Бедная нина, или Куртизанка из любви к людям искусства (Нина Петровская) - Елена Арсеньева 2 стр.


Нина прекрасно понимала: ей нужно или стать спутницей Бальмонта в его «безумных ночах», бросая в их чудовищные распутно-пьяные костры всю себя, с телом и душой, по крайней мере, перейти в его свиту, сделаться при Бальмонте этакой «женой-мироносицей», дышать только им, говорить только о нем, следовать по пятам его триумфальной колесницы… Вся штука в том, что эта самая колесница ей уже вовсе не казалась триумфальной. Можно было, конечно, сделаться просто так – светской знакомой, но Бальмонт ее не отпускал, он твердил о какой-то дружбе, о долге, и долг этой дружбы почти против воли обязывал Нину еще какое-то время «вовлекаться в бальмонтовский оргиазм» как дома, так и в каких-нибудь дешевеньких гостиничках – «в пространствах», как предпочитал выражаться ее любовник.

Впрочем, в конце концов и ему это надоело – прежде всего потому, что он понял: барышне по сердцу другой. Предпочтения ему другого он перенести не мог (да и кто смог бы?!), а потому сделал хорошую мину при плохой игре: якобы он первый решил расстаться с не оценившей его Ниной Петровской. Довольно!

Ей тоже было довольно Бальмонта – более чем! Тем паче что и вправду – она уже глядела в другую сторону.

Сторону эту звали Борис Николаевич Бугаев, только в том-то и штука, что и носитель этого имени, и никто другой не желали его так называть, а предпочитали именовать его короче и восхитительней – Андрей Белый.

«Увидела я его случайно.

В вестибюле Исторического музея, после чьей-то лекции, в стихии летящих с вешалок, ныряющих, плавающих шуб, словно на гребне волны, беспомощно носилась странная и прекрасная голова, голубовато-призрачное лицо, нимб золотых рассыпавшихся волос вокруг непомерно высокого лба.

«Смотрите! Смотрите же, – толкнули меня в бок, – это Андрей Белый!»

Так я увидела в первый раз Андрея Белого, сражающегося с ужасами эмпирического мира. А он просто искал свою шубу… с вдохновенно-безумным лицом пророка.

Потом я отметила, что выражение его лица редко соответствовало совершаемому акту. Он пил из крохотной рюмочки шартрез с таким удивлением в синих (лучисто-огневых) глазах, точно хозяин предложил ему не простой ликер, а расплавленный закат; ходил по Арбату, направляясь в гости или на заседание в дневной толпе, точно по осиянной звездами пустыне или по дантовскому лесу, кишащему видимыми или невидимыми опасностями, то натыкаясь на людей среди бела дня, то страстно озираясь, пряча голову в плечи, прижимаясь к стенам.

Таким он был тогда, когда я увидела его, высоко вознесенного потоком шуб, звериных шкур…»

Таким Нина полюбила его.


Андрей Белый всегда был один из загадочнейших поэтов богатого на гениев Серебряного века. Над его стихами гоготали в газетах; «аргонавты», его последователи-поэты, молились на них; Блок, при том что Белый увел в свое время у него жену, и Брюсов, который соперничал с ним тоже из-за женщины и из-за места на поэтическом Олимпе, считали его отвратительным и великолепным, ненавидели его и восхищались им. Он воплощал в себе – для каждого по-своему – его лучшую поэтическую мечту о «несказанном», мечту, которой жила вся литературная эпоха, все замкнувшиеся от мира в оранжереях и «башнях» из слоновой кости.

Он пел – не читал, не декламировал, а именно пел:

У него и впрямь было снеговое чело, и Нине чудилось, что над ним не то еще венец терновый, не то уж сразу – нимб златой…

«Мы познакомились весной. Поздно, часов в 11, пришел А. Белый на один из грифских вечеров. Вошел, точно пробираясь сквозь колючую изгородь. Вид его меня взволновал второй раз, но, храня пристойнейший вид хозяйки дома, я пошла к нему навстречу. Помню, что захотелось иметь в руках какие-то необычайные „дары“. Но какие? Вот разве что ландыши в вазочке на столе Грифа, ранние ландыши ранней и дорогой московской весны. Он вдел веточку в петлицу, не удивляясь, точно знал, что так будет, и с ней весь вечер спорил с кем-то о Канте».

Эти ландыши потом еще аукнутся всей русской поэзии вообще и Нине в частности, но об этом речь впереди. Пока же подробнее о герое романа.

Борис Бугаев был сыном профессора математики, известного Европе учеными трудами, московским студентам – феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а первоклассникам-гимназистам – учебником арифметики. Профессор Бугаев в ту пору говаривал:

«Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом в меня». Профессор был не только чудаковат и гениален, но и уродлив. Однажды в концерте (уже в начале девятисотых годов) Надежда Яковлевна Брюсова, сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его: «Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?» – «Это мой папа», – отвечал Андрей Белый с тою любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного удовольствия, чуть не счастья, которою он любил отвечать на неприятные вопросы.

Его мать была очень хороша собой. Константин Маковский изобразил ее в виде одной из самых красивых подружек невесты на картине «Боярская свадьба». Она любила приговаривать, вертясь перед зеркалом: «А ведь я еще ничего!» – и сердце ее было не чуждо любовных волнений.

Физическому несходству супругов отвечало расхождение внутреннее. Ни умом, ни уровнем интересов друг другу они не подходили. Не только нервы, но и самое воображение Андрея Белого были раз навсегда поражены и потрясены происходившими в доме Бугаевых «житейскими грозами». Эти грозы оказали глубочайшее влияние на характер Андрея Белого и на всю его жизнь. Отца он боялся и втайне ненавидел: недаром потенциальные или свершившиеся преступления против отца составляют основу всех перечисленных романов. Матушку – жалел и восторгался ею. С годами ненависть к отцу, смешиваясь с почтением к его уму, с благоговейным изумлением перед космическими пространствами и математическими абстракциями, которые вдруг раскрывались через отца, превратилась в любовь. Влюбленность в матушку с трудом стала уживаться с нелестным представлением об ее уме и с инстинктивным отвращением к ее избыточной чувственности.

Каждое явление в семье Бугаевых подвергалось противоположным оценкам со стороны отца и со стороны матери. «Раздираемый», по собственному выражению, между родителями, Белый видел, что всякое явление оказывалось двусмысленно, раскрывалось двусторонне, двузначаще. Сперва это ставило в тупик и пугало. С годами вошло в привычку и перешло на отношения к людям, к событиям, к идеям. Он полюбил совместимость несовместимого, трагизм и сложность внутренних противоречий, правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. В жизни он не раз вел себя так, что дорогой ему человек становился врагом, а презираемый лез с объятиями. Порой он лгал близким и открывал душу первому встречному.

Отец хотел сделать его своим учеником и преемником – мать боролась с этим намерением музыкой и поэзией: не потому, что любила музыку и поэзию, а потому, что уж очень ненавидела математику. Чем дальше, тем Белому становилось яснее, что все «позитивное», близкое отцу, близко и ему, но что искусство и философия требуют примирения с точными знаниями – «иначе и жить нельзя». Прежде чем поступить на филологический факультет, он окончил математический. В результате он пришел к мистике, а затем к символизму.

Начав бывать у «Грифа», он сразу обратил внимание на Нину Петровскую – почуял ее «особенную чуткость» к нему. Они подружились. Белому страшно импонировало, что Нина считает его «новым Христом». Ему было совершенно все равно, что Соколова часто нет дома («наши однажды скрестившиеся дороги пошли фатально в разные стороны», – напишет о разладе с мужем Нина), что вокруг бледной, словно бы всегда утомленной, вяло курившей хозяйки толпятся днем и ночью какие-то мужчины, что она с сомнамбулическим выражением часто то с одним, то с другим покидает общую компанию, а потом возвращается, на ходу приглаживая волосы и оправляя платье, сохраняя все тот же сомнамбулический и невинно-девичий вид, в то время как спутник ее приходит сконфужен, красен, потен и доволен. Кстати, об этом редкостном умении Нины Петровской вечно быть «не от мира сего» Брюсов спустя год-другой напишет так:

Андрей Белый вообще был склонен к духовному мистицизму и считал любовь платоническую высшим достижением и счастьем человеческим. При этом от матери он унаследовал достаточно чувственности, чтобы впадать иной раз в искушение, а от отца – достаточно комплексов, чтобы потом с наслаждением презирать и себя, и ту женщину, которая подвергла его искушению. Именно с наслаждением! Как говорится, не согрешишь – не покаешься.

Андрей Белый вообще был склонен к духовному мистицизму и считал любовь платоническую высшим достижением и счастьем человеческим. При этом от матери он унаследовал достаточно чувственности, чтобы впадать иной раз в искушение, а от отца – достаточно комплексов, чтобы потом с наслаждением презирать и себя, и ту женщину, которая подвергла его искушению. Именно с наслаждением! Как говорится, не согрешишь – не покаешься.

В своих воспоминаниях Белый с некоторой даже оторопью фиксировал тонкости отношений с Ниной – вернее, те этапы, по которым проходила его душа:

«С осени 1903 г. совершенно неожиданно вырастает моя дружба с Н.

…Моя тяга к Петровской окончательно определяется; она становится мне самым близким человеком, но я начинаю подозревать, что она в меня влюблена; я само чувство влюбленности стараюсь претворить в мистерию…»

Нина очень сильно была под его влиянием. Из всех своих многочисленных туалетов она выбрала черное бархатное платье (но, заметьте себе, не балахон какой-нибудь, а такое, что мягко обливало ее, словно вторая кожа), навесила на него большой тяжелый крест, подобный тому, который носил Белый, на руку навертела вместо браслета четки, ходила в церковь по делу и за делом и беспрестанно каялась, стала «Грифа» называть «Грехом» и отреклась от него… Белый мечтал уйти в заоблачные выси во время своих медитаций – Нина размышляла о самоубийстве, не только тайно, но и публично – в рассказе «Последняя ночь».

Такая преданность, такая влюбленность очень льстили Белому. Пытаясь убедить Нину в том, что он отвергает всякую чувственность, вообще не допускает мысли о возникновении между ними земной, «простой человеческой» любви, а заодно декларируя это пред всей Вселенной (Белый считал Вселенную единственно достойной себя аудиторией), он написал стихотворение «Предание», в котором выставил себя этаким безгрешным пророком… но тут он крепко дал маху, потому что пророк провидит будущее, а Белый и представить себе не мог, как аукнется ему в самом скором времени этот несчастный «Sanctus Amor», эта святая любовь!

Смысл стихотворения в том, что сибилла безмолвно, издали обожала пророка, а он отплыл куда-то по своим неотложным пророческим делам, да так и не вернулся, и она тихо увяла без него в тоске, благословляя (а как же иначе?!) его святое имя.

Да, Андрей Белый именно такими хотел видеть свои отношения с Ниной Петровской. Однако… слаб человек, а бес силен. Слаб человек, и плоть его искушает его!

И вот в один прекрасный – ужасный! – день Белый торопливо строчит в дневнике: «…произошло то, что назревало уже в ряде месяцев, – мое падение с Ниной Ивановной…»

Боже ты мой, какая насквозь мещанская, словно из рассказа Чехова, фраза!

Но продолжим.

«…вместо грез о мистерии, братстве и сестринстве оказался просто роман. Я был в недоумении; более того – я был ошеломлен; не могу сказать, что Нина мне не нравилась; я ее любил братски; но глубокой, истинной любви к ней не чувствовал; мне было ясно, что все, происшедшее между нами, – с моей стороны дань чувственности. Вот почему роман с Ниной я рассматриваю как падение; я видел, что у нее ко мне – глубокое чувство, у меня же – братское отношение преобладало; к нему примешалась чувственность; не сразу мне стало ясно, поэтому не сразу это мог поставить на вид Нине Ивановне (Поставить на вид!!! – Е.А.); чувствовалось – недоумение, вопрос; и главным образом – чувствовался срыв: я ведь так старался пояснить Нине Ивановне, что между нами – Христос; она соглашалась; и потом, вдруг – «такое». Мои порывания к мистерии, к «теургии» потерпели поражение».

Потом он напишет, чувствуя, что и сам отчасти виноват в том, что обманулся и ее обманул:

А что же Нина?

«Что нас связывало с А. Белым? Сейчас говорю – взаимное заблуждение. Черным крестом отмечен в моей жизни тот период».

Вообще Белый на время то ли спятил в своем гениальном предчувствии мистерии, то ли старательно изображал шизанутого поэта – в целях, как мы сказали бы теперь, рекламы.

«В те дни уже предвестники срыва наших чаяний были налицо. Андрей Белый как-то раз пришел в издательство „Скорпион“ в полумаске. Не застав меня дома, оставил странную визитную карточку, не помню уже, кажется, „Козерог Козерогович“[1] и совершенно потусторонний адрес внизу. В нем происходили искажения. Пришел однажды и долго, сосредоточенно качал стул над одной шашкой паркета, потом аккуратно уставил ножки по линии ее и изрек: «Так, именно, чтобы ножки стояли на ребре»…

…Ото всех я это скрыла, но было ощущение, что А. Белый проваливается в пустоту и меня туда же тянет.

Один раз он вынул из кармана горсть цикламенов и высыпал их на голову С. Кречетова, потом посвятил ему совершенно издевательскую поэму: «Он был – пророк. Она – сибилла в храме». «Аргонавты» сокрушенно качали многоумными головами. Им было не под силу расшифровать туманные намеки, самим владельцем не расшифрованную до сих пор загадку – душу его.

Так, в томлениях, в предчувствии и нарастающей тревоге проходили осень и зима…»

Этой зимой Нина еще была счастлива в своей новой любви, ожидала, что вот-вот Белый падет в ее объятия, как переспевший плод, да, была счастлива, несмотря на то, что в Москву неожиданно приехал Александр Блок с женой, и Белый если и не влюбился с первого взгляда в Любовь Дмитриевну, то был ею ошеломлен. А Блоку явно понравилась Нина – просто понравилась, больше ничего: «Меня Блок издали чувствовал, понимал и относился с нежной осторожностью, точно к цветку, у которого вот-вот облетят лепестки. А может, уже пророчески и знал он, что скоро облетят».

Впрочем, Нина тоже не была обделена пророческими способностями: смотрела на Любовь Дмитриевну (жена Блока ей не поглянулась: «полная молодая дама, преувеличенно и грубовато-нарядная, с хорошенькой белокурой головой, как-то не идущей к слишком массивному телу») – смотрела и смутно чувствовала, что при встрече этих троих уже сковались крепкие звенья той цепи, что трагически связала потом в трагические узлы их судьбу и жизнь.

Случилась той зимой еще одна роковая для нее встреча. Поехали они с Белым в театр на «Вишневый сад». Вечер был необычайно хорош, Нина чувствовала, что победа ее над Белым близка: все казалось значительным, необычайным, полным нового прекрасного смысла. Крупными горящими звездочками кружились снежинки вокруг фонарей. Белые гирлянды небывалых цветов свисали с деревьев… В фойе царил настоящий праздник искусства: здесь собралась вся литературная и артистическая Москва. И вдруг Нина заметила, что Андрей Белый смотрит куда-то с ужасом:

– Смотрите? Видите?.. Напротив, в ложе бенуара. Он! Он смотрит! Ах, как это плохо, плохо, плохо!

И Нина увидела, что напротив, около самого барьера ложи, стоит, опустив руку с биноклем, Брюсов и пристально смотрит на них.

«Точно сквозняком откуда-то подуло! Не знаю, почему, но сердце сжалось предчувствием близкого горя…

В этот вечер неясно для меня Брюсов незримо вошел в мою жизнь, чтобы остаться в ней вечно».

Странно… именно в тот же вечер произошло между Ниной и Белым то, что он назовет в своих записках – «мое падение».

Но если процитировать стихи самого Белого, «погибших дней осталась песня не допета…».

Владислав Ходасевич, который Белого очень хорошо знал, с Ниной дружил, втайне любил ее и вообще был психолог тончайший, милостью Божьей, как никто другой, тонко понимал все струны, на которых играет жизнь в душе человеческой, так оценил – немногословно и точно – эту незавершенную историю любви:

«Женщины волновали Андрея Белого гораздо сильнее, чем принято о нем думать. Однако в этой области с особенною наглядностью проявлялась двойственность его натуры. Тактика у него всегда была одна и та же: он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. И наоборот: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед „падением“ ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, – но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили…

Назад Дальше