастлив и теперь счастлив, но счастье мое терзает меня. Михалина прекрасная жена, ангел доброты, но, взирая каждый день на то, чего стоит ей мое счастье, ты видишь, как я изменился. Меня грызет и отравляет приносимая этой женщиной жертва.
— Она тебя любит!
— Она не любит меня, не любила и не могла любить, — сказал сурово граф. — Она одна из тех редких женщин, которые любят только однажды и навсегда.
Остап опустил глаза, покраснел, притворился, что не понимает и молчал.
Альфред продолжал далее:
— Но Мизя, как святая, присягнув раз у алтаря разделить жизнь со мною, исполняет свою жертву геройски, мученически. Живет мною и только для меня, хотя сердце ее не при мне и не для меня. Господь Бог послал ей утешение — ребенка, у его колыбели она нашла еще силы для несения своего креста. Я открыл тебе нашу глубокую, семейную тайну. Другим этого никогда не узнать. Михалина искусно прикрывает свою сердечную рану улыбкой на устах и спокойствием взгляда.
— Но Мизя, как святая, присягнув раз у алтаря разделить жизнь со мною, исполняет свою жертву геройски, мученически. Живет мною и только для меня, хотя сердце ее не при мне и не для меня. Господь Бог послал ей утешение — ребенка, у его колыбели она нашла еще силы для несения своего креста. Я открыл тебе нашу глубокую, семейную тайну. Другим этого никогда не узнать. Михалина искусно прикрывает свою сердечную рану улыбкой на устах и спокойствием взгляда.
— Альфред, — прервал Остап, — позволь припомнить тебе то, что я уже не раз говорил давно, еще в Берлине. Вы, люди, испорченные дурным воспитанием, привыкли в каждом цветке, прежде чем заметите запах его и красоту, видеть червячка, который его точит, а пыль, которую видите на конце цветочного стебелька, кажется вам чудовищем. Ваши страдания более воображаемы, нежели действительны.
— Это не мечта, а святая правда. О, как бы хотел я обмануться! Но довольно об этом, сердце мое обливается кровью. Разбери жизнь мою. Я не могу ни показать ей, что знаю, как она страдает, ни утешить ее. Люблю ее, жажду взаимности и в то же время потерял всякую на нее надежду. Одним словом, я несчастлив. Уже два года, как я знаю, что Мизя не может перемениться в отношении ко мне. Она уважает меня, ценит, но любить меня не может.
— Бедный Альфред, как же ты хочешь еще, чтобы она тебя полюбила! Ведь ты говоришь, как двадцатилетний юноша.
— Нет, это не ребячество, я глубоко знаю ее сердце, знаю, как она умеет, может любить и любит другого. Я целое лето следил за ней и знаю…
— Продолжай, — прервал его Остап.
— Я вечно с веселым лицом, притворяюсь, что счастлив, целую ручки с благодарностью, а тут, — добавил он, ударяя себя в грудь, — у меня целый ад! Раздраженный и бешеный против себя, я всю злость изливаю на других.
— Чем же они виноваты?
— Знаю, что не виноваты, но страсть не имеет логики, я виноват сам, но на ком же мне выместить это?
— Для чего же тебе мстить?
— Я хочу мести.
— Альфред, я не узнаю тебя!
— Я сам не могу себя узнать ни в зеркале, ни в собственном сердце.
— Бедный Альфред!
— Я искал этой глупой мести и нашел свою погибель! Все, что жило в соседстве у меня, я успел раздражить, вооружить против себя и вывести из терпения и нажил себе много врагов.
— Помилуй, Альфред, это заблуждение, это помешательство!
— Да, это сумасшествие, но я не могу владеть собою, мучаю себя, мучаю других. Это сумасшествие, признаюсь, но вылечи же меня от него! Не можешь?
— Кто знает?
— Я отравил жизнь ее и счастье, да и свое тут же. Кто знает, может быть, я нашел бы другую? Я не любил ее, когда женился на ней, любовь родилась и развилась от невозможности вполне владеть Мизей. Остального ничего не знаю, не понимаю. Я несчастлив, довольно этого.
— Но отчего же бежишь ты? Зачем скрываешься? Что с тобой?
— Это последнее и самое высшее мое несчастье: я должен оставить родной край.
— Почему же?
— Из-за ребячества, — угрюмо возразил Альфред. — Я был зол и хотел на ком-нибудь излить свою злость, встретился со мной какой-то сумасброд, я плюнул ему в глаза, он вызвал меня, мы стрелялись и…
— Ты убил его! — вскричал Остап.
— Что же из этого? Убил, — сказал Альфред, пожимая плечами. — Самое дурное то, что я должен бежать.
Остап содрогнулся.
— И эта кровь не тяготит тебя, кровь невинная, кровь братская? — сказал он.
Альфред опустил голову и вздохнул. До сих пор он говорил как бы в бреду, теперь же бросился на постель, воскликнув:
— Молчи, и так уж довольно!
После минутного молчания он поднял свое бледное лицо и продолжал далее:
— Убил и должен бежать, за мною гонятся. На этих днях, по милости друзей, я получил паспорт за границу. Но я не выеду отсюда, пока ты мне не дашь слово, что жена моя и ребенок останутся под твоим покровительством, хотя бы до моего возвращения, хоть бы не знаю, до которых пор. Ворочусь ли я еще?
— Под моей опекой? — воскликнул Остап, как бы не понимая смысла сказанного.
— Завтра я уезжаю за границу, а ты отправляйся в Скалу, как опекун Мизи и Стаси.
— Я их опекун! Что с тобою делается? Взгляни на меня. В чем может помочь простой мужик, как я?
— Все сделаешь и сумеешь, если только захочешь. Я оставляю мое состояние в самом дурном положении: процессов множество, люди от дурных управляющих разорены и почти взбунтованы отчаянием, соседи все ко мне неприязненны, кредиторы беспокойны. Мизя совершенно одна, отказ твой погубит нас.
— Как мне обещать, если я не знаю, как мне справиться с теми обязанностями, которые ты возлагаешь на меня?
— Твое сердце, воля и ум укажут тебе, что делать.
— В делах приобретения и управления я ничего не понимаю.
— Для тебя нет ничего трудного.
— Альфред! Что за дикая мысль?
— Неужели же я ошибся, рассчитывая на твою приязнь?
Остап замолчал, Альфред взглянул ему в глаза и живо добавил:
— Я полагаюсь на тебя, ты меня понимаешь. Я тебе вполне доверяюсь.
— Но я себе не доверяю, — возразил грустно Остап.
— Ты силен, ты можешь сделать, что захочешь, повторяю, пожелай только, и ты спасешь нас.
— Но это превышает мои силы. Я обманул бы, если бы обнадежил тебя.
— Послушай же, Остап, — сказал граф, вставая, — или я, осужденный, пойду вместе с ними в минуту своего гнева искупить тяжким страданием мой проступок в униженном изгнании, или уйду, оставляя постыдно все, что есть драгоценного для меня, на погибель, на нужду, на злобу неприятелей.
— Хочешь говорить откровенно? — отозвался Остап.
— Говори, но не покидай меня… нас.
— Михалина… — сказал Бондарчук с усилием, но его голос замер.
— Любила тебя и любит еще, — прервал Альфред, — это я знаю, но знаю вместе и то, что я доверяю судьбу мою благороднейшему из людей. Этого я не боюсь.
— Может быть, увидав меня теперь, она рассмеется, пожмет плечами и исцелится, хорошая и прекрасная мысль! — сказал Остап, вздыхая и смеясь. — Я явлюсь перед ней так, чтобы она не могла полюбить меня, нарочно искажу себя, покажусь ей холодным, равнодушным, бестолковым, и она меня станет презирать.
— Ты все это сделаешь для меня! — вскрикнул Альфред в порыве радостного эгоизма.
— Для тебя? Нет! Для нее только! — возразил Остап. — Для нее, потому что я люблю ее. Сделаю это, а потом скроюсь и умру.
Альфред бросился к нему на шею. Остап, истощенный, упал на лавку и замолчал.
Альфред после долгого ночного разговора не сомкнул глаз ни на минуту и на заре начал собираться в путь. Остап, утомленный, грустно смотрел на отъезд Альфреда и, казалось, боязливо отступал перед величием жертвы, на которую он согласился.
— Послушай, — сказал Альфред при отъезде, — сейчас же поезжай в Скалу, не погуби их и меня. Ты для них и для меня заменяешь всех и все. Знаю, что бремя тяжко, но ты великий человек, снесешь его…
— Или изнемогу под ним.
— Не изнеможешь! — воскликнул Альфред. — Ты силен.
— Это известно одному Богу, — грустно отвечал Остап. — Но поезжай спокойно, сделаю, что могу, посвящу себя, не оглядываясь ни на себя, ни на что. Если жертва эта, как и много им подобных на свете, останется бесполезной, то не сетуй на меня за это. Беру свидетелем Того, Который все видит, что даже крови моей не пожалею для вас.
Они обнялись, и Альфред погнал лошадь, не желая больше видеть лица приятеля, потому что оно, бледное и пасмурное, было для него грозным упреком.
Остап остался на крыльце, прикованный к месту, остолбеневший, в том положении умственного изнеможения, из которого тяжело выйти. Целый почти день прошел у него в размышлении о будущем и в рассмотрении оставленных Альфредом бумаг, планов, к вечеру, не похожий сам на себя, усталый от потрясений, мыслей и чувств, он потащился под свой дубовый крест, взглянул на этот знак, ежедневно напоминающий нам все величие Божеской жертвы, и слезы, как у ребенка, обильно полились из его глаз.
— Творец креста, Творец терпения! Научи меня, что мне делать? Ты видишь, что мне ничего не жаль, что я трепещу только при мысли о громадности возложенной на меня обязанности, но готов на подвиг, дай мне сил, управляй мною, подкрепи меня, если я поколеблюсь или изнемогу.
И он почти без памяти опустился на камни.
— Добрый вечер! — раздался веселый голосок Марины. Но он дико и неприятно зазвучал на этот раз в ушах Остапа.
Он поднял голову, взглянул, не узнавая говорившей и не сознавая сказанного ему, потом медленно, всматриваясь в лицо улыбающейся крестьянки, отвечал ей приветствием, но таким тихим голосом, что она едва могла его расслышать.
Она ясно видела, что Остап был не в обыкновенном расположении духа: лицо, глаза, голос выражали необыкновенное волнение, печаль и утомление. Девушка с чувством посмотрела на него и спросила:
— Что с вами?