Кто изобрел Вселенную? Страсти по божественной частице в адронном коллайдере и другие истории о науке, вере и сотворении мира - Алистер Макграт 8 стр.


1. Вера помогает мне осмыслять мир, дает способ смотреть на реальность, который подтверждает, что она и постижима, и непротиворечива.

2. Она дает мне аналитический аппарат, позволяющий видеть смысл и цель в жизни.

3. Она генерирует моральное представление, которое я создаю не сам и которое не служит моим личным интересам.

4. Вера помогает переживать трудные ситуации, поскольку позволяет видеть их в новом свете.

5. Вера дает надежду, поскольку помогает мне видеть свою жизнь в более широком контексте смысла. Надежда означает здесь не беспочвенный оптимизм, а твердую убежденность в значимости в настоящем и полноте в будущем.

Обо всем этом мы еще поговорим позднее, особенно в главах шестой и седьмой. А в этом разделе обсудим, по каким причинам вообще можно доверять той или иной теории.

Здесь следует провести разграничение между «логикой открытия» и «логикой обоснования». Как подчеркивал американский философ Чарльз Пирс (1839–1914), который и сам был ученым, некоторые лучшие научные теории продвигались вперед благодаря огромным скачкам воображения, а не безжалостному логическому анализу[108]. Главную роль в разработке теории могут играть и воображение, и рассуждения. Однако не столь важно, как именно теория была разработана – ее в любом случае необходимо тщательно проверить, сравнив с данными наблюдений и экспериментов.

Классический пример – разработанная Августом Кекуле теория структуры бензола, органического химического соединения, которое вело себя не так, как можно было подумать, глядя на его простую химическую формулу С6Н6. Оказалось, что все дело в физической структуре бензола. Кекуле понял, что если представить себе бензол в виде кольца из шести атомов углерода, это объясняет многие его удивительные свойства. Свою гипотезу о циклической структуре бензола Кекуле выдвинул в статье, опубликованной на французском языке в 1865 году, а затем – на немецком в 1866 году. Постепенно такое представление стало общепринятым.

Но каким образом Кекуле до этого додумался? Он не объяснял, какая «логика открытия» подвела его к подобной инновационной идее, однако подробно рассказал о «логике обоснования» кольцевой структуры бензола, и сумел продемонстрировать, что новая модель структуры бензола объясняет его химическое поведение гораздо успешнее, чем все другие разработанные на тот момент модели.

В 1890 году Кекуле наконец признался, откуда у него взялась идея кольцевой структуры – это было на празднике в честь двадцать пятой годовщины его модели, которую к тому времени научное сообщество приняло и высоко ценило. Кекуле рассказал потрясенным слушателям, что ему приснился сон о змее, кусавшей собственный хвост, и тогда он понял, как это можно применить к бензолу[109]. (Слушатели были бы потрясены еще больше, если бы знали, какой глубокий сексуальный символизм приписал впоследствии этому образу Зигмунд Фрейд.) Но хотя происхождение этой идеи и было, откровенно говоря, диковинным, факт остается фактом: когда модель проверили экспериментально, оказалось, что она соответствует действительности. Происхождение модели могло быть сколь угодно странным, а вот способ ее подтверждения был совершенно ясен – и предельно убедителен.

Вера как изменение образа мысли

Что же произошло в 1971 году, когда я сделал шаг от атеизма к христианству? На каком-то уровне я стал видеть все по-новому. Раньше все, что я наблюдал вокруг, я воспринимал сквозь атеистическую призму. Когда я понял, что результаты далеки от ожидаемых, я попробовал взглянуть на мир сквозь призму теистическую – и обнаружил, что сквозь нее видно гораздо яснее и четче. Разумеется, это вовсе не доказывало, что существует какой-то Бог, зато я осознал, что многое надо обдумать заново. Не исключено, что представление о Боге имеет гораздо больше смысла, чем казалось мне раньше. Именно эта логика и привела меня к вере.

Христиане много говорят о покаянии и зачастую – чтобы подсластить пилюлю – толкуют его как «попросить у Бога прощения». Я убежден, что смысл покаяния лишь отчасти в этом. Греческое слово «метанойя» гораздо богаче, оно означает что-то вроде радикальной смены точки зрения, фундаментальной интеллектуальной переориентации. Многие переводы Библии теряют это важнейшее значение и передают лишь один компонент – признание собственной греховности. Гораздо лучше было бы переводить слово «метанойя» так, чтобы передавать идею ментального преображения, изменения умственного и духовного, предполагающего отказ от старого привычного образа мыслей и переход к новому мышлению и новому образу жизни[110].

В своем послании к римской церкви апостол Павел призывал: «Не сообразуйтесь с веком сим, но преобразуйтесь обновлением ума вашего» (Римлянам 12:2). Так он понимал приход к вере. Но для подобного преображения необходимо осознать, как ограниченно человеческое разумение, и открыться навстречу величию Бога. Это прекрасно сформулировала Кэтлин Норрис: покаяние – это «в первую очередь не чувство сожаления», а «отказ от узких, фарисейских человеческих представлений, которые слишком мелки для тайны Господа»[111].

Именно это и произошло со мной. Я научился по-новому «смотреть на вещи», как будто у меня появилась новая ментальная карта. Впоследствии я прочитал труды Н. Р. Хансона по истории и философии науки, в которых он подчеркивал, что теоретические предположения влияют на наблюдения[112]. Процесс «рассматривания» природы на самом деле «нагружен теориями»: на то, что мы «видим», зачастую воздействуют предвзятые представления, почерпнутые как из культуры, так и из существующих научных теорий. Теории – словно очки: сквозь них иначе видишь.

Вера привлекла меня своей способностью все объяснять, давать «цельную картину», в которой сплетались воедино нити опыта, образовывая узор. Впоследствии я узнал, что и Г. К. Честертон (1874–1936), и К. С. Льюис (1898–1963) вернулись к вере по очень похожим причинам. Давайте разберемся, в чем было дело.

Возвращение к вере. Г. К. Честертон и К. С. Льюис

Честертон вернулся к христианству после периода агностицизма, поскольку оказалось, что оно «дает умопостигаемую картину мира». Честертон понимал, что проверить теорию – это сравнить ее с наблюдениями, посмотреть, насколько они соответствуют друг другу. «Чтобы проверить, подходит ли человеку пальто, лучше не обмерить и то, и другое, а надеть пальто на человека». С точки зрения Честертона главное – это познавательный потенциал веры, та самая общая картина, способная вместить решительно все.

Многие из нас вернулись к этой вере, и вернулись мы не из-за того или иного довода, а потому, что эта теория, если принять ее, оправдывает себя везде, куда ни взгляни, потому, что это пальто, стоит его надеть, садится без единой складочки… Мы примерили теорию, словно волшебную шляпу, и история стала прозрачной, будто стеклянный домик[113].

Все же Честертон здесь несколько преувеличивает. Так ли уж идеально село это пальто – неужели правда «без единой складочки»? Нет, конечно. Никакое мировоззрение не может вместить в себя всю полноту человеческого опыта. Всегда останутся детали ментального пейзажа, укрытые пеленой тумана и даже вековечной тьмой. Я как христианин считаю, мягко говоря, «складочкой на пальто» веры существование, например, боли и страданий. Как и большинство из нас, я с подозрением отношусь к слишком уж аккуратным теориям. Однако я убежден, что Честертон все же прав – да, это пальто сидит куда лучше других, например атеизма.

Честертон утверждает, что христианство надо судить на основании не отдельных аргументов и соображений, а на основании картины мира, представляющей собой их конечный результат. Достоверность христианства не зависит от какого-то одного довода или утверждения, она коренится во взаимосвязи тем и идей. Христианство – это сеть переплетенных представлений и утверждений, оно не зависит от какой-то одной доказательной основы. Одни узлы в этой сети более важны, другие – менее, но все же окончательно убедила Честертона именно общая непротиворечивость этого мировоззрения.

Именно это позднее подчеркивал философ науки из Гарварда У. В. О. Куайн (1908–2000). Одни отстаивали аналитические истины (то есть истинное по определению, или вследствие внутренней согласованности), другие – синтетические истины (истинное благодаря соответствию какому-то факту, описывающему мир), а Куайн утверждал, что все наши представления соединяются во взаимосвязанную сеть, границы которой соотносятся с чувственным опытом. И дело не в отдельных узлах этой сети, а в сети в целом. Таким образом, заключал Куайн, «единица эмпирической значимости – это наука в целом»[114]. Куайн полагал, что единственно надежная проверка представления – вписывается ли оно в сеть взаимосвязанных представлений, соответствующую нашему опыту в целом.

Таким образом, для ума и воображения так притягательно именно христианское мировоззрение в целом, а не какие-то его отдельные составляющие. Отдельные наблюдения над природой не «доказывают», что христианство истинно – нет, это христианство оправдывает себя благодаря способности находить смысл в этих наблюдениях. «Феномен не доказывает религию, зато религия объясняет феномен». По мнению Честертона хорошая теория – и научная, и религиозная – должна оцениваться по тому, сколько просветления она предлагает, и по способности охватывать то, что мы видим в мире вокруг нас и переживаем внутри нас. «Стоит этой идее появиться у нас в головах, и миллионы вещей становятся видны на просвет, словно позади них зажглась лампа».

А как же К. С. Льюис, в молодости бывший атеистом? Первоначальная приверженность атеизму коренилась у него в представлении, что в атеизме есть что-то здравое, что «это испытание пошло на пользу»[115] (здесь и далее пер. Л. Сумм). Он утешался мыслью, что интеллектуальная прямота атеизма – яркое свидетельство его эмоциональной и экзистенциальной адекватности. Однако постепенно Льюис разочаровался в атеизме. Прежде всего, атеизм не давал пищи воображению. Льюис начал понимать, что атеизм не удовлетворяет и не способен удовлетворить глубочайшие стремления его сердца, не соответствует его интуитивному представлению, что в жизни есть не только то, что видно на поверхностный взгляд. Об этом и повествует знаменитый отрывок из автобиографии Льюиса «Настигнутый радостью», где описываются противоречия между интеллектом и воображением.

Никогда еще полушария моего мозга не были так разделены. Море и многие острова поэзии, с одной стороны; поверхностный, холодный разум, с другой. Почти все, что я любил, казалось мне частью воображения; почти все, что я относил к реальности, было угрюмо и бессмысленно[116].

«Поверхностный, холодный разум» Льюиса отмахивался от важнейших жизненных вопросов и предлагал лишь неглубокие ответы. Поверхностное, неглубокое и не очень важное легко доказать. Однако то, что играет по-настоящему важную роль, истины, определяющие нашу жизнь, будь то политические, моральные или религиозные, так не докажешь.

В итоге Льюису пришлось вернуться к христианству, в основном потому, что он понял, что оно осмысленно и с точки зрения интеллекта, и с точки зрения воображения и предлагает непротиворечивое описание закономерностей истории, субъективного опыта отдельных людей и успехов естественных наук. В мемуарной заметке 1930 года Льюис отмечал, что был «теистом-эмпириком», пришедшим к вере в Бога «по индукции»[117]. Разумеется, индукция – основа естественных наук. Что же Льюис имел в виду? Главная его мысль – теорию судят по способности совпадать с опытом и наблюдениями наиболее просто, элегантно, понятно и плодотворно[118]. Христианство дало ему инструмент, позволяющий рассматривать теории, источник света, благодаря которому ему было лучше видно. Именно об этом гласит символ веры Льюиса, притягательный и прекрасный, который начертан теперь на мемориальном камне, установленном в его память в уголке поэтов Вестминстерского аббатства: «Я верю в христианство, как верю в то, что солнце взошло – не только потому, что вижу его, но и потому, что при его свете вижу все остальное»[119].

Наука и религия. Можем ли мы доказывать теории

Тут некоторые читатели возразят: «Да, хорошо, можно сказать, что теория Бога помогает все осмыслить. Но каковы доказательства, что теория Бога вообще верна?» Правда ли, что все религиозные теории просто придуманы, чтобы мы видели Вселенную, которую изобрели, фиктивное мироздание, не имеющее отношения к реальности, или же это попытки осмыслить мир? Что ж, вполне правомочный вопрос. Рассмотрим теорию, которая на данный момент господствует в физике и космологии – М-теорию. Эту теорию выдвинул физик Эдвард Виттен в 1995 году, чтобы объединить несколько разных теорий струн, согласно которым вещество состоит из микроскопических струн вибрирующей энергии. Теория струн повсеместно принята в научном сообществе, именно она лежит в основе последних трудов Стивена Хокинга и других известных ученых. В чем ее привлекательность? Коротко говоря, ответ таков: это многообещающая теория, по некоторым признакам способная объединить данные наблюдений и приблизить нас к теории Великого объединения[120].

Однако многие ученые все еще относятся к этой теории с глубоким скептицизмом. Да, они признают, что смотреть на вещи под углом М-теории иногда полезно. Но где же доказательства этой теории – помимо способности все объяснять? Как проверить ее эмпирически? Критики подчеркивают, что М-теория привлекла внимание и завоевала доверие публики авансом, безо всякого экспериментального подтверждения. Они утверждают, что это недоказуемая теория, которая говорит о невидимых параллельных Вселенных и одиннадцатимерном пространстве. Один из самых агрессивных критиков М-теории – Питер Уойт, преподаватель математики из Колумбийского университета: он утверждает, что «связь теории суперструн с экспериментом абсолютно нулевая, поскольку она не делает абсолютно никаких предсказаний»[121]. Что это за теория, если ее не проверить научными методами? Однако некоторые физики не соглашаются с Уойтом, иногда резко, поскольку считают, что способность все объяснить перевешивает невозможность проверить М-теорию экспериментально.

Комментировать эти дебаты я не собираюсь – отмечу лишь то, что важно для нашего разговора. Моя точка зрения очень проста. Многие ученые считают М-теорию совершенно оправданным способом «смотреть на вещи», который позволяет объединить разрозненные, не связанные между собой области физики, и это объединение не может не радовать, но оно далеко не полное. Ее достоинства несомненны, они подтверждают, что реальность постижима и непротиворечива, ведь теперь наши наблюдения обрели смысл, а квантовая механика и теория гравитации в принципе могут сочетаться. Однако экспериментальных подтверждений этой теории нет, и верим мы ей именно потому, что она дает постижимую и непротиворечивую картину реальности.

Так вот, налицо очевидная параллель с Льюисом. Льюис утверждал, что с интеллектуальной точки зрения вполне законно принять теорию (о Боге) на основании ее способности объединять и объяснять, хотя доказать ее невозможно (правда, сам Льюис, очевидно, полагал, что эта вера подтверждается объективными данными). В двадцатые годы Льюис начал понимать, что позволил себе попасться в ловушку, в какую-то рационалистическую клетку, когда ограничил реальность только тем, что способен доказать разум. Но ведь разум не может доказать, что ему можно верить. Почему? Потому что тогда мы опирались бы на разум, чтобы судить разум. Человеческий разум попал бы в порочный круг, был бы сам себе и судья, и подсудимый. «Мы не можем делать никаких измерений, если наша мера не независима от того, что мы измеряем»[122].

А вдруг есть что-то и за пределами человеческого разумения? Вдруг мир полон намеков на смысл Вселенной? Льюис постепенно пришел к пониманию, что эти намеки и знаки указывают на мир за границами разума. Обрывки его музыки мы слышим в миг наивысшего покоя. Его ароматы доносит до нас нежный ветерок прохладным вечером. И если эти намеки и правда говорят о существовании Бога, это дало бы нам интеллектуальный аппарат, позволяющий осмыслять мир.

Нет нужды говорить, что христианство не сводится к осмыслению мира. Оно отнюдь не ограничивается «головной» верой, будто какая-то форма рационализма с уклоном в духовность. По мере того как я приходил к своему пониманию христианской веры, я постепенно научился ценить, какое восхищение красотой пробуждает зачастую христианское богослужение и как это связано с миром природы. Однако интеллектуальный потенциал веры также нельзя упускать из виду, а особенно – ее способность распознавать глубинную структуру мира: она помогает понять, какое место мы сами занимаем в этой структуре, и соответственно строить свою жизнь. Как много лет назад предположил психолог из Гарварда Уильям Джеймс, религиозная вера – это, в сущности, «вера в существование некоторого определенного невидимого порядка, в котором можно найти объяснение загадок естественного порядка вещей»[123] (пер. С. И. Церетели, П. С. Юшкевича, Л. Е. Павловой, М. Гринвальд).

Не все согласятся, что способность осмыслять порядок вещей входит в перечень достоинств христианской веры. Литературный критик и культуролог Терри Иглтон сурово критиковал тех, кто считает, что религия фундаментально объясняет все. «Христианство никогда и не должно было давать никаких объяснений, – писал он. – Это все равно что утверждать, что благодаря появлению электрического тостера мы можем забыть о Чехове»[124]. Иглтон полагает, что считать, будто религия – это «неумелая попытка объяснить мир», примерно так же полезно, как и считать, будто «балет – это неумелая попытка добежать до автобуса».

Назад Дальше