На следующий день Шпилькин предъявил это послание Фридриху как доказательство, что самозванец отлично владеет русским языком. Привели Анкудинова. Тот все отрицал, а когда ему показали его же письмо, отвечал, что оно писано самим Шпилькиным или кем-то из свитских дворян.
«Ваша светлость, – сказал он, – прикажите дать мне бумагу и чернил, и я дам вам для сравнения свою истинную руку».
Его просьбу исполнили, он взял перо и, как научился еще в бытность подьячим Новой Четверти, написал несколько фраз совершенно другим почерком. Герцог не знал, кому верить. Пользуясь его замешательством, Анкудинов принялся издеваться над Шпилькиным – ставил под сомнение его полномочия и говорил, что продавцы шпилек, как вообще все русские торговые люди, привыкли дела делать обманом, они кого хошь обуют в чертовы лапти. В конце концов он довел Шпилькина до того, что тот плюнул ему в лицо и бросил в него этим письмом. Не растерявшись, Анкудинов тут же порвал его в клочья.
Он был хороший актер, но против него свидетельствовало слишком многое, в том числе изъятые при аресте бумаги. Получив царскую грамоту о беспошлинной персидской торговле, Фридрих с легким сердцем выдал его Шпилькину.
Пока шли приготовления к отъезду, Анкудинов продолжал сидеть в тюрьме. В одну из последних ночей ему приснилось, будто он стал птицей и перепархивает с ветки на ветку, с дерева на дерево, а охотники бегают за ним с силками, суетятся, кричат, набрасывают на него сети, но поймать не могут. Наутро он изложил свой сон в письме к герцогу.
«Сие предвещает, – писал Анкудинов, – что вы, ваша светлость, и другие государи, и знатные нобли, и ученые мужи в разных государствах, христианских и бусурманских, потщитесь понять, кто я был таков, от кого послан и для чего ездил много лет по разным государствам, и станете узнавать путь мой по звездам и улавливать меня мысленными тенетами, но духа моего пленить не сможете. Тайна сия непостижна есть для смертных, ведают ее ангелы в небеси, и то лишь серафимского чина».
Дальше шло совсем уж невразумительное: «Коли царь московский всядет на конь и пойдет на вас всей силой, со всем своим войском, пешим и конным, то если вы – карлики, я среди вас – журавль, дающий вам силу против моих собратий, а если природа ваша журавлиная, то я – карлик, и без меня все вы падете, яко назем на пашню и снопы позади жнеца».
Это темное пророчество оставлено было без внимания. Под конвоем его из Готторфа повезли в Травемюнде, чтобы оттуда плыть морем. В дороге по обеим сторонам от него посменно сидели двое дворян с саблями. У левого из них сабля, как обычно, висела на левом боку, а правый из осторожности перевешивал ее на другой бок, подальше от арестанта.
Анкудинов хорошо знал, что его ждет на родине. Когда один из сидевших рядом караульщиков начал клевать носом, он, улучив момент, со связанными руками ухитрился выброситься из повозки и подсунуть голову под колесо, но почва здесь была песчаная, повозка еле ползла. Лошадей успели остановить. Ему лишь слегка придавило ободом шею.
Его стали привязывать к сиденью, и все-таки до Травемюнде он еще дважды пробовал лишить себя жизни: один раз в огне очага на постоялом дворе, другой – с помощью рыбьей кости, а позднее, на корабле, чуть не спрыгнул за борт, но в итоге остался цел и невредим. При всем том до Новгорода он постоянно был весел, лишь в Новгороде сделался печален, а по пути от Новгорода до Москвы не хотел уже ни пить, ни есть.
Проснулся сын. Жена дала ему попить, сводила в туалет, но он никак не засыпал. Ей пришлось опять сесть за рояль. Песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света, и сестру, которая осталась их ждать, теперь была пропета до конца:
Слушая, Шубин решил дополнить свой очерк абсолютно правдивым рассказом о Константине Конюховском, подьячем Разбойного приказа и приятеле Анкудинова.
В 1643 году тот сманил его с собой за границу, уверяя, что «им там будет хорошо». Конюховский целиком от него зависел, смотрел ему в рот и слушался как старшего. Наверняка между ними было еще что-то, кроме чистой мужской дружбы, однако интимную сторону их отношений Шубин не приоткрыл даже намеком. Кирилл с Максимом радостно приветствовали бы эту правду жизни, а насчет Антона Ивановича такой уверенности не было. Из моральных соображений он мог осудить пропаганду однополой любви, но в данном конкретном случае мог и одобрить – из расчета, что бегающего по заграницам и копающего под русскую государственность самозванца полезно дискредитировать в плане морали. Какие принципы возьмут верх, Шубин не знал и предпочел не рисковать.
Он вернулся к началу очерка, затем сделал пару вставок в середине. Из них вытекало, что друзья вместе бежали из Москвы в Краков, оттуда – в Молдавию. Господарь Василий Лупа отправил обоих в Стамбул, где они тоже были неразлучны, пока Анкудинова не посадили в Семибашенный замок. После этого Конюховский нашел приют в каком-то болгарском монастыре, но на Украине вновь присоединился к приятелю и последовал за ним в Швецию. Там их пути окончательно разошлись. Милость королевы на Конюховского не распространялась, в Стокгольме его повязали и выдали русским послам.
Ему, впрочем, удалось избежать казни. В Москве он сразу признал свои вины, честно рассказал об Анкудинове все, что знал, в том числе про его занятия астроломией, и был помилован. Конюховского приговорили к ссылке в Сибирь и отсечению трех пальцев на правой руке, но поскольку тогда он не мог бы осенить себя крестным знамением, по ходатайству патриарха Никона правую руку заменили на левую. О его дальнейшей судьбе никаких известий не сохранилось.
Сын уснул, за стеной раздался скрип раздвигаемого на ночь дивана. Брякнула крышка ящика для белья. Постелив постель, жена заглянула в комнату к Шубину.
– Я ложусь. Ты долго еще?
– Хочу сегодня кончить. Осталась последняя глава.
– Про его смерть?
Он кивнул.
– Хоть тут-то постарайся не врать, – сказала жена, уходя в ванную.
Шубин встал с сигаретой у окна. Прожектор на крыше еще не зажгли, в заоконной тьме Анкудинов как живой возник перед глазами. Веселый, он сидел на палубе ганзейского галиона и ел рыбу без костей, которые стражники, чертыхаясь, вынимали из рыбьей мякоти, чтобы не воткнул себе в горло. В тот вечер Шубин и помыслить не мог, что вспомнит о нем через одиннадцать лет, в монгольской степи, где ветер и запах сухой травы окликают сердце памятью всех прошлых жизней.
Казалось, до Эрдене-Дзу они не доберутся никогда, но Баатара это не занимало. Планов у него было много, с красной икры он переключился на норвежских миссионеров. Его беспокоило, что они не сдержат слово и не пришлют ему приглашение на семинар в Гонконг или пришлют, а билеты на самолет не оплатят. Свою поездку туда он каким-то образом связывал с возможностью поменять машину, но от прямого ответа уклонялся.
Эта машина была старая, без амортизаторов. Стоило прибавить газу, как ее начинало подбрасывать на выбоинах. Жена пару раз стукнулась головой о потолок, но продолжала зорко смотреть по сторонам. Она не оставляла надежду увидеть тарбагана. Шубин много рассказывал ей про этих очаровательных зверьков, хотя сам видел только одного. У них на стрельбище под Улан-Удэ этот глава семейства забеспокоился и вылез из норы, когда стали выжигать высокую траву, заслонявшую мишени. Колпаков тут же срезал его очередью из автомата. Солдатики потаскали мертвого сурка за лапы и бросили в полосу травяного пала. Шубин иногда вспоминал о нем, если под пальчиками очередного ученика или ученицы, которые все реже появлялись в их доме, начинала звучать бессмертная мелодия: «По разным странам я-а бродил, и мой сурок со мною…»
На совести деда-эпидемиолога было немало тарбаганьих душ. Пушистые симпатяги с умильными мордочками являются переносчиками чумной бациллы, но Шубин об этом умолчал. Не хотелось портить жене впечатление от встречи с ними, если они соизволят показаться ей на глаза.
Тарбаганы славятся неуемным любопытством. Баатар говорил, что летом, рискуя жизнью, они часто выходят к трассе посмотреть на проезжающие машины, хотя по ним запросто могут пальнуть прямо из салона, но сегодня не появился ни один. Вероятно, любознательность у них носила сезонный характер и к осени резко шла на убыль.
– А вообще их едят или только шкурки сдирают? – поинтересовалась жена.
– Кое-что едят, кое-что не едят, – ответил Баатар.
Жена покивала.
– Понятно. Как у всех животных.
Оказалось, что не как у всех.
– У них под лопатками есть кусок мяса, такое немного сладковатое. На вкус – чисто человечина, – объяснил Баатар. – Его даже собакам не дают, вырезают и выбрасывают. Остальное едят.
– А вообще их едят или только шкурки сдирают? – поинтересовалась жена.
– Кое-что едят, кое-что не едят, – ответил Баатар.
Жена покивала.
– Понятно. Как у всех животных.
Оказалось, что не как у всех.
– У них под лопатками есть кусок мяса, такое немного сладковатое. На вкус – чисто человечина, – объяснил Баатар. – Его даже собакам не дают, вырезают и выбрасывают. Остальное едят.
На жену это произвело сильнейший эффект.
– Такое только у тарбаганов есть? – спросила она.
– Да, больше ни у кого. У нас говорят, они раньше людьми были, но не захотели.
– Не захотели быть людьми?
– Да.
– Почему?
– А что хорошего? – усмехнулся Баатар.
Он надолго умолк, а Шубин подумал, что эксклюзивная способность тарбаганов разносить чуму прекрасно укладывается в эту теорию. Выходя к шоссе, они с презрением смотрели на тех, кем были раньше, и не жалели об утраченном.
35Тибетские ламы на морозе умеют жаром своего тела высушивать накинутую им на голые плечи мокрую простыню. Для этого они должны представить, как внутри у них, от макушки до ступней, проходит тончайшая, тоньше волоса, огненная нить, которая постепенно раздается в ширину, набухает, крепнет, пока не превращается в заполняющий все тело раскаленный столп, похожий на глубинно-красную стальную полосу в прокатном цехе. Жохов видел такие, когда в девятом классе всех мальчиков из их параллели водили туда на экскурсию в рамках программы по профориентации.
Сейчас он испытывал сходные ощущения. Радость пришла и не уходила. В электричке было холодно, пар шел изо рта, но от кармана, где лежали четыре тысячи двести долларов, по телу разливалось ровное умиротворющее тепло. «Деньги – это покой», – всплыла в памяти чья-то мудрость, явно не восточная. Сумма была умопомрачительная. То, что она могла быть вчетверо больше, не имело значения. Все равно хватит на несколько лет, даже если никуда ничего не вкладывать, просто жить.
Катя дремала у него на плече. Он придвинул к себе ее сумочку и удивился скрытой в ней тяжести. Спросил, что там. Оказалось, тот самый пистолет, подаренный доброхотом-дачником. Жохов захотел посмотреть на него.
– Только осторожно, – предупредила Катя. – Он заряжен.
Никто их не видел, редкие пассажиры сидели по ходу поезда, к ним спиной. Короткоствольный стартовый пистолет успокаивающе отяжелил кисть. Жохов поинтересовался, как его заряжают, и узнал, что в дуло вставляется такая маленькая зеленая штучка. Их продают в спортивных магазинах, по пять штучек в обойме.
Он потрогал пальцем спуск в виде выдвижного выступа по всей длине рукояти.
– Что ж ты его так возишь? Еще нажмешь нечаянно.
– Нет, там пружина очень тугая.
– Я ведь говорил тебе, спрячь и забудь. Никого ты им не напугаешь, только разозлишь.
– Знаю, но мне с ним как-то спокойнее. Если поздно возвращаюсь из города, беру его с собой. Я же не думала, что поедем вместе.
Жохов защелкнул сумочку, а пистолет положил себе в карман. Если завелись деньги, должно быть и оружие, такова жизнь. Бывают случаи, когда и эта штуковина может пригодиться.
Катя теснее прижалась к нему, понимая, что вместе с пистолетом он берет на себя ответственность за нее.
Желтые огни спальных районов ярусами вставали за окном и отходили в темноту, потом справа и слева все стало черно, лишь иногда проносились мимо скудно освещенные платформы, мигал семафор или вырастал одинокий фонарь в жалком нимбе собственного света. Пропитанный сыростью воздух делал эти круги пушистыми, похожими на головки одуванчиков. Станции были погружены во мрак, виднелись только привокзальные пятачки с ларьками. Низкие оконца проплывающих вдали деревянных домов горели порочно и тускло, как окна воровских притонов.
Пару раз возникли на горизонте призрачные сполохи заводских печей. Некоторые непрерывные производства, не способные впасть в спячку и сохранить себя до лучших времен, еще работали, чтобы чуть позже забыться вечным сном.
Жохов смотрел в окно. В дороге ему всегда хорошо думалось, и то смутное подозрение, которое поселилось в нем при разговоре с Геной, быстро превратилось в уверенность, что инициатором вчерашней встречи был не Денис, а сам Гена. Если принять это за основу, все странности его поведения укладывались в элементарную схему. Торговаться он и не думал, они еще раньше договорились, что его задача – сбить цену, поэтому Денис в институте даже не заикнулся о цене. Вчера они только уточнили взаимные обязательства. Потом в чебуречной вдруг выплыла эта цифра – двадцать тысяч вместо тридцати. Гена сразу повел двойную игру, решив поиметь процент не только с Жохова, но и с этих ребят тоже. Они что-то пообещали ему за труды, какие-то деньги, а когда он стал требовать обещанное, дали по рукам и уехали.
Жохов подумал об этом без злорадства, но и без печали, что Гена его предал. Предательство друга позволяло острее ощутить высоту взятого рубежа. Все богатые люди через это проходят. Если идешь по трупам собственных иллюзий, значит, дорога выбрана верно. Он жалел лишь о том, что оставил Гене лишние полсотни баксов. В такой ситуации можно и недодать.
– Когда я поступила в институт, – заговорила Катя, открыв глаза, но по-прежнему лежа головой у него на плече, – весь первый курс послали в колхоз на картошку. На курсе у нас были одни девочки и единственный мальчик. Интеллигентный такой, все старались ему угодить, ухаживали за ним. Ну и я, дура, туда же. Естественно, надоели мы ему до смерти, в перерывах он всегда садился в стороне, отдельно от нас. Как-то раз на поле объявили перерыв, девочки пошли в кустики, а я набралась смелости, взяла хлеба с тушенкой и понесла ему. Он сидел ко мне спиной и меня не видел, пока я к нему подходила. А я вижу, он что-то держит в одной руке, а другой рукой там ковыряется. Подхожу ближе, смотрю, у него в кулаке полевка, только носик наружу торчит, и на шерстке – капельки крови. Он, гад, булавкой тычет ей в голову. Увлекся, ничего не замечает. Мне чуть дурно не сделалось. Закричала, кинулась к нему. Девчонки прибежали… И что выяснилось! Он, оказывается, вовсе не мучал эту мышь, наоборот. Хотел, видите ли, нащупать у нее в мозгу центр наслаждения, чтобы она стала счастливой.
– Это ты к чему?
– Я же тебе говорила, что постоянно чувствую себя мышкой. Кстати, тот мальчик тоже был рыжий.
– Что значит – тоже? Как лиса?
– Как Чубайс.
Жохов обнял ее покрепче. Теперь он мог дать ей защиту от всех этих рыжих.
Один умный человек сказал ему, что задача что-нибудь кому-нибудь толкнуть, положить деньги в банк и жить на проценты стала в России национальной идеей. Гена, тот давно мечтал сорвать куш и залечь на дно, ходить с сыном в театр, читать русских религиозных философов, снова взяться за диссертацию. Жохов сознавал, что это утопия. Деньги должны делать деньги, иначе покоя не будет. У него была одна оригинальная бизнес-идея, не имеющая аналогов в мировой практике.
Он взял Катину руку и засунул ее себе во внутренний карман куртки. Пальцы нащупали там что-то бумажное, но твердое, незнакомое, но смутно и тревожно узнаваемое, как воплотившийся сон.
– Доллары, – сказал Жохов, упреждая ее догадку.
– Откуда столько?
– На улице нашел.
Она обиделась.
– Не хочешь говорить, так и скажи. Я к тебе в карман не лезла, но на моем месте любой бы поинтересовался. Ты же для чего-то их мне показал.
– Просто хочу, чтобы ты знала, что они у меня есть. У тебя, кстати, как с английским?
– Читаю со словарем.
– Этого мало. Займись на досуге, мне скоро понадобится помощница.
Катя благодарно потерлась щекой о его плечо и опять закрыла глаза. От этой щеки по всему телу разливалось блаженное тепло. Оно сладко усыпляло, но и мешало заснуть, хотелось чувствовать его как Божий дар, а не использовать как снотворное. Желудок был пуст, голова чуть кружилась, но тошнить перестало.
Под веками оживал ее лесной дом, где Жохов поселился два дня назад. То, что в этом мире уже произошло между ними, там было только в проекте. Оба понимали, к чему все идет, но считали непростительной глупостью кидаться в койку на вторые сутки знакомства. Там время текло не так, как здесь, каждый воробьиный шажок навстречу друг другу становился праздником и наполнял сердце радостным предвкушением следующего. С того момента, как он, нарочно не ополоснув чашку, из которой она пила, туда же налил себе чай, и до первого поцелуя на лестнице могла пройти вечность.
За окном поплыл волнистый асфальт очередной дачной платформы, с неравномерным стуком разъехались вагонные двери. На следующей остановке нужно было выходить. Уже в тамбуре Жохов сообразил, что на дачу к Богдановским лучше не показываться. Он с озабоченным видом начал шарить по карманам.
– Ч-черт! Оставил в офисе ключи. Придется идти к тебе.
На станции через виадук спустились к автобусной остановке. Фонарь над ней не горел. Жохов спичкой осветил циферблат наручных часов, потом – табличку с расписанием. Последний автобус на «Строитель» ушел полчаса назад. Потопали пешком.