К нам едет Пересвет. Отчет за нулевые - Захар Прилепин 19 стр.


Ничего, что я так примитивно рассуждаю? Все ведь гораздо сложнее, вы думаете? Ну, вот я так не думаю. В данном случае все достаточно просто.

Различие мое, равно как и моих героев, с г-ном Авеном примитивно и поверхностно: в случае кризисной ситуации он, совместно со своей семьей, если таковая имеется, сможет покинуть эту страну и наблюдать за ходом событий извне. Что бы он там ни писал про свою ответственность за эту страну, в нужный момент всегда можно будет сослаться на «взбесившееся быдло». А я не могу вывезти отсюда ни себя — черт бы со мной, — ни своих детей, что меня, признаюсь, пугает. И сослаться мне не на кого.

И вовсе не страдания ищут герои мои — напрасно г-н Авен наделяет их поведение паразитарными смыслами: и в книге, и в жизни они, скорее, этого счастья жаждут, и пользоваться им умеют, и хотели бы разделить эту возможность с иными людьми.

«Вирус (левизны, разрушения, социализма) в большей части мира (отсталого во многом благодаря ему) кажется непобедимым, — сетует г-н Авен. — И пишутся все новые и новые статьи — Валерия Ильинична Новодворская выдает по одной в неделю. Не помогает».

Когда я слышу подобные речи, мне каждый раз втайне хочется понимающе подмигнуть оппоненту — ну, не может же он всерьез все это говорить. Ортодоксальным социалистом быть сегодня и скучно, и нелепо. А вот ортодоксальным либералом по-прежнему вроде как прилично.

И если я Авену подмигну, он не поймет, что это я тут моргаю.

В итоге во что я должен поверить? Что благодаря «вирусу левизны, разрушения, социализма» появился сегодняшний Китай или вопреки вирусу? У нас же из истории родного Отечества известно, что все лучшее, созданное советской властью, появилось вопреки ей, а все худшее — это дело рук гадких коммуняк.

Я всерьез должен поверить, что в дюжине латиноамериканских стран живут и богаче, и свободнее, и самобытнее, чем на Кубе? Что в Латвии несравненно лучше, чем в Белоруссии? Что будущее Северной Кореи предопределено, а Южной — радостно и оптимистично?

А что за вирус мучит Европу и США, с их все более усиливающейся растерянностью и откровенным креном в сторону госкапитализма, планового производства и прочих артефактов недавнего нашего прошлого?

Увольте меня из вашего черно-белого мира, где капитализм надо только разрешить, а социализм надо строить, причем исключительно на человеческих костях. Этот мир отменен давно, капитализм, безусловно, не менее жесток, жаден и страшен, чем любая иная форма правления миром, а свою бесперспективность доказали многие и многие идеологии; причем в России доктрина либеральная обессмыслила себя особенно стремительно, старательно и страстно. Я даже жалею об этом, честное слово.

В моей книжке много говорится о том, что новые времена все более идеологичными делают человеческую моторику, харизму, мужество. Тем более что оппонировать на поле идеологий нынешней власти совершенно бессмысленно. Ввиду ее полной идеологической аморфности власть в России в любое мгновение может принять «левый» окрас, может даже «красно-коричневый», а может и «оранжевый» — была бы необходимость, а PR приложится.

Посему идеологический спор меж мной и г-ном Авеном бесперспективен: и я куда более переживаю за други своя, чем за все идеологии, вместе взятые, и г-н Авен, будь он действительно либерал, давно бы занялся в России другими делами вместо руководства крупнейшим банком.

Что касается чисто человеческих претензий г-на Авена — что моими героями, моими товарищами и, возможно, мной самим движут «неудовлетворенные амбиции, лень и страх», — то здесь можно лишь руками развести.

Предполагаю, что вполне прозрачный страх движет г-ном Авеном, а моими сотоварищами движет бесстрашие, уж простите за высокий штиль.

Если «ленью» лукаво называть любое желание встраиваться в существующий порядок вещей — то да, тогда и лень; правда, лень эта обладает странными свойствами — когда люди проявляют чудеса работоспособности и выживаемости в любых нечеловеческих условиях, попасть в которые для всякого ленивого человека было бы равносильно смерти.

Неудовлетворенные амбиции движут всеми нормальными людьми, и политические амбиции не хуже любых иных. Правда, в данном случае я бы не говорил собственно про амбиции, потому что куда больше героями моими движет желание быть людьми, жить людьми, любить людьми — и отвечать за многое, за все, за целую страну, а не только за «рабочие места, стипендии будущим инженерам» и все то, что не без сладострастия приписывают себе и г-н Авен, и многие ему подобные. Низкий вам поклон, что тут сказать. Только оставьте людям право измерять свою жизнь другими категориями. И не надо делать вид, что «рабочие места и стипендии» — это нечто такое, чего никогда не было в мире до вас, а потом вы это придумали и подарили людям, наподобие огня или колеса.

Г-н Авен в своей статье брезгливо помянул лишенный очистных сооружений, «самый грязный город в мире» Дзержинск, где жил я, а он не жил никогда. Такое ощущение, что Дзержинск построили нацболы, одарив неподалеку гостившего у бабушки молодого Авена астмой, о чем он сам вспоминает.

Построили его, однако, не мы, но я все-таки замечу, что Дзержинск никогда не был самым грязным городом в мире и даже в советские времена делил звание одного из самых грязных городов со своими коллегами на Западе, вовсе не опережая их. В Оке, на которой стоит Дзержинск, я все детство купался, и люди там без вреда для жизни купаются до сих пор и рыбу ловят — чего не рискнут делать граждане в половине крупнейших европейских столиц, не говоря о людях, проживающих близ зарубежных химгигантов (которые, правда, многомудрые капиталисты предпочитают переправлять в страны третьего мира, создавая при этом, конечно же, рабочие места дикарям, но лишая рабочих мест собственных граждан).

Но я не о том. Я просто хочу сказать, что Дзержинск, равно как и другая моя малая родина — деревня Ильинка в Рязанской области, — актуальные по сей день примеры массового исчезновения рабочих мест и остановки десятков огромных производств (в Дзержинске) и привычного сельскохозяйственного оборота (в Ильинке) путем банкротства колхоза. Я никоим образом не желаю обвинить г-на Авена в произошедшем — как и в том, что в России до сих пор ежегодно, как при нескончаемой чуме, исчезают сотни деревень, — но, право слово, все ваши «рабочие места и стипендии» объективно не способны изменить здесь ситуацию.

Не способны. И не меняют.

Так что делайте свое дело и не мешайте заниматься своими делами другим людям, пусть и не похожим на вас. Либерализм — не сектантство. А то мне иногда кажется, что вы чужую свободу ненавидите не меньше, чем всевозможные ксенофобы и националисты самых постыдных мастей.

Самое важное наше с г-ном Авеном различие в том, что для меня свет клином не сошелся на моей правоте и я в ней вовсе не уверен, но лишь ищу ее (о чем неоднократно и прямо, и косвенно говорю внимательному читателю в своем романе). Зато г-н Авен в своей правоте уверен бесконечно и яростно, он-то давно все понял.

А мы нет. Ну и флаг нам в руки.

Что до стилистических претензий г-на Авена к тексту моего романа, то здесь мне придется замкнуть уста. Может, и у меня есть претензии к г-ну Авену по поводу его банковской деятельности, — но едва ли он их стал бы даже выслушивать.

А я вот выслушал и смолчал.

Определенно, я человек большой культуры.

2008

Слишком много правых

Мне и не вспомнить теперь, с какой целью мы собирались с пацанвой на огромном сеновале в конюшне. Скорее всего, там было тепло, а внизу дышал и перебирал большими губами конь. Приходил конюх, и мы затихали в испуге, беспричинно хихикая в ледяные воротники.

В переизбытке чувств, чтоб всех вконец рассмешить, один чернявый, с наглыми глазами пацан из соседней, приросшей к нашей, деревни нарисовал на морозном оконце свастику: до сих пор вижу его грязный ноготь и вдохновленное лицо с ехидным прищуром.

Сосед мой, Саша, живший через дорогу от нас, простой и, быть может, не самый разумный паренек, завидев рисунок, дернул щекой и спросил:

— Ты это… опять?

— А чего? — ответил чернявый. — Я вообще считаю, что Гитлер был… что надо. Столько стран захватил.

Утопая в сене, Саша перевалился поближе к оконцу и звонко ударил рисовальщика в челюсть. Тот ответил дурным, обиженным матом и сразу получил еще раз, но уже в нос, из которого, яркая и очень обильная, весело полилась кровь.

Надо сказать, Сашку родили как-то удивительно поздно — у него воевал даже не дед, а отец. Так что Сашка обладал совсем близкой памятью на эти вещи.

Не видел его уже четверть века, но многие годы в дурных и унизительных ситуациях, когда унижали и не меня вовсе, а нечто крайне важное вне меня и надо мной, я говорил себе: «Сейчас Сашка придет, и…»

Не видел его уже четверть века, но многие годы в дурных и унизительных ситуациях, когда унижали и не меня вовсе, а нечто крайне важное вне меня и надо мной, я говорил себе: «Сейчас Сашка придет, и…»

Слишком много толерантности, знаете ли.

Слишком часто я сам себе позволял всевозможные вольности, которые позволять нельзя: не было Саньки на меня.

Настали времена относительности всех понятий и обезволили наше сознание. Мы способны разжевать и сплюнуть любую очевидность, пожав плечами и сказав: «Ну, это сложный вопрос, нельзя так однозначно…»

Это простой вопрос. Нужно именно что однозначно, не то можно словить в челюсть.

В тот раз Сашка начал затирать свастику варежкой, но получалось плохо, и он снял с правой руки связанный бабушкой дар и приложил к нарисованной свастике голую ладонь. Через минуту рисунка не было, зато был отпечаток детской руки на стекле и сквозь нее — почти бесцветное зимнее солнце.

Я вспомнил в ту минуту, как позавчера в школе сам нарисовал такого же паука в тетради, привычно перепутав, в какую сторону свастика смотрит.

Вспомнил и сам себя застыдился. Как бы этот стыд пронести через всю жизнь…

Мы и так в последние времена оказались почти что в пустоте: с тысячелетним рабом внутри, с историей Родины как сменой методов палачества, а «Есенин был странно близок с гомосексуалистами», а «Космодемьянская оказалась душевнобольной», а «Гагарин не летал в космос», а еще разруха в головах, тьма в подъезде, и к свободе мы пока не готовы.

Оставьте нам хоть что-нибудь, хотя бы одно крепкое место в этом болоте, где мы удержимся на одной ноге, вторую поджав, что твоя цапля, — с неизменной лягушкой в клюве. Чего-чего, а лягву нам всегда подсунут.

Но нет нам крепкого места, все туда кто-то другой стремится присоседиться, а нас спихнуть. Атаман Всевеликого войска Донского и по совместительству депутат Государственной думы Виктор Водолацкий подписал указ о создании рабочей группы по реабилитации повешенного за сотрудничество с нацистами генерала Петра Краснова.

Ох, атаман Всевеликого войска, не шутил бы так.

«Пока Москва корежится в судорогах большевизма и ее нужно покорять железной рукой немецкого солдата, примем с сознанием всей важности и величия подвига самоотречения иную формулу, единственно жизненную в настоящее время: „Здравствуй, фюрер, в Великой Германии, а мы, казаки, на Тихом Дону“» — так писал Краснов в июле 1942 года.

«Железной рукой», значит, «нужно покорять» Москву. И железной пятой топтать потом.

Мой рязанский дед как раз в июле 42-го заканчивал учебку, и вскоре вывезли его в чистое поле под Сталинградом, где получил он первую свою контузию и потерял первого напарника — дед был пулеметчиком, — и только «вторых номеров» у него убило шесть человек за войну.

Другой мой, липецкий дед — комбайнер, имевший бронь, последний раз жал тем летом рожь и осенью ушел в артиллеристы, а потом попал в плен, откуда вернулся 47-килограммовым доходягой: двухметровый мужик. Чуть не выдавили из него жизнь железной рукой.

Теперь казачий депутат рассказывает нам, что Петр Краснов сражался против большевизма.

То есть если бы, скажем, рязанскому деду моему снесли опозоренной казачьей шашкой беспартийную голову, это оказалось бы борьбой с Советами, а никак не с моим дедом и не с моим родом?

Не родился бы я, не родились бы родители мои, не было бы детей моих — зато и большевизма не было бы: так, верно, стоит мне рассуждать.

Надо задуматься нам, неразумным, над словами атамана Всевеликого войска. Видимо, мой подход слишком одиозен, однобок, относителен. Я историю Родины пытаюсь соотнести с той кровью, что текла в моем покойном старике, чья парадка весила как кольчуга, с той кровью, что течет во мне и нынче переливается в сыновьях моих. А соотносить историю надо с чем-то иным, чему, к несчастью своему, прозванья я не знаю.

«Казаки! — взывал Краснов в 1944 году. — Помните, вы не русские, вы казаки, самостоятельный народ. Русские враждебны вам. Москва всегда была врагом казаков, давила их и эксплуатировала. Теперь настал час, когда мы, казаки, можем создать свою не зависимую от Москвы жизнь».

Славные речи, а? Тем более что у нас до сих пор очень большая страна, издавна враждебная и казакам, и Новгородской республике, и Сибири, и Казани, и Дагестану. Как тут не поддержать атамана в его высокой правоте.

К тому же Виктор Водолацкий упирает на то, что Краснова не имели права вешать, так как он не был гражданином Советского Союза, а потому изменником Родины считаться не может.

Какая неглубокая казуистика, однако. Может, тогда и реабилитировать его не надо: он присягу давал Российской империи и Государю Императору — вот пусть где-нибудь в той стороне и в той стране его и реабилитируют. У нас нынче ни империи, ни императора нет, чтобы данный вопрос разрешить в угоду атаману Всевеликого войска.

Зато у нас есть одна Победа, одна, как нам сообщили ранее, на всех… И не дай Бог мы опять продешевим.

Пусть на небесах покоится душа отважного генерала. На земле нашей нет ему места. Он сам сделал свой выбор.

Не усердствуйте так, атаман. Не ровен час какой-нибудь Санька бродит неподалеку с костистой рукой в бабушкиной заиндевелой варежке.

2008

Николай Егорыч, пулеметчик

Мне было уже за двадцать, когда за обедом я вдруг спросил всерьез:

— Дед, а ты немецких офицеров видел?

— Да я их убивал, — ответил дед спокойно и просто, и то ли откусил хлеба, то ли огурец посолил, и, сразу забыв о моем вопросе, начал за что-то отчитывать бабушку. Она норовисто отругивалась.

В течение почти трети века, пока дед был жив, я то так, то эдак расспрашивал его о войне — тут вполне ожидается ироничная подсказка, что рассказы об одном и том же, рассказанные в разное время, существенно различались, но нет, все иначе. Рассказы были цельны, последовательны и, судя по всему, очень правдивы — дед вообще был человек простой, начисто лишенный фантазии, и врать не умел совершенно. Просто я их всегда слышал по-другому. Понимаете, да? — одно и то же, услышанное в разное время, иначе высвечивается.

В детстве очень нравилась история про самолет. Дед, что твой Теркин, действительно подбил самолет, даром что не из винтовки.

Мы укладывались с братом спать, нам было лет по семь, и дед наш Николай Егорыч заглядывал к нам, садился на разложенный диван, цепкими руками плотника хватал в шутку нас за пятки, мы хохотали.

О войне он рассказывал сам, почти ежевечерне, просить его не приходилось. Дедовские рассказы подсвечивались недавно просмотренными фильмами к очередному юбилею Победы. Все выходило очень красочно.

Самолет он подбил после ранения в руку, году уже в 44-м, кажется. Подлечился, и главврач предложил деду пока остаться при госпитале — нужно было кому-то нести дежурство на крыше: там, как я понял, стояли две установки из счетверенных пулеметных стволов. Госпиталь тоже бомбили, он был недалеко от линии фронта.

Только много позже я обратил внимание на то, что деда после излечения не сразу отправили на фронт: видно, у него с главврачом сложились добрые отношения, и тому глянулся дельный рязанский пацан, который все умел делать руками. Днем, поди, чинил все, а вечером — на крышу, на пару с еще одним пулеметчиком, излечившимся от ранения.

В очередную бомбежку они и задолбили самолет, как раз пошедший на очередное снижение, раскрывавший свое поганое, полное бомб пузо. Вражина рухнул в нескольких километрах от госпиталя.

Тут же, конечно, в госпиталь пришел запрос, что за меткий парень тут объявился. Известно, кто: Николай Егорыч, мой дед по материнской линии, 1923 года рождения — первый военный призыв, поколение, которое проредили в Отечественную больше всех. Им предстояло пройти почти все четыре года — и это мало кому удалось…

Только когда мне было за двадцать пять, я вдруг заметил, что дед часто вспоминает не столько войну, сколько как его туда везли. Он ни в коей мере не обладал литературным языком, ни прочел за всю жизнь ни одной книги, единственным украшением его речи было изредка и по делу вставляемое «ет-ттить твою мать!» — однако именно эта бесхитростность его речи помогла мне кожей прочувствовать ощущение грядущего ужаса, надвигающегося когда-то на восемнадцатилетнего мальчика, извлеченного из родительского дома в деревне Казинка.

Как-то само собою все это нарисовалось в моей голове: учебка, жестокая нервозность начальства (немец прет по всем фронтам!), глупое ожидание, что, может, война вот-вот кончится — но война, напротив, все ближе и все ужаснее.

Он стал пулеметчиком, получил свой, 600 выстрелов в минуту, пулемет «Максим» 20 кг весом — и это без станка, обязательной (спасающей от перегрева) воды и патронов. Без патронов все это богатство весило уже 65 кг, больше самого деда, он был 1,65 ростом и весил, может, кг 50. А были еще и патроны, — по тысяче в каждой ленте.

Назад Дальше