«Связь времен, связь времен, — думалось Букварю. — Вот тебе и связь времен! Нет, а ведь на самом деле символично то, что Ленин жил в доме, построенном декабристами. Если бы они могли догадываться об этом...»
Мраморные слоны все еще шепчут, наверное, на дубовом комоде: «Все такие!» И, наверное, им все еще поддакивает Бульдозер: «Все такие! И Николай такой!» Ну и пусть шепчут и поддакивают. Что они знают о людях! Сколько бы еще ни слышал Букварь в жизни слоновьего шепота с дубового комода, сколько бы ни встречал он в жизни дряни, он всегда будет знать твердо: был Ленин, и есть Ленин.
Сколько бы людей, которым доверена власть, ни походили на Кустова, Букварь всегда будет знать твердо: был Ленин, и есть Ленин.
Сколько бы слабостей Букварь ни находил в самом себе, он всегда будет знать твердо: был Ленин, и есть Ленин.
Букварь положил арбуз на сено и тут же, забыв о нем, подумал, что человек всегда создавал себе идеал и пытался равняться на него. Были легенды, и были песни, были мифы, и жили в них Прометеи и Геркулесы. Потом люди выдумали богов, наделили их своими приметами и дали им черты, о которых они мечтали сами. Они, труженики, составлявшие народ, передавали поколениям, шедшим им на смену, не только огонь, пойманный от искры двух столкнувшихся кремней, не только пыхтящую паровую машину, не только ракету с опадающим серым шлейфом, но и самих себя, капли лучшего, что в них было, что было в их отношениях друг с другом, свой опыт и свои человеческие качества. Суздальчане, жившие когда-то в землянках на берегах Каменки, строители и ратники передали через века и ему, Букварю, свою любовь к красоте и гармонии, воплощенную в белых каменных кубах и шатрах колоколен, свою любовь к родине, свою доброту и свою храбрость. Может быть, веками миллионы людей собрали по крохам то, что есть в нем, Букваре, в человеке двадцатого века. Миллионы и века собрали то, что есть в Ленине. Эти миллионы и жили для того, чтобы появился Ленин, сами не зная об этом.
Ленин был обыкновенным человеком. Он стал воплощением идеала, земным, не преувеличенным и близким. Он обгонял своих современников на десятилетия и на века. Но, может быть, в том и смысл жизни наших предков и сегодняшних людей, чтобы в будущем земляне были такими же, как Ленин? И он, Букварь, должен «чистить себя под Лениным», жить и шагать за ним.
Парень, храпевший у ног Букваря, поднял голову, не просыпаясь, протер закрытые глаза, проворчал что-то и, пошуршав сеном, устроился на правом боку. Букварь прямо перед машиной, на востоке, увидел над лысыми холмами просветлевшее небо.
«Значит, и ты... Нет времени ждать. Надо спешить. Надо идти по Земле, сознавая ответственность за каждую минуту жизни перед теми, кто был и кто будет. Перед теми, кто наполнил тебя каплями добра, отобранными жизнью и борьбой миллионов. Перед теми, кому передаешь ты эти капли и свое кровное, приобретенное на маленькой планете, называемой Земля. Надо быть хозяином на Земле. Надо спешить, чтобы твой вклад был больше, чтобы ты не ушел с Земли, как Кешка... А что Кешка?.. При чем тут Кешка?..»
Парень снова поднял голову и резко опустил ее на ногу Букваря. Он храпел и, может быть, карабкался куда-то во сне. Букварь осторожно высвободил ногу и переложил соленый арбуз влево, словно прежнее положение арбуза отвлекало его, мешало ему сосредоточиться на мыслях о Кешке.
«При чем тут Кешка?.. А он... Он просто «гадкий утенок», так и не ставший лебедем. И все же ты вспоминаешь Кешку, чувствуешь, что тебе не хватает его. Значит, все же он передал тебе чуть-чуть того бессмертного, что было в нем. Но чуть-чуть. А что передашь ты? Тоже пока чуть-чуть. Надо спешить. Надо помнить: человек смертен, но люди бессмертны. Люди должны быть такими, каким был и есть Ленин».
Машина спустилась по песчаному съезду к Тубе, выехала на паром, и Туба пощекотала Букваря своим ветерком, зябким и пахнущим водорослями. Букварь поежился и зарылся в сено. Прямо над ним в небе начинало розоветь аккуратное круглое облачко. Букварь уставился на его четкие края, словно обрезанные формой для мороженого, и вспомнил о скале под названием «Тарелка». Ему показались смешными все его теории, связанные с этой скалой, и то, что он считал «Тарелку» мудрой, как считал мудрым Николая.
«Ну и хорошо, что «Тарелку» взорвут. Это просто здорово... Пусть ее так грохнут... Она врала! В человеке нет мелочей, в человеке все — главное! Надо спешить...»
Машина остановилась на развилке Курагинского и Артемовского шоссе, на «перевалке». Букварь километра три шагал к своему поселку под светлеющим небом, и с придорожных травинок прыгали на его кеды розовые капельки росы.
Букварь обогнул клуб, контору и столовую и вышел к женскому общежитию. Окно в Ольгину комнату было открыто.
Стараясь не шуметь, он вытащил из кармана блокнот и карандаш, вырвал из блокнота листок, послюнявил карандаш и, высунув язык, начал старательно водить по листку. Он написал крупными печатными буквами, словно хотел подчеркнуть этим значительность написанного: «Все-таки они есть».
Потом подумал и добавил жирный восклицательный знак.
Он положил листок на подоконник и придавил его холодным соленым арбузом.
43
Спиркин спал, а Виталий сидел у окна и читал книгу
— Ты это чего? — шепотом спросил Букварь.
— Чешу интеллект, — буркнул Виталий.
Букварь сделал вид, что людям так и полагается — в третьем часу ночи «чесать интеллект»! Он зевнул, расстегнул ковбойку и начал стелить постель.
Букварь стелил постель медленно. Ждал, что Виталий начнет расспрашивать и даст ему выговориться. Но Виталий перелистывал страницы. Букварь двигал кроватью, шуршал одеялом, а потом подошел к столу и стал греметь графином и гремел до тех пор, пока Виталий не поднял голову и не спросил: «Где ты был?»
Букварь подсел к нему и начал рассказывать, торопясь и окая. Он говорил долго, часа полтора или два, видел, как желтеет и голубеет небо, а Виталий сидел рядом с ним молча, держа на коленях книгу, и на лице у него снова было ироническое и снисходительное выражение старца, знающего все и беседующего с младенцем.
Когда Букварь иссяк, Виталий спросил:
— Значит, ты сходил в Мекку? Бродил босиком по пыльным камням? И все понял? Ну а если бы Мекки под боком не оказалось? Что тогда?
— При чем тут Мекка? Разве дело только в Шушенском? Просто нужен был толчок...
— Ах, тебе нужен был толчок! — сообразил Виталий.
Старец открыл книгу и долго искал страницу, брошенную им. Букварь встал. Он не чувствовал себя обиженным, он понимал, что Виталий не видит сейчас букв, и надо только пробиться через его ироническую броню и узнать, что он думает.
— Понимаешь, Виталий, — сказал Букварь, — просто я не согласен жить, как хочешь ты. Понимаешь, поет ведь только натянутая струна.
Сравнение это Букварю понравилось, и он повторил его.
— Ты, стало быть, хочешь петь? — спросил Виталий.
— Я тебе сказал.
— Ну и пожалуйста. Ты хочешь петь. А я хочу кашлять. Я хочу скрипеть. Мне это нравится. Все относительно.
— В том-то и дело, что наше время совсем не для скрипящих людей. — Букварь взмахнул рукой от нетерпения, от желания переубедить этого смеющегося над ним старца. — Наш век — это век Ленина, а не Гамлета.
Он засопел обиженно и расстроено и отошел к столу И вдруг в спину ему, словно боясь, что разговор может оборваться, Виталий начал быстро:
— Старик, я читал где-то: на земле успели пожить семьдесят семь миллиардов людей. То, что они нам оставили: Акрополь, Кремль, Эйфелева башня, унитазы и губная помада, — радует только живых. Семидесяти семи миллиардам до этого нет дела. Кешка вошел в семьдесят восьмой миллиард... Виталий Леонтьев и Андрей Колокшин тоже из семьдесят восьмого...
— Это я уже однажды слышал.
— Понимаешь, я могу согласиться с твоей теорией капель, я тоже хочу жить для того, чтобы люди построили самое совершенное общество и были такими, как Ленин. Но я помню всегда: «А меня не будет!»
— Это трусость! — вскипел Букварь.
— Если бы я был трусом, — побледнев, встал Виталий, — я бы не приехал сюда, в Саяны. Если бы я не хотел понять, не хотел переубедить себя...
Он снова взял книгу. Губы его были сжаты, и Букварь понял, что Виталий рассердился всерьез. Он сидел у окна голый по пояс, и Букваря опять поразил контраст коричневого, мускулистого, молодого тела, сильного и живого, и старческого лица, усталого и безразличного.
«Макарий, — подумал вдруг Букварь, — Макарий... Нет, на самом деле что-то есть...»
Он вспомнил библейского старика с фрески Феофана Грека, виденной им на репродукции в толстой книжке о Новгороде Великом. Дряхлый пустынник, с полузакрытыми, уставшими глазами, весь в морщинах коротких белильных мазков, отстранялся иссохшими руками от всего, что еще видели щели его глаз, от этого суетливого мира, от жизни, бессмысленной и ненужной.
Пустынник еще ничего не знал о стронции-девяносто и о том, что можно устроиться зрителем на стадионе...
Букварю стало неловко за высказанные им обидные слова, и, чтобы смягчить их, он начал говорить о категориях общих:
— Помнишь, мы толковали о физиологии? Я тоже за многоцветие человека. Только за многоцветие красок ярких, радужных и чистых. Без клякс. Я согласен, в человеке два начала, и все же в наши дни уже нельзя спекулировать физиологией, оправдывать ею...
— Это меня не волнует, — сказал Виталий.
— А что тебя волнует?
— Ничто не волнует.
Букварь засопел, подошел к своей кровати, вытащил из-под нее чемодан, открыл его и начал копаться в нем рассеянно, забыв, зачем он его открыл.
Он был расстроен, и не из-за последней фразы Виталия, а из-за того, что так и не сумел ничего передать Виталию. Он ругал себя за косноязычие, за дурацкие мозги, всегда в самые важные моменты подсказывающие ему не свои собственные слова, простые и естественные, а чужие, повторяющиеся сотни раз, затасканные, поучающие, а потому неубедительные. Еще он подумал, вообще, наверное, нельзя найти такие слова, которые передали бы все, что было в нем после вчерашнего дня. Но эта мысль не успокоила его, а, наоборот, расстроила еще больше.
Руки Букваря отыскали две фотографии — Кошурникова и Фиделя, — принадлежавшие когда-то Кешке. Букварь подошел к простенку между двумя окнами и демонстративно повесил недалеко от кровати Виталия обе Фотографии.
Он обернулся и увидел, как зашевелились красные оттопыренные уши Спиркина, как поднялось с подушки мраморное лицо, как обрадовано захлопали короткие ресницы.
— Букварь! Бродяга! Явился! Где ж ты был? Спиркин соскочил с кровати, сунул ноги в зеленые штаны и, подтягивая их, сообщил:
— А мы уж тут переволновались. К Зойке бегали. И она волновалась. Ты бы хоть предупредил. Я с трудом, но заснул. А Виталий, видишь, совсем не ложился...
Виталий, как будто его вывели из себя слова Спиркина, как будто они уличили его в чем-то постыдном, захлопнул книгу, встал, и его баскетбольные ноги четко прошагали к дверям.
Спиркин покосился на Букваря и пожал плечами.
44
— Букварь, ты, говорят, ездил в Абакан?
— Да, Зойк, ездил.
— Иди, пообщаемся.
— Я, Зойк, на одну минуту Нам нужно на дальний объект.
— Ну валяй, проваливай. У меня тоже одна минута. Мне Ольга все рассказала.
— Что все?
— Все. Про соленый арбуз.
— А-а... Он оказался вкусным, ты не знаешь?
— Она хвалила.
— Ну ладно. Я тебя найду после работы.
— Попробуй. Если меня не найдут другие. Да, Букварь, ты знаешь, мои парни сделали мне гимнастический обруч. Шикарный. Я уже кручу Хочешь, я тебя обучу хула-хупу?
— Какие парни?
— Ну вот, какие? Мои. Что у меня, мало парней? Вагон и маленькая тачка! Только махни флажком! Ну, я пошла.
— Я тебя найду
— Вот уж я тебя не понимаю!
— А я из маленькой тачки.
Точеные коричневые ноги оттопали за угол приземистого склада. Брюкам серо-синего комбинезона, обуженным и укороченным, ничего не стоило показаться на пляже. Они прошуршали, проявили тугие бедра, научившиеся крутить алюминиевый обруч.
Букварь почесал нос и пошел на дальний объект. Дорога на дальний объект проходила совсем не у столовой, а Букварь оказался у столовой. Из хлопающей двери вываливались последние парни и девчата, вываливались добрые и молчаливые, как и полагается после принятия пищи.
Букварь ждал Ольгу Он уже привык ждать ее здесь и смотреть на хлопающую дверь, обитую рыжим заменителем кожи.
Ольга вышла с девчатами, и была среди них Даша. Букварь видел Ольгу три секунды, и потом она ушла за желтый облезлый бок столовой, недокормленный штукатуркой.
Ольга Букваря не заметила, как не замечала и раньше в эти утренние секунды. Букварь стоял под елью и думал о том, что сейчас на работе во всем и во всех будет видеть Ольгу и будет вспоминать, как она шла из столовой и как смеялась, рассказывая что-то Даше. Он увидит снова её медового цвета глаза, ее пальцы, тонкие и длинные. И он станет ждать завтрашнего утра, чтобы опять прийти к столовой и снова молча стоять под елью.
«Надо будет сегодня же поговорить с Зойкой, — подумал Букварь. — Надо сказать ей обо всем честно...»
Он шагнул, щуря глаза от солнца, расстегивая на ходу рубашку. Он вспомнил, что три раза уже давал себе обещание поговорить с Зойкой и вот теперь опять обещание. Он снова потер нос и понял, что и сегодня разговор не состоится. «А может, он и вовсе не нужен?.."
Может, и вовсе не нужен такой разговор. Потому что... Потому что Букварь понимает: после него конец их дружбе, конец их вечерним прогулкам, конец толкотне танцев и Зойкиным взглядам, теплым и смешливым. Конец отношениям, без которых ему трудно представить теперь свою жизнь и о причинах которых он старался не думать...
Спиркин работал по пояс голый, и на его коричневых, отполированных плечах висела желтая стружка. Виталий курил, насвистывал иногда ломаные мелодии, небрежно таскал пилу, волочил ее по свеженастланным доскам и не замечал Букваря.
«Зойке стоит рассказать о вчерашнем, — подумал Букварь. — О Шушенском и Абакане». Потом он представил, как Зойка будет слушать его, зевать, вертеть головой и как скажет она на самом интересном месте: «Да, ты знаешь, вчера такой детектив показывали!..»
Виталий не замечал Букваря и во время обеда и во время ужина. Они сидели за одним столом, но Букварь значил для Виталия, видимо, не больше, чем солонка или треснувшая банка с перцем. Глаза у Виталия были печальные и словно бы жалели мир, людей, имевших несчастье заселить его, капусту, попавшую в щи, и корову, чье мясо варилось в котлах столовой.
На занятия к Макогону Виталий опять не пошел, и Букварь не стал уговаривать его. Он сидел рядом со Спиркиным, слушал все внимательно, с интересом и водил глазами за указкой Макогона. Указка эта была родной сестрой шушенской указки, двигавшейся в руках Марьи Григорьевны. Детство свое они, наверное, провели в одном детском саду, на одном дереве и о многом успели переговорить своими листьями.
Зойки у крыльца не было, и Букварь поплелся к женскому общежитию. Он увидел издали Зойку, крутившую обруч, и мальчишек, глазевших на нее.
— Вот видишь! — сказала Зойка.
Обруч, серебристый и легкий, летал у Зойкиной талии. Он был счастлив. Если бы он мог звучать, он бы фыркал и смеялся от удовольствия. Он крутился вокруг рыжей кофты и, когда уставал, спускался к бедрам. Ему нравилось облетать бедра, танцующие, обтянутые брюками, короткими и узкими. Он взлетал, отдышавшись, вверх и мелькал у рыжей кофты. Он не имел к Зойке никакого отношения. Он жил и летал сам по себе. Зойка стояла небрежно, без всякого напряжения, согнув руки в локтях и покачиваясь чуть-чуть. Лицо ее светилось и говорило: «Теперь-то вы видите, какая я красивая и изящная, теперь-то вы понимаете, какое у меня красивое и гибкое тело. А вы говорите, Брижит Бардо! А вы говорите, Ленка Перфилова с разъезда Щетинкина!..»
Мальчишки стояли, огорошенные полетом серебристого обруча, смотрели на Зойку заискивающе и не отпускали по ее адресу едких, неуважительных словечек.
— Хочешь попробовать? — спросила Зойка.
— Давай, — сказал Букварь.
Обруч сделал нервное, падающее движение, рванулся на колени Букваря и, не обратив внимания на неуклюжие ноги, судорожно пытавшиеся задержать его, свалился на землю. Букварь попробовал приручить обруч еще раз и еще, и для мальчишек наступили веселые секунды.
— Он же инвалид! У него в кармане пенсионная книжка!
— Дядь, ты инвалид!
— Просто ему нужен обруч с бочки!
— Инвалид, инвалид, у него живот болит!..
— Ладно вы, зародыши! — цыкнула Зойка. — Катитесь подальше. Собирайте металлолом. Пейте перед обедом рыбий жир. Это же мастер спорта по боксу Не может же он сразу научиться такой ерунде.
— Да, — подтвердил Букварь, — сразу не научишься.
— Пойдем, Букварь, прошвырнемся.
— Ага, — сказал Букварь, — пойдем. Можно к стадиону
Серебристый обруч успокоился на рыжем плече. Он покачивался легко и красиво, приспособившись к Зойкиным движениям. Она шла своей обычной, танцующей походкой, и все на улицах, улыбаясь, смотрели на Зойку. Танцевали Зойкины руки, бедра, ноги, плечи, грудь, глаза, и алюминиевый обруч тоже танцевал, покачиваясь. И в этом танце Зойкиного тела не было ничего пошлого, постыдного, все было легко и красиво, женственно, подчинено какому-то ликующему ритму, заставляющему прохожих и Букваря любоваться Зойкой и улыбаться ей. Зойкины глаза светились, пухлые губы двигались, словно пели что-то радостное, брызжущее: «Посмотрите на меня. Вы теперь понимаете, как здорово смотреть на меня? Вы чувствуете, что такое красота и радость? Улыбнитесь. Я хочу, чтобы все улыбались...»
— Наверное, — сказал Букварь, — у меня ничего не получится с этим обручем.