Собрание сочинений в 3 томах. Том 3 - Валентин Овечкин 25 стр.


Какая-то вольная публицистическая форма. «Былое и думы». Макаренко. Фурманов.

* * *

Название цикла рассказов — «Ненаписанное». (А в самом деле оно будет написанное. Да еще как!)


Вероятно, никогда не засяду за роман. За автобиографический и какой-нибудь другой. Не в моем характере. Много остается ненаписанным.

Но как-то жалко не сказать.


Бессистемные наброски, заметки.


Может быть, кто-то что-то разовьет в большой сюжет — пожалуйста.

Это как бы «перекурка» между другими, более серьезными делами.

Может быть, это «перекурка» между большими работами. Не знаю.

В «Ненаписанные очерки»

Предисловие. Зачем пишу. Чтобы рассказать, как было. Форма будет странная. Дотяну до наших дней.

Иногда чувствую себя больше практиком колхозного строительства, чем писателем, и не боюсь это сказать вслух, не боюсь, что это, может быть, подхватят критики — ну и продолжал бы работать вилами, это тебе сподручнее, нежели пером.

Цикл «Невыдуманное» не обязательно начинать хронологически и не обязательно с колхозных.

Это будет убедительнее для колхозной темы, если я подойду к ней постепенно и не в хронологическом порядке, а как бы случайно.

И чтобы каждый кусочек был — рассказом.

Биографию свою рассказывать постепенно. А не родился в таком-то году, в такой-то семье.


Дойти и до Таганрога.

«Пережитки капитализма».

Все, что осталось в человеке от раба, — вот главный пережиток капитализма.


О «рабьем детстве» Таганрога. Отец. Целование руки (может быть, он и другое хотел привить нам, детям, но не то привилось). Ставни. Стук болтов. Мухи. Сонное пение петухов.

Самое ужасное — праздники. Может быть, с тех пор я не могу писать о праздниках. В своей журналистской деятельности я не дал ни одной строки в праздничный номер газеты.

«Мать»

Я не помню матери. Но старшие братья и сестры много рассказывали мне о ней — ласковой, доброй, тихой женщине. Нас, детей, у нее было восемь душ. Трудная семья!

Мне представляется, что мать в большой семье, хорошая, умная мать — что сердце в живом организме. Что бы ни задумала голова (отец), что бы ни сделали путные и беспутные дети (руки, ноги), все ложится на сердце — горе ли, радость ли. И когда голова отдыхает, спит, руки раскинулись — отдыхают, сердце не забывает свое: тук-тук, тук-тук, тук-тук…


Мать. Сначала — семейное, детское, беспредметное. Просто — нежность. Прикосновение к ногам. Вот сначала ноги укутывала.

Войска шли туда. Мало рассказывала о себе, о своих сыновьях. Ну, что ж — тоже воюют.

А отступали мы по другой дороге. Потом пришлось, в наступление, опять прийти в это село, к ней.

И тут уже — большой рассказ.

Политический рассказ. Во весь рост встает ее фигура, матери, русской женщины. Сила!


В крови у меня — купеческое (крупное) и мещанское. А пролетарское — это уже все — от пережитого, свое, умом дошел!.. И — сердцем.


Начало.

Вот я начинаю перебирать в памяти. Кто и что сделали меня писателем? Книги? Вряд ли. Жизнь? Да… Но как?

И вот вспоминаю. Таганрог. Голод. Пешком в село, которого в жизни не видел.


И этот Елисей…

В «Ненаписанное»

Некоторые критики замечали, что я избежал умиления. Да. До 16 лет деревню не видел. А потом повидал такое, что не до умиления.


Встречаю в старых «блокнотах» — запись на полях книжки, случайно сохранившейся с тех пор, когда мне было лет 16.

«Драться коромыслом неудобно, оно кривое, вертится в руках, и не угадаешь, куда попадешь концом. Им хорошо драться в большой толпе, когда все равно кого-нибудь да зацепишь по голове».

Недоумеваю, откуда, по какому поводу такая зверская запись? Начинаю вспоминать. Корявый почерк. А это у меня болели пальцы.

Вспоминаю деревню.

Не очень радушно приняла, встретила меня деревня. Может быть, это уберегло меня от наивных восторгов и умилений горожан…


Нищета батраков. Харитон. Голые на печи: ночью рубахи сушатся.

Такая нищета вряд ли где найдется в деревне, кроме Китая.

Вот с этой нищеты начинали!


Тупой и острый нож. Дядька Семен наточил, как бритву.

— Ну, теперь будешь работать и не порежешься.

Долго недоумевал. Потом понял.


— Только и было у меня имущества — шапка, и то на чужом (на хозяйском) гвозде висела.


Моя отцовская шуба на лисьем меху (когда жил у Калачевых), единственное наследство (а она отцу служила лет двадцать), и как она пугала людей, когда я вступал в комсомол. Шуба на лисьем меху, а там — почти без порток.


И вдруг вот эта сиротская душа без отца, которая металась в поисках отца, вдруг — ему пришлось стать отцом 70 мужиков.


Первая весна в коммуне. С трактором. Кулачество.

Навалили на молодые хрящи то, что впору старому волжскому грузчику вынести.


Лихой был парень — председатель коммуны. Но никто не знает про мои минуты отчаяния!

Когда природа нас била из года в год. А потом — люди. Свои дураки. Приезжие…

Уходил в поле, падал на землю.

— Неужели — не выйдет? Неужели — провал? Это — не мой провал. Провал — идеи.

И жена об этом не знала.


Каким был мечтателем.

Смотрел на поросят от нашего хряка и думал — вот они, агитаторы за нашу коммуну!..

В этом получал наслаждение работой (наивно-мечтательные, но берущие за душу слова):

— Вот, смотри, бегают.

— Кто?

— Это — наши.

И на самом деле — вот этим постепенно и привлекли народ на свою сторону.


Я способен был всегда подолгу любоваться тем, что сделал. Это иногда сводило на нет быстроту работы. Сошьешь пару сапог за день, а час потом тратишь на то, что вертишь их в руках и любуешься — смотри-ка, сам сотворил!


А все-таки это большое дело — мечтать!..

Надо мечтать. Надо уметь мечтать.

Я всю жизнь мечтал. Сам знаю, как легко жить с мечтой. Но не только мечтал — делал. Всю жизнь делал.

Но нельзя жить только одной большой общей мечтой. Надо и маленькую, конкретную мечту иметь.

Помню и до смешного маленькие мечты, которыми жил недели и месяцы. Мечты над коровьей кормушкой. Мечты над первым катушечным радиоприемником.

Мечты и личные. «Вот когда все будем жить хорошо, нужно себе то-то и то-то».

Потом — на партработе — мечта.

Когда пошел в литературу — мечта. Мечта написать что-то очень хорошее. Великое!

Не осуществил эти мечты до сих пор, но я ими живу.

И вот я думаю иногда, как страшна жизнь у того человека, который живет без мечты. Или только сугубо личной мечтой. Как можно так жить?

Как я ехал на Всероссийский съезд колхозников во всем чужом. Но была мечта.

И после стали жить богато.

Мечта над хорошо возделанным черным паром. Мечта над известковой печью. Над молодым садом…

Пошел в коммуну — больше одного года речей не вынес.

А многие из моих сверстников сделали назидательные речи своей профессией.


20-е годы.

Колхозное строительство не успело еще как следует начаться, а снобы уже появились.

И на меня они смотрели как на блаженного.

Предложение на райзо. Неплохая карьера для двадцатилетнего парня.

Первое столкновение с формализмом и бюрократизмом.

Были вмешательства. Как вводили трудодень. Не все были такие, как Н. Л. Маслов.

Но на дураков нашлась управа.

Поиски были благословлены.


«Забытое ощущение беспричинного счастья» — чувство, лучше всего сформулированное Аксеновым в «Коллегах».

А вспоминаю — у меня такое ощущение счастья, личного счастья было от сознания роста нашей коммуны. Когда спустя 3–4 года мы увидели, что наше победило.


Когда-то люди будут жить легко, как песня поется. Так пусть они знают, как эта песня зачиналась. Один запевал — его убивали. У другого, подголоска, сил не хватало…


Тракторист.

Зяблевая пахота.

Лег в борозду. Немножко на правый бок склонился — и пошел, и пошел по кругу. Сколько тут можно за день передумать!

[О коммуне]

Как бы я ни отклонялся в своей литературной работе от чисто деревенских тем, а время от времени возвращаться к ним приходится. Потому что эти темы остаются для меня все же самыми близкими.

В последнее время все как-то яснее встают в памяти картины далекого прошлого… Это было тридцать шесть лет тому назад.

Началось с того, что однажды, после собрания нашей сельской комсомольской ячейки, поздно ночью, у нас зашел такой разговор:

— А долго еще, хлопцы, мы будем строить новую жизнь только вот так, на словах? Кончилось собрание, расходимся по домам, и — распадается наша комсомольская семья. Один пойдет в теплую хату, у его отца середняцкое хозяйство, есть лошади, коровы, мать оставила ему в печке ужин, постелила постель; а другой, батрак, поплетется к хозяину-кулаку, где вряд ли ему приготовили ужин, и, может, даже заставят час-два походить под окнами, на лютом морозе, прежде чем откроют, — за то, что шатается по комсомольским собраниям… А не организовать ли нам комсомольскую коммуну? Вон в соседнем сельсовете пустует имение бывшее помещика Деркачева, постройки и восемьсот гектаров госфондовской земли. Попросим — дадут нам это хозяйство. Помогут, может, и кредитами на первое время. Довольно изучать нам на своих политзанятиях только по теории — какой будет когда жизнь в деревне. Надо начинать практически строить социализм в деревне.

Так мы, комсомольцы села Ефремовки Таганрогского района, создали в сентябре 1925 года сельскохозяйственную коммуну имени М. И. Калинина. Напоминаю: в те годы колхозы только начинали зарождаться, насчитывались в районах единицами, и было тогда несколько организационных форм: самая простейшая, начальная форма сельскохозяйственной производственной кооперации — машинное товарищество, затем — ТОЗ, Товарищества по совместной обработке земли, затем — сельхозартели, и высшая форма — сельскохозяйственные коммуны, где полностью обобществлялись весь скот и инвентарь вступавших в них крестьян, в личном пользовании не оставалось ни курицы, ни поросенка, не говоря уже о земле.

Все же в наших горячих комсомольских головах хватило ума: не замыкаться в своей среде. Зачем же нам отделяться от стариков, оставлять их жить по-старому, в единоличном хозяйстве? Надо и их тянуть в коммуну! Иначе мы были бы самыми настоящими сектантами.

Таким образом, коммуна, называвшаяся вначале комсомольской, потому что организовалась она по инициативе комсомольцев, состояла на самом деле из крестьян разных поколений. В коммуну пошли и дети и отцы.

Было вначале нас всего десять семей, а спустя шесть лет, когда я уходил из коммуны (меня выдвинули на партийную работу), в ней насчитывалось уже полторы сотни дворов. А из ближайших хуторов крестьяне начали приносить в коммуну заявления о вступлении уже не в одиночку, а целыми земельными обществами.

Я уверен, что, если бы даже не началась в эти годы сплошная коллективизация, если бы и не было никакого форсирования вступления крестьян в колхозы, наша коммуна все равно вобрала бы в себя полрайона. Толкал к нам крестьян-единоличников обыкновенный хозяйский расчет. Зажили коммунары лучше, чем жил единоличник-середняк. А работали легче.

У многих уже выветривается в памяти, каким дьявольски тяжелым был труд хлебороба-единоличника. Особенно когда он был единственным работником в семье. Если в полевых работах были перерывы, то в уходе за скотом их не было. Днем крестьянин работал на волах, а ночью пас их. К лошади и зимою надо было выйти за ночь два-три раза, подложить корму. По существу, крестьянин-единоличник месяцами не знал, что такое нормальный сон.

В нашей же коммуне одно простое разделение труда облегчало его в несколько раз: если ты работаешь в поле, то уж уход за скотом — не твоя печаль. Если вы конюхи или скотники, то выезжать в поле — не ваша обязанность. В коммуне все сезонные работы — весенний сев, прополка, уборка хлебов — заканчивались намного раньше, чем у соседей-единоличников, — помогали машины. Наши трактористы с прицепщиками пахали землю, сидя на пружинных сиденьях, а рядом пахарь-единоличник с погонычем выхаживали за конным плугом по борозде по 40–50 километров в день за всю долгую холодную и дождливую осень. Мы имели возможность, при нашем тягле и машинах, даже в самый напряженный период полевых работ по воскресеньям отдыхать. У нас был и клуб, детские ясли, в летнее время — общественные столовые. За нас агитировали наши поля, где урожай хлебов раза в два превышал урожай единоличников — благодаря агрономии. Мы завели породистый скот. У нас, по принятым общим собранием коммунаров дополнениям к примерному уставу, потерявшие трудоспособность старики, дети и больные находились на полном обеспечении коммуны.

И соседи-единоличники, взвесив все выгоды жизни вот в таком коллективном хозяйстве, хлынули в коммуну. Правда, из-за того, что всех мы не могли принять на центральную усадьбу в общественные жилые дома, пришлось создать несколько отделений на хуторах и разрешить иметь в личном пользовании коров, свиней и птицу. И это не было отступлением назад, а было единственным шагом к наиболее жизненной и массово-приемлемой форме кооперирования сельского хозяйства — к сельхозартели.

К чему я это все вспоминаю?..

А к тому что даже тогда, когда к нам вступало много новых членов, не было у нас особенно тяжелых драм по поводу расставания с бывшей своей лошадью, волом или косилкой. Оказалось, что крестьянин довольно легко переносит переход от единоличного состояния к колхозному — был бы материальный расчет. Да чтобы считались с ним, как с хозяином общественного хозяйства. Чтобы он постоянно чувствовал себя одним из полноправных его членов, участвующим не только в общественном труде, но и в какой-то мере в управлении хозяйством.

Есть у нас до сих пор немало таких отстающих колхозов, где все вертится но заколдованному кругу: плохие урожаи, безденежье, низкая оплата трудодня, низкая дисциплина. В результате опять же — плохие урожаи и т. д. И местные руководители ломают голову: почему люди там работают плохо? А мудрить тут особенно нечего. Видимо, нет у колхозников материальной заинтересованности работать хорошо. И, видимо, у них убито сознание хозяев своей артели. Производственную деятельность этих колхозов опекали, вероятно, так по-мелочному усердно и к тому же неумно, что колхозники уже и забыли о кооперативной форме своего хозяйства и меньше всего считают себя его хозяевами.

Мне в нашей коммуне, прямо скажу, повезло. Хорошие советники и учителя были у меня среди районных руководителей. Они учили главному — как работать с людьми. Без этого, без совета со стариками, опытными хлеборобами, агрономами, я, мальчишка, избранный председателем коммуны, к тому же совершенно не знавший сельского хозяйства, просто провалился бы и меня бы позорно сняли. Совет коммуны мы созывали каждую субботу, и не реже раза в месяц — общее собрание коммунаров. Все более или менее важные вопросы нашего быта или хозяйственного строительства выносили на решение общего собрания. Времени это отнимало не так уж много. Народ у нас привык высказываться на собраниях коротко, ясно, по-деловому. В случае разногласий — голосовали. Но выигрыш, в смысле настроения людей, был огромный. Каждый коммунар чувствовал себя хозяином нашего коллективного хозяйства и работал с интересом, не только материальным, но и душевным.

Руководили райком партии и райисполком нашей коммуной — в те годы, еще до сплошной коллективизации? Да, конечно. Как и другими первыми колхозами в районе.


1959

К ненаписанным рассказам
К Н. Л. Маслову

Идея колхозов не могла не понравиться народу, потому что это самая человечная идея устройства жизни в деревне.

А люди хотят человечного устройства их жизни.


Маслов

Человек, сегодня готовый для коммунизма. От каждого по способности, каждому по потребностям. И не возьмет в магазине лишней пары сапог.

Почему? Жил он по самому главному компасу. Совесть.

При всем этом был совершенно равнодушен ко всяким религиям. Ни в церковь не ходил, ни в сектах не искал «бога». Садясь за стол, крестился. На это никто не обращал внимания, так же как и он был терпим к безбожникам. На лекции ходил охотно.

Самозабвенно любил труд.

Мог ли он украсть? Никогда. Соврать? Никогда. Слукавить в работе? Никогда. Простить человеку подлость? Никогда. Простить ошибку? Да.

Как он пришел к нам…

— Так… Здесь, значит, коммуна зачинается?.. А кто затеял? Ты? (Взгляд изучающий, мне — 20 лет.) Аты — хлебороб? Нет… Сапожник?.. Сапоги на тебе — своей работы? Давно пошил? Если не трудно — сними один. (Осмотрел.) Что-то колодка не наша. А, сам и колодки делал?.. Ну, а что же тебя заставило? (И почему-то мне захотелось ему рассказать все — о наших комсомольских вечерах, и как однажды, поздно ночью…) И он слушал очень внимательно и понимающе.

Как он «вмешивался» в коммуну и в комсомольские дела. И как он, казалось бы «идеалист», которому трудодень-то и не нужен, первым, безоговорочно и твердо пошел за трудодень.

(А мимоходом — как это было, что вытерпел от снобов, которые, еще и не изведав коллективизации, уже успели получить отвращение к ней.)

Как… вместе с ним любовались «прозаическими» нашими успехами и видели в них поэзию.

У меня, у молодого парня, это были лучшие годы моей жизни (говорю это сейчас, когда мне уже почти 60 лет). Думаю и, пожалуй, не ошибаюсь, что и у него, которому тогда перевалило за 60 лет, это были лучшие годы его жизни.

Неграмотный. А к грамоте — уважение. Религия? В церковь ни разу не ходил и безбожникам (нашим) замечаний не делал. И когда вступал, не спрашивал — а как у вас в коммуне, верующих не преследуют? (Какое-то очень правильное понятие. Коммуна во французском смысле. Коммуна — это не обязательно коммунисты.)

Сам — крестился перед обедом и после. Никто не обращал внимания… Однажды кто-то высказался. Он гораздо деликатнее, чем ему было сказано, отшутился:

— Вы, парни, после обеда закуриваете, а я хоть рукой помашу.

Конец рассказа:

— Эх!.. Как бы мне хотелось хоть немного быть похожим на него!..

Назад Дальше