Но если процитировать стихи самого Белого, «погибших дней осталась песня не допета…».
Владислав Ходасевич, который Белого очень хорошо знал, с Ниной дружил, втайне любил ее и вообще был психолог тончайший, милостью Божьей, как никто другой, тонко понимал все струны, на которых играет жизнь в душе человеческой, так оценил – немногословно и точно – эту незавершенную историю любви:
«Женщины волновали Андрея Белого гораздо сильнее, чем принято о нем думать. Однако в этой области с особенною наглядностью проявлялась двойственность его натуры. Тактика у него всегда была одна и та же: он чаровал женщин своим обаянием, почти волшебным, являясь им в мистическом ореоле, заранее как бы исключающем всякую мысль о каких-либо чувственных домогательствах с его стороны. Затем он внезапно давал волю этим домогательствам, и если женщина, пораженная неожиданностью, а иногда и оскорбленная, не отвечала ему взаимностью, он приходил в бешенство. И наоборот: всякий раз, как ему удавалось добиться желаемого результата, он чувствовал себя оскверненным и запятнанным и тоже приходил в бешенство. Случалось и так, что в последнюю минуту перед „падением“ ему удавалось бежать, как прекрасному Иосифу, – но тут он негодовал уже вдвое: и за то, что его соблазнили, и за то, что все-таки недособлазнили…
О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности и на фоне ее. Нина обязана была в данном случае любить Андрея Белого во имя его мистического призвания, в которое верить заставляли себя и она, и он сам. И он должен был являться перед нею не иначе, как в блеске своего сияния – не говорю поддельного, но… символического. Малую правду, свою человеческую, просто человеческую любовь они рядили в одежды правды неизмеримо большей…
О, если бы он просто разлюбил, просто изменил! Но он не разлюбил, а он «бежал от соблазна». Он бежал от Нины, чтобы ее слишком земная любовь не пятнала его чистых риз. Он бежал от нее, чтобы еще ослепительнее сиять перед другой… Женой, облеченной в Солнце.[2] А к Нине ходили его друзья, шепелявые, колченогие мистики, – укорять, обличать, оскорблять: «Сударыня, вы нам чуть не осквернили пророка! Вы отбиваете рыцарей у Жены! Вы играете очень темную роль! Вас инспирирует Зверь, выходящий из бездны».
Так играли словами, коверкая смыслы, коверкая жизни. Впоследствии исковеркали жизнь и самой Жене, облеченной в Солнце, и мужу ее, одному из драгоценнейших русских поэтов».
К Нине ходили не только «колченогие, шепелявые мистики» – ходила к ней и матушка Андрея Белого, в смысле, Бореньки Бугаева, уговаривала не губить «мальчика» и напрямую обвиняла в разврате. Ну что ж, это правда – Нину было в чем обвинять, она вовсе не была такая уж белая голубица, но ведь не младенца совратила, в самом-то деле! Но Белый, и впрямь будто Иосиф Прекрасный, упомянутый Ходасевичем, бежал от нее в Нижний Новгород… Над этим смеялись все, в том числе Брюсов, у которого с Белым были очень сложные отношения восхищения и отвращения одновременно: «Нина Петровская предалась мистике… А Белого мать, спасая от „развратной женщины“, послала на Страстную неделю в Нижн. Новг. Сам он исхудал и серьезно поговаривает, как хорошо бы поступить в монастырь».
Смешно, какие мелочи на него действовали, на что он реагировал так, как будто с него публично сдирали кожу. Были они с Ниной на каком-то литературном вечере, где Бальмонт вдруг начал читать стихи под названием «Любовь орлов». Он только объявил их, но Белый, который увидел в одном этом словосочетании намек на него – от скромности он не умер бы! – и на его отношения с Ниной Петровской, удрал из зала, громко двигая стульями. И немедленно уехал в Нижний Новгород.
Ни в какой монастырь там он не поступил, а когда вернулся, все же не смог отойти от Нины и окончательно заменить «эротические» отношения «братскими»: «Этим летом я ощущаю последствия «падений»: духовный язык природы как бы закрылся от меня». Пережить это Белый не мог – проще оказалось морально уничтожить другого человека, любящую женщину. Для него это было тем более проще, что Нина уже давно влекла его только плотски, в то время как душа и сердце его принадлежали другой женщине: в августе «я заявляю Н.И. Петровской, что я – неумолим; у нас происходит пренеприятная сцена объяснения; она прямо мне бросает, что я – влюблен в Л.Д. Блок; ее проницательность удручает меня; я сам от себя стараюсь скрыть свое чувство».
Уже было сказано, что Белый и впрямь влюбился в Любовь Дмитриевну и это положило начало одному из самых драматических треугольников в судьбах человеческих и в истории русской литературы. Вроде бы к нашему повествованию это не имеет отношения… а впрочем, отчего же? Ведь именно ради неосуществленной страсти к Любови Дмитриевне Белый покинул Нину Петровскую – реальную, любящую… Трудно удержаться от искушения и не предоставить вновь слово поэту и мемуаристу, «психоаналитику» Владиславу Фелициановичу Ходасевичу, который блестяще разложил по полочкам то, что в то время происходило между Белым и «прекрасной дамой» блоковской поэзии:
«По соображении всех данных, история романа представляется мне в таком виде. По-видимому, братские чувства, первоначально предложенные Белым, были приняты дамою благосклонно. Когда же Белый, по обыкновению, от братских чувств перешел к чувствам иного оттенка, задача его весьма затруднилась. Быть может, она оказалась бы вовсе неразрешимой, если бы не его ослепительное обаяние, которому, кажется, нельзя было не поддаться. Но в тот самый момент, когда его любовные домогательства были близки к тому, чтобы увенчаться успехом, неизбывная двойственность Белого, как всегда, прорвалась наружу. Он имел безумие уверить себя самого, что его неверно и „дурно“ поняли, – и то же самое объявил даме, которая, вероятно, немало выстрадала пред тем, как ответить ему согласием.
Следствие отступления Белого не трудно себе представить. Гнев и презрение овладели той, кого он любил. И она отплатила ему стократ обиднее и больнее, чем Нина Петровская, которой она была во столько же раз выносливее и тверже. Что же Белый? Можно сказать с уверенностью, что с этого-то момента он и полюбил по-настоящему, всем существом и по моему глубокому убеждению – навсегда. Потом еще были в его жизни и любови, и быстрые увлечения, но та любовь сохранилась сквозь все и поверх всего. Только ту женщину, одну ее, любил он в самом деле. С годами, как водится, боль притупилась, но долго она была жгучей. Белый страдал неслыханно, переходя от униженного смирения к бешенству и гордыне, – кричал, что отвергнуть его любовь есть кощунство. Порою страдание подымало его на очень большие высоты духа – порою падал он до того, что, терзаясь ревностью, литературно мстил своему сопернику, действительному или воображаемому».
Впрочем, Бог с ней, с Любовью Дмитриевной, у нее свои тернии, а у нашей героини – свои.
Итак, Нина Петровская была брошена тем, кого столь сильно любила. Она была в отчаянии таком, какое было свойственно женщине ее типа – истеричке, алкоголичке, распутнице… смятенной, неприкаянной душе! «Вдруг вся жизнь погрузилась в свинцовую мертвую мглу, превратилась в пустое иссохшее русло реки, занесенное щебнем». Длинные-длинные дни тянулись, как бесконечный кошмар. Она находилась в состоянии даже не горя, а полного, непримиримого разлада с миром. «Пасха приближалась. Праздничная суета, как ржавчина, переедала сердце. Безграничную покинутость, одиночество среди людей и положительную ненависть к миру, который обнажил свой голый скелет, – все это нужно было еще скрывать под разными личинами и по разным житейским соображениям». Как-то раз муж, который взирал на Нину с оторопью и жалостью, повез ее в Страстную неделю покупать подарки родственникам.
Поехали в магазин Сиу – дорогой, изысканный, модный. Нина что-то наугад выбрала, не видя, и пошла, тоже ничего не видя, наугад, пошла прямо на высокую стеклянную витрину с дорогим фарфором. Каким-то образом, каким-то чудом ее обогнула – на волосок прошло дело мимо катастрофы… очень разорительной. Муж только крякнул, мгновенно оценив последствия.
Она то бредила, то неистовствовала. В один из припадков такого неистовства Нина даже пыталась застрелить Белого: однажды в каком-то людном месте подошла к нему, вынула из кармана револьвер, приставила к его груди и спустила курок.
Осечка. Белый даже испугаться не успел – револьвер у Нины выхватили окружающие.
Французский психиатр Жюли в сходной ситуации выразился с некоторой обидою: «Женщины имеют какое-то непонятное представление о том, что им все позволительно относительно мужчин, потому что они все искупают своей лаской и своим подчинением им».
Белый потом уверял, что револьвер Нины не был заряжен, она всего лишь хотела его попугать. Те, кто его выхватили и опробовали, опровергали: заряжен револьвер был. Просто повезло господину Бугаеву с этой осечкой. Должно быть, судьба берегла его для того, чтобы мог впредь отравлять жизнь Блоку – и сражаться на символических, поэтических, мистических, на виртуальных, как сказали бы мы теперь, мечах с Брюсовым.
И сражались они так, что искры летели!
С чего же началось сражение?
Ходасевич уверял, что Нина Петровская сблизилась с Брюсовым, чтобы отомстить Белому и в тайной надежде его вернуть, возбудив его ревность. То есть Брюсов был для нее как бы средством, она сама не ожидала, что влюбится в него еще сильнее, чем любила Андрея Белого.
Сам же Белый уверял, что не Брюсов был средством для Нины, а она сама и ее любовь к Андрею Белому были для демонического Брюсова лишь средством… нет, не мести литературному сопернику! – а средством для создания нового романа, и он сознательно моделировал в какой-то степени отношения Белого и Нины.
Ну да, в образе Брюсова многим чудилось нечто демоническое, почти дьявольское…
В этих стихах (кстати, оставшихся неопубликованными!) Брюсов сам признавался, что связался с потусторонними силами для того, чтобы достигнуть феерических вершин славы. Он не скрывал, что живет лишь для того, чтобы в «учебнике всемирной литературы» о нем было хотя бы две строчки. Он обожал поклонение, он не мог жить без поклонения! Не слишком-то долюбливающий его Ходасевич вспоминал: «Брюсов старался окружить себя раболепством – и, увы, находил подходящих людей. Его появления всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не отвечал ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час его не бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как однажды, в 1905 г., в одном „литературном“ доме хозяева и гости часа полтора шепотом гадали: придет или нет?
Каждого новоприбывшего спрашивали:
– Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич?
– Я видел его вчера. Он сказал, что будет.
– А мне он сегодня утром сказал, что занят.
– А мне он сегодня в четыре сказал, что будет.
– Я его видел в пять. Он не будет.
И каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее, чем другим, потому что он стоит ближе к Брюсову.
Наконец, Брюсов являлся. Никто с ним первый не заговаривал: ему отвечали, если он сам обращался.
Его уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен случай, когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу, оставив присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в квартире не было. На другой день Андрей Белый получил стихи:
«Бальдеру – Локи»:
Впрочем, не столь он был и рационален и театрален. Он просто стремился к чему-то небывалому, невозможному на земле, пытался утолить тоску души, которой хочется вырваться не только из всех установленных норм жизни, но и из арифметически точного восприятия пяти чувств, – из всего того, что было его «маской строгой». Разве не стоном звучат эти строки:
Но Белый относительно него верил только своим внутренним ощущениям. Он вдруг додумался, отчего всегда так неуютно чувствовал себя рядом с Брюсовым: «Меня осеняет вдруг мысль: состояние мрака, в котором я нахожусь, – гипноз, Брюсов меня гипнотизирует; всеми своими разговорами он меня поворачивает на мрак моей жизни; я не подозреваю подлинных причин такого странного внимания ко мне Брюсова; причина – проста: Брюсов влюблен в Н.И. Петровскую и добивается ее взаимности; Н.И. – любит меня и заявляет ему это; более того, она заставляет его выслушивать истерические преувеличения моих „светлых“ черт; Брюсов испытывает ко мне острое чувство ненависти и любопытства; он ставит себе целью: доказать Н.И., что я сорвусь в бездну порока; ему хотелось бы меня развратить; и этим «отмстить» мне за невольное унижение его; вместе с тем: любовь к сомнительному психическому эксперименту невольно поворачивает его на гипноз; он не удовольствуется просто разговорами со мной на интересующую меня тему; он старается силой гипноза внушить мне любовь к разврату, мраку».
Ох, как удобно все свои пороки свалить на другого…
Однако, очень может статься, Белый не вполне ошибался. Брюсов – «маг-заклинатель, рысь, рыскающая по подозрительным оккультным трущобам», – был искушен в оккультных науках, поэтому вполне возможны такие гипнотические эксперименты с его стороны. Нине Петровской часто приходилось участвовать вместе с ним в спиритических сеансах – он был превосходный медиум, и сеансы проходили удивительно удачно; Брюсов верил в переселение душ и декларировал это в стихах:
Словесные дуэли между двумя поэтами между тем продолжались. Белый называл Брюсова черным магом и пророчил, что свет победит тьму. Брюсов отвечал, что мрак победит тьму. Доходило до смешного: если Белый за столом провозглашал тост: «Я пью за свет!», то Брюсов непременно вскакивал и восклицал: «За тьму!» Доходило до того, что Белый жаловался на «медиумические явления», происходящие в его квартире: мгновенно гасла лампа, полная керосину, раздавались непонятные стуки, шепот, звуки выстрелов…
Защита Брюсовым тьмы, несомненно, была лишь умелым исполнением роли, набором психологических приемов в затеянной им дуэли-маскараде, и она имела под собой основой не только борьбу за женщину, но и противостояние мировоззренческих систем двух мужчин.
Нет… она имела под собой не только противостояние мировоззренческих систем двух мужчин, но и борьбу за женщину. Да, так точнее.
Нина, которая Брюсова еще не полюбила, но уже готова была полюбить, видела его тем женским взором, который позволяет проницать очень многие тайны мужской души. Она сразу поняла, что ничего, кроме облика лубочного демона, не узрел Белый в личности Брюсова – личности глубокой, неисчерпаемой, неповторимой…
«Однажды, еще до нашего знакомства, в доме друга В. Брюсова – Ланга-Миропольского – я долго смотрела на портрет двадцатилетнего Брюсова. Пламенные глаза в углевых чертах ресниц, резкая горизонтальная морщина на переносье, высокий взлет мефистофельски сросшихся бровей, надменно сжатые, детские, нежные губы…»
Когда женщина видит в мужчине ребенка, когда испытывает не только желание, но и жалость, но и нежность, она начинает любить его. Нине чудилось, что она одна, одна-единственная из всего окружения этого поэта-демона разглядела внутреннюю сущность, незащищенность, слабость Брюсова.
Но любовь, которая делала ее прозорливой, делала ее одновременно и слепой. Она не замечала или не хотела замечать того, что для врага очевидно, – беспощадное к себе и другим кредо Брюсова:
Ей понадобится прожить вблизи этого человека семь лет, чтобы понять наконец: она ошибалась в нем с самой первой минуты, гораздо более правы были его враги со своими ехидно прищуренными глазами, а не она со своими, широко распахнутыми навстречу любви. Только незадолго до смерти, в последних воспоминаниях своих она поставит диагноз своей страсти и вынесет приговор тому, кого столь сильно и трагически любила:
«Он подставлял лицо и душу палящему зною пламенных языков и, сгорая, страдая, изнемогая всю жизнь, исчислял градусы температуры своих костров. Это было его сущностью, подвигом, жертвой на алтарь искусства, не оцененной не только далекими, но даже и близкими, ибо существовать рядом с таким человеком тоже требовало неисчислимых и, хуже всего, не экстатических, а бытовых, серых, незаметных жертв.