Жохов налил себе стопочку, выпил, не закусывая, сосредоточившись на мысли, что все хорошо, все отлично, но никакой радости не чувствовал. Мантры не помогали, водка – тоже, он, может быть, не так ждал самих этих денег, как той минуты, когда они окажутся у него в кармане, все будет кончено и наступит покой, но возбуждение не проходило. Мучило даже не сожаление об упущенных возможностях, а сознание, что его, в сущности, кинули, как он сам кинул того мужичка, всучив ему три сотни вместо пяти, только тут пропорция выходила совсем дикая – один к четырем, и то если не считать обещанных Гене пятнадцати процентов.
Он выглянул в окно. Гена стоял возле машины, придерживая рукой переднюю дверцу, и что-то говорил тому, кто сидел рядом с водителем, вероятно – Денису. Жохов видел его просительно согнутую спину в сером китайском пуховике. Внезапно Денис ребром ладони с силой рубанул Гену по пальцам, чтобы отцепился. Машина сорвалась с места, обдав его талой жижей из-под колес, свернула в арку и пропала.
Левой рукой Гена помял пострадавшую правую, затем обоими стал отряхивать пуховик ценой в подкладку от хорошего пальто. Его унижение Жохов пережил как свое собственное. Хватил еще стопарик и вышел на лестницу встретить друга.
– Плюнь, не расстраивайся, – сказал он, когда Гена поднялся к нему на площадку. – Что есть, то есть.
Вошли в прихожую. Жохов отсчитал и протянул ему семь сотен.
– Держи. Полсотни за мной.
– Что это ты мне даешь? – не понял Гена.
– Твои пятнадцать процентов – семьсот пятьдесят баксов. Полсотни отдам, когда поменяю.
– Обожди! Пятнадцать процентов от двадцати тысяч – это три штуки.
– Да, но сторговались за пять. Я решил взять хоть сколько-нибудь, а то вообще ничего не получим.
У Гены сморщилось лицо.
– Ты что, Сережа? Мы же с тобой полжизни знакомы!
– Они тебе разве ничего не сказали? – изумился Жохов.
Непонятно было, за что ему дали по пальцам и окатили грязью, если не за попытку выразить возмущение этой суммой.
– Что они должны были мне сказать?
– Что сторговали за пять. У них больше нету.
Жохов ощутил на себе чей-то взгляд, обернулся и увидел Катю.
– Мне плохо, – пожаловалась она.
– Иди ляг, я скоро.
– Мне очень плохо. Я хочу на воздух.
Она стала снимать с вешалки своего кролика. Секундой позже из комнаты вышел Марик, за ним волочился телефонный шнур. В одной руке он держал аппарат, в другой – трубку, протягивая ее Жохову.
Звонила теща. Дома у них был определитель номера, и она его запеленговала. В ушах взорвался ее голос:
– Завтра же пойду в американское посольство, скажу им, что у тебя дочь, что алименты за три месяца не заплачены! Они аннулируют твою визу, никуда ты не полетишь! У них не как у нас! У них семья – это всё, дети – это всё!
Он бросил трубку.
– Зачем ты это делаешь? – со слезой в голосе выговорил Гена. – Ты же не подлец, сам потом жалеть будешь, я тебя знаю. Ты теперь богатый человек, что тебе эти мои две тысячи?
– Деловые вы! Куда нам с грыжей, – сказал Марик, унося телефон в комнату.
– То-то ты так легко пошел на мои пятнадцать процентов, – горестно вспомнил Гена.
Он стоял несчастный, в заляпанном пуховике. Из бокового кармана свисала шапочка.
– Если они тебе не сказали, что сторговали за пять, чего тогда ты к ним полез? – спросил Жохов.
– Когда?
– Только что. Я из окна видел.
Гена молчал. Его растерянное лицо и явное нежелание отвечать на этот простой вопрос вызывали смутное подозрение, додумывать которое сейчас было некогда, Катя уже спускалась по лестнице. Жохов прибавил к семи сотням еще одну, для наглядности веером разложил их на столике в прихожей, закинул полегчавшую сумку на плечо и с курткой в руках выскочил на площадку.
Через четверть часа были в метро. Когда сели в поезд и голос в динамике предупредил, что двери закрываются, мелькнула мысль схватить Катю за руку и выскочить с ней обратно на платформу, чтобы проверить, нет ли слежки, но на этот раз он счел такую предосторожность излишней. На кольце сделали пересадку, доехали до «Комсомольской» и под землей перешли к выходу на Казанский вокзал.
Перед самой станцией Хасан поменялся местами с Севой. Тот сел на переднее сиденье, рядом с Ильдаром – показывать дорогу. Сосед Жохова позвонил еще вчера, но выбрались только сегодня вечером.
Проехали безлюдную привокзальную площадь, после торгового дня усеянную мусором и по периметру окруженную разномастными ларьками. Кучи пустых картонных коробок заполняли пространство между этими будками. Те, что побогаче, не с окошечком, а со стеклом в половину или четверть передней стенки, светились в ночи, как подсвеченные изнутри аквариумы. От них улицы отходили в кромешный мрак. Там, казалось, нет и не может быть никакой жизни, но временами оттуда являлись покупатели польско-ямайского рома, спирта «Ройял», паленой водки с именами былинных богатырей и старых добрых номерных портвейнов в бурых бутылках с грубо закатанными или залитыми сургучом горлышками. На каждой бутылке наваривали теперь столько, что ради нескольких штук наемные сидельцы до утра кемарили в своих душегубках, где спирали нагревателей сжигали весь кислород.
За станционным поселком свернули на бетонку. Замелькали вдоль дороги дома дачного кооператива с безжизненно темными окнами, но Сева так же спокойно смотрел прямо перед собой, словно до цели было еще далеко.
– Рано, – сказал он, когда Ильдар на всякий случай сбросил газ, и объяснил, что нужно доехать до поворота на «Строитель», затем вернуться назад и посчитать дома по правой стороне. – От поворота шестой дом. Один этаж, бревно, не обшит, крыша железная, зеленая, – перечислил Сева его приметы.
У развилки Хасан велел Ильдару съехать на обочину и заглушить мотор. Хозяева не должны слышать, как он замолкнет возле их забора. Вышли все втроем и пешком двинулись в обратном направлении. Машины здесь проезжали редко. Вокруг стояла могильная тишина.
В шестом доме, как и в предыдущих справа и слева, ни одно окно не горело, но за штакетником снег был истоптан. От ворот в обе стороны расходились полосы с узором автомобильных покрышек. Ильдар присел над ними, всматриваясь в отпечатки. Прожив полтора года в Москве, он умел различать следы всех зверей, водившихся в этих местах.
– «Фольксваген», – определил он уверенно.
– А говорил, нет машины, – вспомнил Хасан, открывая калитку.
– Может, не его? – предположил Сева.
– Не его, значит, на электричке приедет. Еще не поздно.
Гуськом пересекли участок, стараясь наступать в старые следы, чтобы не насторожить хозяев, если ночь будет лунная, и встали за домом – с той стороны, откуда просматривалась дорога на станцию. Здесь она шла на подъем, чуть дальше ее прямая черта ясно виднелась в промежутке между дачами.
В начале десятого на ней зажглись фары, проступили габаритные огни. Показался рейсовый автобус, идущий на Рождествено с заходом в «Строитель», но без остановки прошел мимо. За уютно желтеющими окнами виднелся пустой салон.
34На следующий день после того, как «Элефант» прибыл в Ревель, Анкудинова арестовали. Делагарди доложил об этом Оксеншерне, а тот втайне от королевы известил Москву, что самозванец сидит в ревельском замке, русские вольны его оттуда забрать. Как обычно, дело поручили Шпилькину. На радостях он устроил пир для сослуживцев и, напившись, похвалялся, что дело сладилось благодаря его твердости на переговорах со шведами, но торжествовать было рано. Кристина Августа тоже не дремала. Едва верные люди донесли ей об аресте князя Шуйского, она снарядила нарочного к графу Делагарди.
Стоял ноябрь, сезон бурь. В это время даже опытные капитаны не рискуют пускаться в плавание, но один отчаянный норвежец за хорошие деньги согласился поднять паруса. Судьба была к нему благосклонна, Геркулес помедлил разрушать пещеру ветров, но выпустил из нее одного, нравом умеренного, дующего с запада на восток. Пока Шпилькин с сопровождавшими его дворянами по осенней распутице волочился из Москвы в Ревель, королевский посыльный поспел туда морем и вручил коменданту письмо Кристины Августы. В письме повелевалось немедленно выпустить князя Шуйского на свободу с условием, что он навсегда уберется из шведских владений в Прибалтике.
Граф Делагарди не смел ослушаться ни королеву, ни всемогущего канцлера, поэтому Анкудинова он не отпустил, но и в заточении не оставил, а через доверенных лиц сам же тайно устроил ему побег. Шпилькину опять пришлось возвращаться домой несолоно хлебавши. Хитрые салакушники сказали ему, будто самозванец, подкупив часовых, бежал из ревельского замка неведомо куда.
На самом деле его посадили на корабль и спровадили в Любек. Тамошние купцы смекнули, что за такой товар в Москве можно заломить любую цену, но Анкудинов понял это раньше, чем они начали торговлю. Не обманываясь их гостеприимством, он из Любека улизнул в Бранденбург, затем двинулся дальше на запад и к весне 1652 года оказался в Брабанте, при дворе герцога Леопольда, ревностного католика из дома Габсбургов. Здесь он с большим успехом пропел свою серенаду о Перми Великой, походе на Крым и Семибашенном замке, откуда его вывел ангел Господень, огненным мечом поразивший султана Ибрагима и великого визиря Ахмет-пашу, но как только отзвучали апплодисменты, над ним стали сгущаться тучи.
В то время австрийские Габсбурги искали дружбы с Москвой для совместной борьбы против турок. Желая услужить царю, они настоятельно попросили брабантского родственника прислать князя Шуйского в Вену. Анкудинов еле унес ноги за Рейн.
Этот случай раскрыл ему глаза на то, что все католические князья так или иначе связаны со Священной Римской империей, надо держаться от них подальше. Он сунулся было в протестантский Лейпциг, к саксонскому курфюрсту, но, не добившись даже аудиенции, уехал в Виттенберг. Прославленный университет принял его под свое крыло, для чего пришлось еще раз отречься от веры предков. В университетской кирхе он вновь, как в Стокгольме, повторил за пастором статьи Аугсбургского вероисповедания и присягнул на вечной верности лютеранскому закону. Что однажды это уже было им проделано, Анкудинов, естественно, умолчал.
Вскоре один из здешних профессоров заинтересовался его теорией о карликах и журавлях, которые воюют между собой посредством казаков и поляков, венецианцев и турок, лютеран и католиков, евреев и христиан. Кто именно в кого вселился, Анкудинов не знал, но профессор объяснил ему, что оно и не важно. «Карлики, – говорил он, – это духи земли, пригнетенные к породившей их тверди, недаром у прибрежных народов они считаются покровителями потерпевших кораблекрушение. Напротив, журавли – воздушные создания, порождение высших сфер, вот почему в полете их стаи выстраиваются треугольником. Треугольник есть знак стремления всех вещей к высшему единству в Боге. Эта война – война двух враждебных стихий, горней и дольней, во всем противоположных друг другу, но не способных существовать по отдельности. Своим вечным противоборством они поддерживают единство Божьего мира».
Анкудинов ему во всем поддакивал, рассчитывая на место при университете. В нем впервые за многие годы поселилась усталость. Он оставил политические амбиции и хотел одного – покоя и денег, что, в сущности, одно и то же. Это казалось возможно, его покровитель начал хлопотать о получении им кафедры. Предполагалось, что с нее князь Шуйский будет излагать свое учение о двух мировых силах, действие которых он воочию наблюдал во время многолетних странствий по Европе и Азии, а сам профессор, всю жизнь просидевший в Виттенберге под жениной юбкой, возьмет на себя очищение этого материала от ненужных наслоений и его толкование в духе лютеранской теологии с ее осторожным отрицанием дьявола как главного источника вселенского зла. План сулил обоим немало выгод. Московский царевич-протестант, с университетской кафедры читающий лекции на латыни, должен был вызвать повышенный интерес и привлечь денежные пожертвования от просвещенных людей со всей Северной Германии.
Хлопоты шли успешно, Анкудинов присмотрел себе дом с садом, нанял слугу и подумывал о женитьбе, как в одночасье все изменилось. Он заблуждался, полагая, что после Ревеля сумел надежно замести следы. В Москве о нем не забыли и не оставили попыток заполучить его живым или мертвым. По германским княжествам и вольным городам были разосланы специальные эмиссары с известием, что человек, называющий себя князем Шуйским, суть беглый подьячий Тимошка Анкудинов, пошлый казнокрад, поджигатель и женоубийца, и кто даст ему пристанище, тот будет великому государю Алексею Михайловичу недруг, а кто схватит его, тот будет царю друг. Эти люди добрались и до Лейпцига. К счастью, саксонский курфюрст, в чьей земле находился Виттенбергский университет, не пожелал выдать им единоверца, заявив, будто ничего не знает об этом человеке. Впрочем, иметь из-за него неприятности он тоже не захотел и распорядился выслать Анкудинова за границу своих владений.
Ему вновь повезло, но теперь по пятам за ним всюду шли царские уполномоченные. Они больше не упоминали о том, что вор Тимошка влыгается в государское имя, и требовали выдать его как преступника уголовного, а не политического. Новая тактика начала приносить плоды, впереди беглеца катилась дурная слава. Анкудинов бросался из города в город, но вести жизнь частного лица он не умел, для достойной жизни ему нужна была публичность, и эта же публичность всякий раз его губила.
В конце концов он решил затаиться, перебрался в Голштинию и обосновался в Нейштадте, не пробуя даже попытать удачи у голштинского герцога. Здесь от полного безденежья Анкудинов предложил свой безвар одному лекарю из итальянцев. Тот загорелся, рассчитывая перепродать это сокровище кому-нибудь из владетельных князей, но прежде чем купить волшебный камень, рожденный в коровьем желудке, освидетельствовал его у коллег. Те подтвердили, что безвар подлинный и действительно имеет «силу и лечбу великую от порчи и от всякой болезни». Поначалу за него обещано было пятьсот талеров, потом сумма постепенно сокращалась, пока не дошла до двух сотен. Анкудинов, гонимый кредиторами, вынужден был согласиться и на них.
Едва сделка состоялась, в Голштинии объявился новгородский купец Петр Микляев, торговавший моржовой костью, но, как все русские купцы за границей, имевший поручение проведывать о самозванце. Итальянский лекарь решил с его помощью вернуть свои деньги назад, снесся с ним и за двести талеров указал дом, где квартировал князь Шуйский.
За домом установили наблюдение. В тот же день Анкудинов был опознан на улице по полученным от Шпилькина приметам. Микляев со своими людьми устроил ему засаду, связал, посадил под замок и собирался увезти в Новгород, но не смог сохранить дело в тайне от нейштадтских властей. Голштинский герцог Фридрих, как и Оксеншерна в Стокгольме, не потерпел самоуправства. Он приказал доставить князя Шуйского к себе в Готторф, а к царю направил гонца с предложением выдать преступника в обмен на дарование голштинским купцам права беспошлинной торговли с Персией через Москву и Астрахань. Запрос был высок, но велика и услуга. Все понимали, что дело касается не заурядного растратчика и убийцы, а претендента на московский престол.
Боярская дума приговорила позволить голштинцам торговать с Кизилбашским царством, если они вправду изловили вора Тимошку и выдадут его государевым послам. В Посольском приказе изготовили жалованную царскую грамоту на александрийской бумаге, с большой печатью на красном воске, забранной в серебряный ковчежец. Послом назначили Шпилькина. Он знал Анкудинова в лицо и, перед тем как отдать грамоту адресату, должен был удостовериться, что со стороны герцога нет никакой ошибки или хитрости и голштинцы поймали того, кого надо.
Со Шпилькиным прибыло два десятка дворян и детей боярских, чтобы охранять Тимошку по пути в Москву. В наказе им предписывалось «везти его бережно, дабы в дороге он никакого дурна себе не учинил».
Их первое свидание состоялось во дворце, в присутствии самого Фридриха. Своего должника Шпилькин не видел почти десять лет, тем не менее сразу его узнал, хотя тот был без бороды и в польском жупане. Он заговорил с ним по-русски, но Анкудинов прикинулся, будто не понимает русского языка. По-немецки он изъяснялся не без затруднений, поэтому попросил польского толмача и через толмача объявил себя шляхтичем Стефаном Липовским, подданным короля Яна Казимира.
«Вы, ваша светлость, – обратился он к герцогу, – сами можете видеть, что я нисколько не похож на московита ни лицом, ни платьем, ни манерами, ни знанием латыни. А этого человека, будто бы крестившего моих детей, я впервые вижу и очень сомневаюсь, что слуга великого государя, присланный по столь важному делу, может носить подобную фамилию. Она пристала не послу, а торговцу шпильками. Вероятно, его рекредитивы поддельные, и сам он не тот, за кого себя выдает».
Анкудинов держался с таким спокойствием, что заставил герцога поколебаться. Шпилькин, однако, при всей его неудачливости был отнюдь не прост. Он сумел добиться разрешения видеться с кумом наедине и за две или за три встречи убедил его подать челобитную патриарху Никону, готовому якобы вымолить ему прощение у государя. Это ему удалось, потому что Анкудинов был уже не тот, что прежде. Усталость давала знать о себе слабостью в ногах, болями в пояснице, а главное – утратой былого нюха на опасность. Он клюнул на приманку и в своем стиле настрочил патриарху длиннейшее письмо с заверениями в том, что всегда хотел послужить великому государю и давно служил бы ему верой, правдой и отцовской саблей, по рукоять омытой в басурманской крови, если бы изменники государевы своей собацкой изменой не умышляли на него и на великого государя. Далее рассказывалось, как в Царьграде, дабы покарать этих изменников, он думал наслать на Москву триста тысяч турецких мечей, но ангел Господень отвратил его от такого намерения.
На следующий день Шпилькин предъявил это послание Фридриху как доказательство, что самозванец отлично владеет русским языком. Привели Анкудинова. Тот все отрицал, а когда ему показали его же письмо, отвечал, что оно писано самим Шпилькиным или кем-то из свитских дворян.