Персиковый сад (сборник) - Владимир Гофман 4 стр.


Раечка

…Не надо было мне впускать их в избу, прости, Господи, ряженых-то этих! Мой грех, мой… Думала, как лучше, а вышло, гляди, совсем наоборот. Вот расскажу по порядку.

В эту войну было. Декабрь студеный выдался. Как говорится, и холодно, и голодно. Оно бы все ничего, да остались в доме одни бабы – сынков-то моих на войну взяли. А дочки при мне, да… У меня ведь три их, дочки-то, так и управлялись.

Вот, помню, незадолго до Рождества приходит средняя моя, Аннушка, с работы, в строчевышивальной артели она трудилась, что в селе у нас за оврагом, и говорит:

– Можно, мама, я Раечку к нам домой привезу?

Я про Раечку эту уж слыхала, девчушку так звали, татарочку. То ли потерялась, не знаю, всяко в войну-то случалось. Вот и пристроили девчушечку в артель, там она и жила в сторожке. Аннушка сказывала, будто заболела Раечка крепко, а ухаживать за ней некому. Оно и понятно, у всякого в такую годину свои заботы. Да… Что ж, думаю, ртом больше, ртом меньше – какая разница, а все же за девчонкой догляд будет.

– Привози, – отвечаю, – чего уж там, привози. Чай, проживем.

На другой день сосед Павел Арсентич, инвалид, лошадку запряг, и съездили за ней. Я у печки возилась, слышу дверь: бух! Оглянулась – с морозу в избе пар, целое облако, а в нем Аннушка моя да с ней девчонка годов двенадцати-тринадцати. Тонюсенькая, что твоя камышинка! Одни глаза вроде как во все лицо. Да, глаза… Глаза-то у нее большие были, черные, горячие такие…

– Здравствуйте, – говорит.

Вижу, стесняется девчушка. Надо, смекаю, с ней поласковей.

– Здравствуй, – говорю, – доченька. Озябла, поди?

– Иок, – отвечает, – и опять застеснялась. – Зима холодный.

– Ну, проходи, у печки вон погрейся. Скоро обедать станем.

Так мы с Раечкой и познакомились. Оно конечно, привязалась я к ней, жалела, видит Бог… Да и она поначалу дичилась, а потом ничего, пообвыкла и открыла сердце-то. Доброе оно у нее было, чистое. Все языку меня своему обучала, что как называется, как говорится.

– Исямисис, – говорит, – здравствуйте.

– Исямисис, – повторяю.

Она смеется. Будто колоколец серебряный по избе. И я за ней, грешница. Да… А хворь в ней все одно сидела, притаилась только. Чем болела Раечка, не знаю, а так, что-то вроде лихорадки какой. Днем ничего, а к ночи – как огонь, глаза-то, бывало, так и жгут, и ко лбу не притронешься. Уж я, грешница, по-всякому ее лечила: и баней, и травами – без толку. Знахарка была в соседней деревне, Рачихой звали, да померла на Казанскую, а фершал наш Кузьма Иваныч и трезвый-то ничего не знает, а уж пьяный так совсем дурак дураком. Правда, приводила его, оставил порошков каких-то, да я давать-то их Раечке побоялась.

Скоро совсем девчушке плохо сделалось – все больше лежала, к теплу тянулась, а то наоборот – жарко ей становилось, ровно в бане. Да… Личико-то осунулось, и ручонки, помню, поверх одеяла лежат тоненькие, прозрачные даже… Прости, Господи…

Тут Святки. Вот я и впустила тогда ряженых.

Война войной, а ребятишкам все одно надо. Ходят по деревне, где споют, где спляшут. За это им кто чего подаст: хлебца там, картошки горяченькой – все еда. Чем богаты, тем и рады.

И к нам заявились. Я было сперва не хотела впускать: нашумят, дескать, холоду нанесут, а потом думаю, что же, пусть поглядит Раечка-то, может, сердешной и веселее станет.

– Открой, – говорю Катюшке. Это моя младшенькая. – Пусть заходят.

Их было человек пять-шесть. Война, понятно. Разве раньше так было! Помню, соберемся мы, девчонки, вечером, а мороз трещит, звезды колючие, снег под ногами что твой поросенок взвизгивает, и по деревне. А парни за нами… Ну, не про то речь. Так вот, влетели эти мальчишки, все в снегу, рожицы сажей вымазаны, у одного подушка под пальтишком засунута, другой в шубе наизнанку. Пляшут, визжат – чертенята, да и только!.. Смешно, хотя и заплакать впору. Да что там!..

Вижу, Раечка моя сначала вроде как испугалась, а потом, видно, поняла, что это игра такая. Смотрит, радуется, аж привстала на кровати-то. Щеки раскраснелись, а глазенки – как твои фонарики. И в ладошки хлопает. Вот, думаю, и ладно – все праздник сердешной. Измучилась, чай, душа у нее на чужбине, без родителей, да хворость еще эта…

Ушли ряженые, я и спрашиваю:

– Что, Раечка, у вас, чай, такого-то нету?

– Йок, – отвечает, – нет, апа.

Это она меня так называла – апой. Бабушкой, значит, по-ихнему.

– То-то, – говорю. – Понравилось?

– Понравилось. Смешной мальчики…

И легла спать, но успокоиться весь вечер не могла, крепко ее плясуны чумазые разволновали. Все расспрашивала, что за ряженые, зачем по домам ходят, ну и все такое прочее. Я сидела возле нее и рассказывала про звезды колючие, лучистые, про Рождество, Святки, про молодость свою. Она мне «Рахмат! Рахмат!» шепчет.

Уже я знала, что это по-татарски «спасибо».

– Да мне-то за что спасибо, доченька? Это вон ряженым…

– Я знаю, знаю, – говорит. – Ты, тетя Маша, хороший. У тебя сердце добрый…

И ведь дура я, дура, рассудила, на пользу, дескать, радость-то, на поправку дело пойдет. Ан нет. Совсем даже наоборот. После этого вечера в два дня, как свечечка, истаяла, Царство ей Небесное, хоть и некрещеной померла…

Последний наш разговор мне часто вспоминается. Вроде и никчемный разговор был, а вот запомнился крепко.

Утром Раечке полегчало. То все бредила, лопотала по-своему: «Эти!.. Эни!..» Это она маму с тятей звала, ну, как все дети. Да… А тут отпустила ее хворь. Лежит, помню, улыбается, покушала даже малость. Из окуньков, что Павел Арсентич принес, ухи я сварила.

Дома никого, дочки мои на работе, дай, думаю, полы помою. Вот и скребу половицы, а Раечка глядела на меня, глядела да и говорит:

– Не умеешь ты, тетя Маша, полы мыть!

Смешно мне стало: это я-то не умею!

– А сама ты-то умеешь? – спрашиваю.

– Умею.

– Ну вот, поправишься и меня научишь.

– Э-е, я люблю дома чисто-чисто! Секрет знаю. Тебе расскажу.

– Вот, – говорю, – и ладно.

– Теть Маш? – спрашивает.

– Ай?

– Я покреститься хочу. В веру вашу…

– Ну что ж, – отвечаю, – это можно. Вот поправишься…

Она затихла. Уснула, думаю. Домыла полы, подошла к ней, а она уж холодная…

Вот такая история. Известно, чему быть, тому не миновать, а все ж ну как не впустила бы я тогда ряженых, вдруг оно все по-иному бы обернулось и поправилась моя Раечка? Али зря себя мучаю, так-то думая? Может, и не зря? Может, нужна была девчушке радость эта светлая? Один Бог знает. И забыть бы, да нет, сколько годов прошло, а не забывается.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную…» Ведь еще раз взяла грех на душу. Раечка-то померла некрещеной. Что делать? Как схоронить? В нашей деревне, да и в селе, не то чтобы татарского кладбища, у нас и татар-то сроду не было. Ну и решилась я, положили Раечку в нашу могилку, там у меня и мама, и отец, и сестра… И сама в нее лягу, когда час придет.

А пока вот уж лет пятнадцать в поминальнике Раечка у меня записана, там, где мама, тятя, сестра, муж Алексей Иваныч и сынки мои оба, Александр и Ванюшка, с войны не вернувшиеся. И Раечка. Ведь перед смертью-то хотела она святое крещение принять. Прости, Господи! А что? Тоже, однако, дитя Божье.

Корова

Чу! Барабанка: данг-данг, дан-дан-данг… Это Сережка Синица, пастух наш, стадо собирает. Мастер он, Сережка-то, барабанить. Такую музыку на своей доске выстукивает, что любо-дорого! Как услышу, все – пора, значит, корову со двора провожать. Божий день начался.

У меня нонче хлопот, однако, немного – одна живу. В старое время да, семья большая была: пятерых ребятишек Господь дал. Муж мой, Алексей Иваныч, Царство ему Небесное, мужик был справный. Извозом занимался – почту из села доставлял по назначению. Ну и там товаришко какой, седоков-попутчиков для веселия.

Ладно жили: небогато, а по миру не ходили. Оно, конечно, всякое случалось, Алексей Иваныч-то, что греха таить, нравный был. Ну да дело прошлое…

Не стало Алексея, а у меня на руках пятеро. Не жизнь – слезы. И реветь-то некогда. Выросли детки мои, однако. Всех подняла. Два сына – Александр и Ванюшка. Александр-то на все руки оказался мастер. Какие гитары да балалайки мастерил, любо-дорого! А Ванюшка, тот другой – сызмальства все больше в церкви, службу любил, и батюшка его отмечал. Бывало, запоет дома – всю обедню и за попа, и за дьякона исполнит. Хорошо пел.

Вот, значит, наградил меня Бог сынками-то… Оба с другой войны не вернулись. Александр под Москвой погиб, Ванюшка, Иван то есть, под Новгородом…

А дочки у меня три. Тоже одна к одной, не нарадуюсь. Старшая – рукодельница, такие кружева вяжет, любо-дорого! Средняя – работящая, душой к Богу тянется. А младшая – та до книжек охотница. Сама я не шибко грамоту разумею, мне зачем? Молитвы помню да Святое Писание немного разбираю, куда больше? А она мне читала книжки разные. Любо-дорого. Вот ведь люди, слова-то какие находят – складные да добрые, аж сердце, бывало, защемит.

Кто Царь-колокол подымет?

Кто Царь-пушку повернет?

Шляпы кто, гордец, не снимет

У святых в Кремле ворот.

Ф.И. Глинка. Родина

Это она в девчонках учила, я и запомнила. А потом другие книжки читала вслух, про этого, помню, про графа французского, ну, который в темнице много лет томился, а невеста его замуж выскочила. Известно, французы…

Ну, девки, ясное дело, чуть что – и разлетелись, ровно птицы. И выходит, одна я осталась век свой доживать. Все бы ладно, да старость одолела. И не болит вроде ничего, а чувствую: силы уходят. Уходят силы-то…

В позапрошлом годе совсем было слегла. Думаю, нет, не справлюсь с хозяйством, надо корову продать. Тут и покупатель подвернулся – в деревне за лесом бабенка одна.

Только ведь ничего не вышло из моей продажи-то. А дело так было. Утром, как Сережка в барабанку застучал, начала моя корова волноваться: известно, я ее в это время со двора провожаю, а тут нет. Мычит, сердешная, и у меня в душе что-то обрывается – жалко ведь.

Ладно. Намотала ей на рога веревку и повела, уж так я с той бабенкой сговорилась, что, мол, сама приведу корову. Вот веду, за деревню вышли, а она все назад оглядывается. Понимает, значит. А то как же, конечно, понимает. Так и идем – тяну я за веревку и плачу. Плачу и тяну. Все вспомнила – и как спасала она нас в голодные годы, и как телят рожала… Да что!

До леса дошли мы с моей коровушкой. Встала она как вкопанная, и я идти не могу, обняла ее за шею и шепчу в ухо слова какие-то, ровно дура, ничего не соображаю. И тут, видно, Господь меня услыхал да и вразумил. Да только я не столько поняла – нет, сердцем почуяла: не то делаю, нельзя мне корову продавать. Обе мы старые, вместе нам и доживать век-то.

Наревелась и повернула обратно. А и правильно. Слава Богу, как воротилась, так и хворость моя отступила. Ничего, думаю, управляюсь понемногу. Летом внучат то одна, то другая дочка привезет. Без коровы-то как? Они, детки, в городе хиленькие растут. А тут нате вам молочка парного. Когда уезжают, так не узнать – щеки что твои мячики. Любо-дорого.

Ну, с сеном, конечно, канитель. И то ничего, зятья, когда приедут, накосят, прикупаю еще, понятно. Глаза вот только мои ослабли. Плохо вижу. Да опять же что мне видеть-то? В доме своем, на дворе али в огороде и так все знаю, где что лежит. Операцию, говорят, надо делать. Куда мне? Ни к чему. И так ладно. Солнышко маленько вижу, чего же еще. Сижу на завалинке, кто идет мимо, со мной здоровается, а я их всех по голосу знаю.

– Здравствуй, бабка Марья!

Это сосед Павлушка, крыльцо мне недавно подновил.

– Доброго здоровья, Марья Петровна!

Это Софья. У колодца живет. Я к ней в баньку хожу.

– Здравствуйте, бабушка!

Светланка это, Арсентича внучка. Совсем невестой стала.

А тут слышу: данг-данг, дан-дан-данг. Сережка стадо домой гонит. Ага, надо корову встречать. Тоже дело не хитрое. Встану у двора, протяну руку и зову:

– Зорька! Зорька!

Подойдет она и ткнется губами своими мягкими мне в ладонь.

– Ну, здравствуй, Зоренька! Пошли, подою тебя.

Еще один день прожит с Божьей помощью…

2. Истории Дионисия, Иннокентия и других святых и грешных отцов

Цыганская клятва

Денис Лапин, прошу прощения, вот уже два месяца как его преподобие отец Дионисий, ранним утром Рождественского сочельника шагал в приподнятом настроении духа по заснеженной липовой аллее, ведущей от городского парка к Спасо-Преображенскому собору. Его купол, выхваченный из тьмы лучами прожекторов, был уже виден сквозь черные ветки деревьев. Снег весело поскрипывал под новыми сапогами фирмы Salamander, колюче искрился в сугробах под фонарными столбами, резными звездочками ложился на воротник дубленки, а морозный пар при дыхании вырывался изо рта бодрой тугой струей. Радостное чувство переполняло молодого священника, хотелось петь, и слова праздничного тропаря непрестанно звучали в голове в такт шагам:

– Рождество Твое, Христе Боже наш…

Праздник, собственно, и заключается в ожидании праздника.

Хорошо, думал отец Дионисий, хорошо, что можно от дома до храма идти пешком, а не давиться в переполненном автобусе. Указом правящего архиерея его назначили клириком большого собора, расположенного в одном из крупных районов города и всего в двух кварталах от квартиры родителей, в которой он проживал с молодой супругой за неимением собственного жилья. Хорошо!

Хорошо, когда тебе двадцать лет, когда у тебя молодая жена и когда твоя мечта исполняется в самом начале жизненного пути. А мечта у отца Дионисия была такая: стать пастырем овец Христовых.

Хруст-хруст-хруст. Вкусно хрустит снег.

– …Возсия мирови свет разума…

Хруст…

В то время как одноклассники мечтали о карьере юристов, бизнесменов, а некоторые еще по старинке врачей и даже космонавтов, Денис Лапин грезил служением Церкви. И, наблюдая за стареньким отцом Сергием, на исповедь к которому тайком от родителей водила маленького Дениску бабушка, он ни о чем другом не помышлял. И потом, в семинарии, куда он, преодолев твердыню родительского сопротивления, все-таки поступил, виделось ему, как в полном облачении с крестом в руках выходит он на амвон и, обращаясь к народу, говорит такие слова, такие, от которых сердце начинает биться чаще, а на глаза наворачиваются слезы.

Денис представлял себя то Иоанном Кронштадтским, то Иоанном Крестьянкиным, то Николаем Японским, то Андреем Кураевым. Он утешал людей в скорбях и проповедовал Слово Божье, он исцелял больных и обращал на путь истины заблудших. Сердце горело в груди и рвалось в бой. Посрамленные рериховцы толпой возвращались в лоно Церкви, кришнаиты каялись в ереси и молились Христу, пустоглазые адепты «Церкви Объединения» публично отрекались от корейского мессии и, взявшись за руки, как первоклашки, устремлялись к Мессии истинному… Жатвы-то сколько! А он – делатель на этой жатве. «Воин Христа Бога нашего»! [1] И от радости у него перехватывало горло.

– …В нем бо звездам служащий, звездою учахуся…

Хорошо быть молодым! Как поется в песне: просто лучше не бывает.

Еще в семинарии, изучая пастырское богословие, он определил у себя все семь признаков, говорящих, по слову апостола, о наличии вкуса к священству. Ему хотелось, как писал отец Сергий Булгаков, служить Богу и врачевать души человеческие, возрождать их для Царствия Божьего. С детства христианство было для него единственным ключом к познанию мира. Этот ключ он с радостью отдал бы первому встречному, лишь бы тот захотел открыть дверь, за которой лежали приготовленные для него все сокровища мира – и дольнего, и горнего.

Хруст-хруст. Хорошо быть молодым…

Первые месяцы службы в соборе несколько остудили его пылкое воображение, но не разрушили идеального представления о пастырском служении. Череда есть череда: литургия, исповедь, крещение, венчание, отпевание – с непривычки еле ноги к вечеру волочишь, тут уж не до обдумывания сердцезажигательных проповедей – с женой бы поговорить по душам!

С матушкой ему повезло. Избранницу звали Валентина, она окончила епархиальное училище и, благодаря святителю Филарету, придумавшему когда-то эту форму обучения для девушек, и нынешнему архиерею, возродившему ее после векового забвения, была готова нести крест помощницы мужа-священника безропотно и достойно. Валентина немного и втайне гордилась, что муж у нее такой молодой, красивый, умный, такой… стройный в своей черной рясе, такой голосистый и рассудительный. Вон сколько к нему людей после службы подходят, сколь обширными знаниями надо обладать, чтобы отвечать на многочисленные и, безусловно, сложные вопросы духовной жизни!

Сам отец Дионисий ждал таких вопросов и готовился к ним, но в жизни оказалось все много прозаичнее. За два месяца только однажды после службы к нему подошел молодой мужчина интеллигентного вида и спросил, как Церковь относится к таким произведениям, как «Мастер и Маргарита» Булгакова? С вдохновением отец Дионисий принялся было излагать свою точку зрения на инфернальную литературу вообще и на булгаковский роман в частности, но мужчина прервал его и сказал, что иеромонах такой-то, ссылаясь на христианскую аскетику и учение Святых Отцов, запретил ему читать романы, а заодно слушать современную музыку и посещать театр. «Читай Священное Писание и слушай церковное пение, остальное все от лукавого!» – такой совет получил он от черноризца. «Вот как ваша Церковь смотрит на культуру!» – подвел итог мужчина и, махнув рукой, ушел, недовольный. Отец Дионисий так и не понял, чего же он хотел услышать от него, зачем спрашивал, если не дождался ответа.

Правда, один раз в полупустой маршрутке он не удержался и вступил в спор с двумя молодыми мормонами, активно охмурявшими девушку на заднем сиденье. К несчастью, старейшины Виктор и Николай быстро ретировались, сославшись на то, что им надо выходить, а распалившийся отец Дионисий еще долго рассказывал обалдевшей девице о жутких традициях «святых последних дней». Он так увлекся, что проехал свою остановку.

Назад Дальше