Для одной прекрасной линии своего будущего памятника он, не задумываясь, зачеркнул бы самую дорогую ему жизнь».
Да, жертв на счету этого демона в образе человеческом, этого бытового и поэтического мага было много, однако Нина, конечно, имела в виду только свою собственную жизнь, им зачеркнутую.
Прославь исступленную боль… Никто, наверное, кроме самого Брюсова, не знал, была ли его боль хоть раз в жизни подлинной или всегда оказывалась наигранной – может статься, он и сам этого не знал, но уж девочка Ниночка, о которой он напишет в один из дней их бурного романа это щемящее и наивное стихотворение, – девочка Ниночка уж точно болела.
В те годы очень модно было говорить о карме. Нина, конечно, старалась не отставать, но слова этого боялась. «Карма – страшная вещь, если о ней поглубже задуматься, то и жить невозможно. Это пожизненная адская сковорода, на которой человек медленно жарится в собственном соку, только на глубоко мотивированных мудрецами основаниях». Нина сама и близкие – редкие в ее окружении – действительно добрые и светлые, без наигранности, люди, чуяли в ней некую трагическую, кармическую обреченность: то, что она называла «черным ядром гоголевской ведьмы». И уж если ей не дано было дотянуться до «света» Андрея Белого, то оставалось одно – кануть во тьму.
Нелепых легенд и слухов в те годы о Валерии Брюсове ходило множество, и все они почему-то окрашивались в один цвет: черный. Его если не любили, то исступленно, без всякой жалости. И когда он начал кружить вокруг Нины, у нее возникало ощущение, что вокруг нее расстилается, мягко шумит, свивается в кольца черный бархат. Голос Брюсова, звучащий в телефонной трубке, был черный, бархатный – «никогда не забуду, как буквально „проворковал“ в ней в первый раз голос В. Брюсова, без всякой нужды, без всякого дела, чтобы потом звучать часами, часами, часами…»:
– Вы все в трауре, донна Анна?
Нину обижало, что он называет ее этим именем, которое вдруг вошло в моду среди символистов. Вообще она боялась его телефонных звонков, хотя уже совсем скоро Нина запишет в своих заметках:
«Наступила новая осень. Мы переменили квартиру. Поселились в Мерзляковском переулке, опять с несуразными, но на этот раз анфиладой расположенными комнатами.
Хорош там был только кабинет, глубокий и отдаленный, где можно было часами разговаривать с Брюсовым по телефону».
Но до этого нового открытия должно было пройти какое-то время. Это было время осознания того, что, как писал Мережковский,
И может быть, даже еще упоительнее и прекраснее эта нижняя черная бездна, утыканная золотыми гвоздями навеки потерянных звезд.
А попросту говоря, ну никакой разницы нету, кого любить.
Вся беда была в том, что жить без любви Нина не могла. Поэтому она и сказала однажды Брюсову:
– Я хочу упасть в вашу тьму, бесповоротно и навсегда. Вот видите, Валерий Яковлевич, – «обступил ведь сон глухой черноты», и уйти некуда, значит, нужно войти в него. Вы уже в нем, теперь и я хочу туда же.
Строго говоря, Нина прекрасно понимала, что все эти декадентские навороты можно было заменить простыми человеческими словами: я, мол, согласна стать вашей любовницей от безысходности, от горя, надеясь, что вы сможете излечить меня от моей боли, – но тогда выражаться удобопонятно было не в моде.
Брюсов удивился и обрадовался. Но поскольку он тоже был декадент и по-человечески ни поступать, ни говорить не мог – очень боялся выйти из образа «мага», – он не просто обнял и поцеловал милую и желанную женщину, а положил ей руки на плечи и посмотрел в глаза «невыразимым взглядом» – иначе было никак нельзя!
– И пойдете? Со мной? Куда я позову?
«С этой ночи, – будет вспоминать потом Нина Петровская, – мы, сами того не зная, с каждым днем все бесповоротней вовлекались в „поток шумящий“, который крутил нас потом семь лет».
Уже повзрослев (постарев!) и научившись без слез смотреть в прошлое (может, потому, что все слезы ее к тому времени уже высохли, плакать стало нечем), она по-прежнему будет восторгаться и ужасаться одновременно тем страшным чудом, которое обрушили на нее, простенькую истеричку, небеса: любовью к Брюсову, и когда, в какое расхристанное, раздрызганное время!
«Очень трудно человеку стать однажды большим, еще больше того – быть большим всегда, но прожить жизнь маленьким – ничего не стоит. В минуты обостренной внутренней раздвоенности мучила меня случайность, приблизительность, ничем не оправданная ненужность изживаемой жизни. Тогда только шуршали в руках страницы обещающих книг, и, может быть, еще смутно, но уже вызревали идеи подлинной жизни – любви, подвига. Смерти. А обывательски-комнатное брало свое, сонно укачивало, влекло по инерции, – конечно, не вперед, а в постоянные „куда-то“ с маскарадными переодеваниями.
Театры, улицы, карты, сидение за столами, ломящимися от еды, которой и есть-то никому не хотелось, ликеры, вина, фрукты, цветы, сборища нарядных и тщательно замаскированных людей. Полу-мысли, полу-слова, полу-чувства – вся эта разукрашенная на краю бездны пошлость тогдашней русской жизни являлась базисом не только одного моего существования.
И не пойму я теперь, как среди всего этого бездарного времяпрепровождения интеллигентских кругов встретились – нашли друг друга мы, действительно жаждущие друг друга!»
…Они встречались где придется: в парках, в монастырских дворах, на кладбищах. Стало холодно, начали видеться в ресторанах, и скоро у них был в «Метрополе» свой столик.
«Лакеи, включив нас в круг ночных забулдыг, как-то умели его освобождать к одиннадцати часам. Он стоял около внутренней подъемной машины. Стеклянный высокий ящик, разрисованный по изумрудно-морскому фону какими-то подводными цветами, медленно поднимался и опускался каждые пять минут. В нем просто-напросто возили пустые тарелки и привозили кушанья. Но в слегка затуманенном вином и музыкой мозгу возникали причудливые грезы о подводном морском дне. Качались полумертвые водоросли, они словно ждали утопленников, чтобы оплести их тела цепкими зелеными волосами, таращили глаза морские рыбы, шевеля радужными вуалевыми хвостами, дышали ядовито жгучие подводные цветы…
Красный фрак дирижера неаполитанского оркестра развевался узкими фалдочками в синеватой ресторанной мгле.
Об этих ночах Брюсов писал:
Нам иногда были коротки целые ночи. Тушили люстры, бра, церковный мрак залегал в сводах зала. Нужно было уходить. Куда? Домой? Это слово для нас звучало язвительной шуткой».
Впрочем, повторюсь, что насчет Брюсова Нина ошибалась, и то, что она ошибается, Нина поймет очень не скоро. Но на свой счет она ставила жуткий и точный диагноз: «Вследствие врожденной психической дегенерации (один врач сказал мне: „…такие экземпляры родятся в перекультуренных семьях“) меня тянуло к наркозам всякого рода буквально с малых лет.
В эту осень В. Брюсов протянул мне бокал с темным терпким вином, где, как жемчужина Клеопатры, была растворена его душа. И сказал:
– Пей!
Я выпила и отравилась на семь лет…»
Если отвлечься от «символизма», то встречаться любовники стали в самой обыкновенной гостинице под названием «Русь». Брюсов снял там номер, маленькую узенькую комнатку, куда приводил Нину. Пошловато, конечно, но ведь это как подать… Можно стыдиться того, что некуда тебе больше привести женщину для того, чтобы залечь с нею в постель, а можно это таки-и-ми декорациями обставить, на таки-и-е котурны возвести! Брюсов умел делать это совершенно классически:
Или вот так:
Постепенно для Нины эти встречи, эта взаимная дрожь, это ощущение под пальцами угловатых плеч Брюсова, скольжение ее раздевающих ладоней по атласному сукну его знаменитого сюртука стали своего рода наркотиком. Она и прежде баловалась морфием и кокаином, продолжала и сейчас, потихоньку приучала к этому и своего демонического любовника, а потом уже и перестала различать, что на нее действует сильнее – его присутствие, шприц морфия или щепотка кокаина. Страсть пылала тем сильнее, чем больше было принято зелья и чем качественней оно оказывалось. От восторга бытия Нина начинала рыдать…
Постепенно для Нины эти встречи, эта взаимная дрожь, это ощущение под пальцами угловатых плеч Брюсова, скольжение ее раздевающих ладоней по атласному сукну его знаменитого сюртука стали своего рода наркотиком. Она и прежде баловалась морфием и кокаином, продолжала и сейчас, потихоньку приучала к этому и своего демонического любовника, а потом уже и перестала различать, что на нее действует сильнее – его присутствие, шприц морфия или щепотка кокаина. Страсть пылала тем сильнее, чем больше было принято зелья и чем качественней оно оказывалось. От восторга бытия Нина начинала рыдать…
«В янтарно-черных прекрасных глазах зажигались золотые искры начинающего разгораться огня, от них становилось тоже тепло и приятно.
Черный сюртук, пропахший насквозь моими духами и просоленный моими слезами о «невозможном», однажды в негодовании выкинула на мороз жена его. Но, как всегда бывает в жизни, в трагедию вкрался комический элемент: она по ошибке выкинула старый, не тот!»
Да, законным супругам обоих любовников тяжко приходилось. С женой Брюсова все понятно; Сергей Кречетов ненавидел его как соперника издательского, а теперь еще и как любовника жены, «которая сейчас на каждой складке платья носила ненавистный ему дух. „От тебя слишком пахнет „Скорпионом“ и его присными“, – говорил он злобно.
Нина не обижалась, она считала мужа, с его новой любовью к актрисе Лидии Рындиной, убогим. Подумать только, он уверял, что женщина должна быть женщиной во всем! И когда Нина ехидно хихикала:
– И в глупостях? И в пристрастии к фарфоровым собачкам?
Он кивал:
– Даже и в этом. Это женственно, по крайней мере.
От «мещанства» мужа Нина бесилась. Он ее положительно (и отрицательно тоже!) не понимал! Она должна была непременно балансировать на лезвии бритвы – на которое возвел и поставил ее Брюсов. Конечно, одурманенное наркотиками сознание строило совершенно иные картины их жизни, далекие от реальности. И она искренне верила в те сцены, которые Валерий разыгрывал перед ней… а может быть, как и положено всякому актеру перед благодарной аудиторией, не просто входил в образ, но и жил в нем.
«В январе подступила к сердцу такая невыносимая тоска, что я решила умереть.
Я сказала однажды Брюсову:
– Ты будешь скучать, если я не приду к тебе больше никогда?
Он не ответил и спросил:
– А ты найдешь второй револьвер? У меня нет.
(Поверит ли кто-нибудь, что в зените своей славы, холодный, бесчувственный, математически-размеренный в жизни, Брюсов написал:
Действительно, спустив свой хаос с цепи в те годы, ничего не желая, жаждал упиться мигом экстатической смерти.
Потом, гораздо позднее, он звал меня два раза умереть вместе, и я не могу себе простить, что в 1901 году не согласилась на это…)
– А зачем же второй?
– А ты забыла обо мне?
– Ты хочешь умереть? Ты… ты? Почему?
– Потому что я люблю тебя».
Бес его знает, Брюсова, сказал ли он это потому, что нет ничего слаще для влюбленной женщины слышать, что за нее готовы душу в ад отправить, или в самом деле в ту минуту он так чувствовал. Впрочем, Брюсов искренне верил, что для слова «любовь» нет другой рифмы, как «кровь». Это стихотворение он напишет позднее, уже после того, как расстанется с Ниной, однако его кредо «amor condiss nai ad una» – «любовь ведет нас лишь к одному» – оставалось неизменным во все периоды его жизни, любил ли он Нину Петровскую, или Надежду Львову, свою следующую жертву… именно смертельную жертву! – или кого-то другого, именно поэтому он выбрал эту строку эпиграфом для стихов, которые впервые зародились в его замыслах во время встреч с Ниной, заговорившей о револьвере.
«Стремление к чему-то небывалому, невозможному на земле, тоску души, которой хочется вырваться не только из всех установленных норм жизни, но и из арифметически точного восприятия пяти чувств, – из всего того, что было его „маской строгой“ в течение трех четвертей его жизни, – носил он в себе всегда, – потом, через много лет, когда остынет в ней все, что только могло остыть, напишет Нина. – Разве не стоном звучат эти строки:
«Взалкав по отчаянию», по гомерическим чувствам, которые всегда были единственным стимулом его творчества, он спустил с цепи свой «хаос» и швырнул себя в «поток шумящий» совершенно исключительных жизненных комбинаций».
Одной из таких комбинаций было написание романа «Огненный ангел» по мотивам им же самим, Брюсовым, смоделированных ситуаций.
Уже упоминалось, что Белый написал об отношениях с Ниной стихотворение «Предание», ну то, про сибиллу, любившую пророка и покинутую им. И вот как-то раз Владислав Ходасевич собрал у себя гостей в честь начала издания альманаха «Золотое Руно». Нина и Брюсов пришли чуть раньше. Брюсов попросил разрешения удалиться в спальню, чтобы закончить начатые стихи. Через несколько времени он вышел оттуда и попросил вина. Нина отнесла ему бутылку коньяку. Через час или больше, когда гости уже собрались, Ходасевич заглянул в спальню и застал Нину с Брюсовым сидящими на полу и плачущими, бутылку допитой, а стихи конченными. Нина шепнула, чтобы за ужином Владислав Фелицианович попросил Брюсова прочесть новые стихи. Ничего не подозревая (он тогда имел очень смутное понятие о том, что происходит между Ниной, Белым и Брюсовым), Ходасевич так и сделал. Брюсов сказал, обращаясь к Белому:
– Борис Николаевич, я прочту подражание вам.
И прочел.
Местами это было порою почти дословное повторение стихов Белого – в образном ряде. Та же напыщенная перенасыщенность «драгоценными» эпитетами, та же ходульность в изображении чувств. Мистерия, словом!
Вот они, вот они, те самые ландыши, которые Нина когда-то подарила Андрею Белому! Как любили в те времена всяческие намеки, полунамеки, символы… Впрочем, на то они были и символисты!..
Это еще Белый. А у Брюсова действие разворачивается после того, как пророк отплыл с острова, оставив сибиллу в венке.
Но первое, что сделал «верховный жрец», в образе которого Брюсов изобразил себя точно так же, как Белый некогда отождествил себя с «пророком», это снял венок:
Далее Брюсов живописал тайную любовь жреца и сибиллы. Воспетую Белым любовь святую он заменил трагической, сверхчувственной страстью, изнуряющей эротикой, и на сибилле теперь не какие-то там скромненькие ландыши, а венок из роз:
У Белого пророк оставил сибиллу над камнем с надписью «sanctus amor», ну а в стихотворении Брюсова пророк вернулся к сибилле и устроил ей форменный допрос, словно законный супруг:
Ходасевич по этому поводу писал: «У Белого было стихотворение „Предание“, в котором иносказательно и эвфемистически изображалась история разрыва с Ниной. Этому „Преданию“ Брюсов и подражал в своих стихах, сохранив форму и стиль Белого, но придав истории новое окончание и представив роль Белого в самом жалком виде. Белый слушал, смотря в тарелку. Когда Брюсов кончил читать, все были смущены и молчали. Наконец, глядя Белому прямо в лицо и скрестив по обычаю руки, Брюсов спросил своим самым гортанным и клекочущим голосом: