Е.П.: Он сотням, тысячам молодых людей точно так же создал жизнь, не только литераторам… И не зря есть термин «поколение “Звездного билета”».
А.К.: Я тебе скажу: я до Аксенова, в детстве, очень много читал и хотел стать писателем. И у меня сложилось определенное представление о том, как устроена литература. В литературе есть Пушкин, Толстой, Чехов и так далее, с ними все понятно, они все умерли, жили до революции, допускали ряд ошибок в изображении угнетенных трудящихся. Потом есть другие писатели, тоже хорошие. Кто тогда мне представлялся хорошим писателем? Паустовский, Катаев… Ну и так далее. Мне нравится, как они пишут, но я же понимаю, что, во-первых, они старые, и уже их туда допустили, а если я буду писать, как они, в свои-то пятнадцать лет, то мне публикаций не видать, это им можно. И у меня возникает такое представление о русской литературе: часть русской литературы, лучшая, умерла, а другая часть, советская, существует по блату, ну, я, может быть, не говорил мысленно «по блату», но, в общем, потому что они уже большие начальники…
Е.П.: Взгляд, конечно, очень варварский…
А.К.: Но верный. Паустовскому, допустим, можно так писать, думал я, а кто ж мне-то, засранцу, разрешит так писать? Меня пинками выгонят вон. И вдруг… И вдруг выходит журнал «Юность»… У нас в семье выписываются все журналы — «Новый мир», «Октябрь», «Москва» — ну, все толстые журналы. Вдруг появляется новый журнал «Юность», мы его немедленно выписываем, я начинаю читать — и чувствую: что-то такое написано не то, не то. Вот я читаю повесть «Хроника времен Виктора Подгурского», какой-то Анатолий Гладилин, и там еще маленькая фотография в начале — юный красавец с косым волнистым чубом, моего возраста — во всяком случае, на фотографии. И я читаю и думаю: Боже мой, это ему кто же позволил такое печатать, это же без блата, он молодой, и как это может быть?! И я пребываю в некотором изумлении, и пребываю, и думаю: наверное, это какая-то ошибка, больше такого уже не будет точно. А оно, это безобразие, продолжается, и продолжает по нарастающей — Аксенов. И на чтении тогдашнего Аксенова я понял, что все-таки и сейчас, когда я живу, можно стать писателем настоящим, честным, умелым!.. И так Аксенов решил мою судьбу. Он как бы прямо мне сказал: ну, ты чего хочешь, пацан? Писателем стать? Давай, давай, если умеешь. Вот это от его прозы исходило адресованное лично мне — давай, ну, чего ты, давай! И окончательно я понял, что можно пробиться в советскую литературу с настоящей прозой, когда принесли «Юность» со «Звездным билетом». И как меня потом ни разворачивало — мехмат, ракетное КБ, газета, — все уже было решено: литература. Так я стал подаксеновиком. Я помню это ощущение от «Звездного билета»: ну, ты же хотел это написать, ты же хотел, вот, пожалуйста, уже написали, значит, можно, ну, так и пиши.
Е.П.: Была советская народная поговорка — можно, но только осторожно…
А.К.: А что можно только осторожно и только до поры — это я узнал много позже, когда Никита Сергеевич начал всем навешивать…
Е.П.: Интересно, как у нас в юности много сближений, хотя географически и биографически все очень далеко… Интересно, что тебе из «Юности» ответил Андрей Дементьев, а я ему благодарен за то, что он первый меня напечатал после «МетрОполя». И однажды, во время, значит, всех этих погромов «МетрОполя», я иду в Пахре, в Москву собираюсь, а он едет на машине, Андрей, я не помню его отчества, Андрей Дементьев, короче, едет, останавливает машину и говорит: «Тебя подвезти?» Я говорю: «Подвезти». Он спросил: «Как дела, жмут тебя?» Я говорю: «Жмут», — а он говорит: «Эх, Васька, Васька, такой замечательный парень, что они с ним делают…» Сказал, и дальше мы погрузились в молчание… Ладно, продолжим про подаксеновиков. А ведь была большая группа литераторов вполне достойных, которые не были подаксеновиками нисколько. Я тебе скажу, кто они были: многие литераторы андеграунда. Например, Лева Рубинштейн и Дмитрий Александрович Пригов, про которого я тебе уже рассказывал, что он не знал, где находится журнал «Юность», никогда его не читал. И Лева вспоминал, что в их кругу бывало так: человек читает стихи или рассказ, а в качестве оценки получает «это такое говно, что и в “Юности” можно напечатать». Хотя, например, отъявленный диссидент, публиковавшийся потом в «Гранях», Юрий Карабчиевский печатался в «Юности». И многие печатались в «Юности», будучи диссидентами. Но при этом в большинстве диссиденты и писатели андеграунда не были подаксеновиками, некоторых из них Аксенов раздражал, как раздражали вообще все печатающиеся при советской власти литераторы, как раздражал Евтушенко, как раздражали Вознесенский, Ахмадулина… Просто считали, что ничего этого, всей этой «Юности», не надо, потому что настоящая литература кончилась — Цветаева, Мандельштам, Ахматова, ну, Пильняк, допустим, Платонов, конечно, а не эти, благополучные мальчики и девочки. Из которых первый — Аксенов. Это была такая антиподаксеновщина… В Питере антиаксеновские, так условно выразимся, сильные настроения были среди неофициальных литераторов. Там свои кумиры были.
А.К.: Они были… если можно так выразиться, более жесткие… Но у меня есть одна история про андеграунд и «Юность». Когда я написал свою первую, совершенно юношескую повесть «Родные и близкие», которая и по сей день не опубликована и лежит в виде тонкой стопки желтой бумаги у меня в столе, я показал ее моему тогдашнему ближайшему другу, художнику андеграунда, — что, впрочем, не мешало ему прилично зарабатывать на рисовании эскизов конфетных коробок. Прочитал он эту повесть и говорит мне: «Ну, понятно, твои кумиры — эти Аксенов, Гладилин», — почему-то он еще назвал в этом ряду Толю Макарова…
Е.П.: А он разве был тогда уже столь известен? Он же стал известен, когда написал «Человека с аккордеоном».
А.К.: Понимаешь, он был как бы из той же категории в представлении человека андеграунда: приличный автор, ну, журналист, но ведь печатается — значит, как и эти все, не может рассматриваться всерьез…
Е.П.: Он в «Неделе» работал.
А.К.: Да, вот эти твои кумиры, сказал мой друг как-то брезгливо, а потом сверкнул бешено своими еврейскими глазами и сказал: «Они хотят с коммунистами сотрудничать, а с коммунистами сотрудничать нельзя никак!»
Е.П.: То есть в неприятии андеграундом Аксенова и вообще, условно говоря, «Юности» и даже «Нового мира» было что-то политическое?
А.К.: Нет-нет, не политическое. Я ему говорю: «А как же быть, у нас же нет некоммунистических журналов и издательств, где же печататься, с кем сотрудничать?» А он еще более бешено сверкнул и говорит: «С теми, с кем сотрудничал Платонов, когда писал “Котлован”». Я же, к моему стыду, не знал тогда ни черта, был вполне провинциальный молодой человек, проведший почти все детство и всю юность не в Москве. И я его спрашиваю: «А где же этот “Котлован” почитать?» Он взял с меня расписку кровью и так далее, а взамен дал отпечатанные на папиросной бумаге листочки. Я за ночь, естественно, «Котлован» прочитал…
Е.П.: Эх, я бы ему ответил бы сейчас, твоему другу, я бы ответил…
А.К.: А я тогда ему ответил. «Котлован» прочитал, приношу и говорю — лучше буду сотрудничать вот с этими коммунистами, которые уже ни черта не коммунисты, чем с теми, настоящими, с которыми хотел сотрудничать Платонов твой! Это была, конечно, наглость свинская, но я что-то такое через эту папиросную бумагу усмотрел, еще до «Чевенгура». Я был неглупый молодой человек. И мы поссорились, почти до драки… Да. Мы поссорились почти до драки, понимаешь, вот что такое были расхождения антиподаксеновиков и подаксеновиков.
Е.П.: Я сейчас — не тогда, конечно, когда тоже не очень много знал, а сейчас, уже зная все, — я ответил бы легче и, может быть, до драки не дошло бы. Я сказал бы: «А, ты имеешь в виду, чтобы я сотрудничал с Шолоховым и Фадеевым, а не с журналом “Юность”?» А вообще сейчас у нас завелся очень серьезный разговор.
А.К.: О подаксеновиках и антиподаксеновиках? То есть об отношениях между теми, кто сотрудничал с официальной властью, и теми, кто сам был властью — но неофициальной, андеграундной эстетической властью…
Е.П.: Ну, властью их трудно назвать.
А.К.: Нет, не трудно, они были властителями дум, точнее, вкусов значительной части поколения.
Е.П.: Ты знаешь, может, потому мы с тобой стали подаксеновиками и остаемся ими, что у нас провинциальное происхождение. Когда я уже перебрался в Москву, нет, в Подмосковье сначала, у нас бывали интересные разговоры на эту тему с перебравшимся еще раньше в Москву моим другом и земляком Львом Тараном, писавшим под псевдонимом Александр Лещёв, и с Александром Величанским, замечательным поэтом, москвичом. Саша говорил так: «Ребята вы толковые, но я не понимаю, как вы можете любить стихи Евтушенко и Вознесенского, это чушь вообще, но я к вам снисходителен, потому что понимаю — товарищи из глубинки…» Так вот, я теперь думаю, что для всех нас, провинциалов, огромнейшее значение имело творчество шестидесятников, потому что оно было распечатано официально, а другого нам и взять было негде. И Аксенова как прозаика и как яркую личность мы узнали из официальных публикаций, включая газетные отголоски хрущевского погрома. И никого из той компании молодых блестящих шестидесятников нам и в голову не могло прийти упрекать в сотрудничестве с коммунистами, хотя коммунистов мы сильно не любили. Мы понимали или чувствовали, что тогда надо упрекать и Солженицына: зачем он «Один день Ивана Денисовича» в официальном «Новом мире» опубликовал…
А.К.: А самые твердокаменные его и упрекали. И ставили ему в пример, естественно, Шаламова — и пишет, мол, честнее, и ведет себя непримиримее…
Е.П.: Совершенно верно, так было. И это абсолютно не означает, что Шаламов поэтому великий писатель. Это другой вопрос — кто великий, а кто не совсем, это прямо не связано с тем, сотрудничает он с властью или нет. Я уважаю безмерно Дмитрия Александровича Пригова покойного и Льва Рубинштейна, это настоящие крупные писатели, и я их за это уважаю, а не за то, какие у них отношения были с официальными советскими изданиями и сотрудничали они с властью или нет.
А.К.: Ты очень правильную вещь сказал насчет нашего провинциального происхождения. Там и есть наши корни как подаксеновиков. Когда журнал «Юность» пошел по стране, он шел как сеялка, шел и сеял подаксеновиков, из обычных провинциальных молодых людей вырастали подаксеновики.
Е.П.: А потом «Новый мир» пошел по стране и сеял Солженицыных?
А.К.: Ну, не Солженицыных, подсолженицыных, что ли… «Детей “Архипелага”». И мы из этой страны взошли, и я, и ты, и еще многие. А Лева Рубинштейн или Дмитрий Александрович Пригов и большая часть столичной интеллигенции, как бы «испорченной» столичной информированностью и относительной — относительно провинции — свободой, росли на другой почве. Тут семена, посеянные «Юностью», не всходили так буйно, как у нас, в глуши нашей… Тут всегда были сведущие люди, с изощренными эстетическими требованиями, совершенно не соотносимыми с возможностями официальной публикации и тому подобным.
Е.П.: Нет, как-то ты неясно говоришь, логики нет. Здесь было больше информации — так и хорошо, значит, здесь была почва более, как бы сказать, унавоженная, здесь бы и быть всходам «Юности», подаксеновикам…
А.К.: Нет, почва-то «унавоженная», она ведь порождает и снобизм, известный столичный снобизм… «Аксенов?.. Кто это? Это тот, которого я видел вчера, это он в “Юности” печатается? Подумаешь…» Я это уже в те времена слышал нередко.
Е.П.: «Это который продался официозу, официальной эстетике — вот и машина у него…»
А.К.: Именно так. «И вот его я должен считать выдающимся писателем, в то время, как я уже читал Добычина?»
Е.П.: Ну, Добычина в то время еще мало кто читал…
А.К.: Ну, не знаю, ну, Хармса, допустим…
Е.П.: Или «Вехи». «Как, вы не читали “Вехи”?! Ну тогда, конечно, читайте своего Аксенова. Вы и Мережковского, небось, не читали…»
А.К.: И вот я, молодой еще человек, проживший сколько-то в несознательном возрасте в Москве, а потом тринадцать лет в Капустином Яре, в военном городке при первом советском ракетном полигоне, там начавший и кончивший школу, потом десять лет в Днепропетровске — я, конечно, смущаюсь и говорю: «Да мне все же Аксенов нравится». Ну и все — крест на мне, я подаксеновик и для официальной идеологической власти, и для неофициальной, даже антиофициальной эстетической интеллигентской власти, для общественного мнения в довольно широком узком кругу… А я ведь, стыдно сказать, и Платонова-то впервые прочитал при вышеописанных обстоятельствах… А где я его до этого мог прочитать?! В военном городке?
Е.П.: Да-а… А тут ты говоришь, допустим, чтобы показать, что ты тоже не валенок: «А я читал “Раковый корпус”».
А.К.: Ну и что? Вполне мог налететь на снисходительную усмешку: «Так, романчик просто… Традиционализм…» Тогда я мог бы добавить: «И Бунина я люблю…» И опять налететь на полупрезрительное: «А ты Набокова вообще-то читал?..» Вот что такое был столичный снобизм, которого, слава богу, мы были лишены и поэтому, как тысячи других молодых людей нашего поколения и постарше нас, стали подаксеновиками. Мы потом добрали информации, потом Добычина прочли с Набоковым, но к этому времени уже заскорузли как подаксеновики, уже нас было довольно трудно обратить в другую веру. Оказалось, когда мы уже вызрели как подаксеновики, читать можно что угодно, отдавая должное, но это уже на основу не влияет. Знаешь, что такое Аксенов и аксеновская литература и для меня, и для тебя, и для многих в мировоззренческом смысле? Это как бы прививка, чтобы человек был эстетически, литературно здоров. Вот ты едешь куда-нибудь в тропические страны, и тебе надо сделать прививку — ты слегка переболеешь, но уже там тяжело не заболеешь. И «прививка Аксенова» — это была именно прививка, ты уже не станешь сумасшедшим и не объявишь, что, кроме Платонова или Набокова, другой литературы нет вообще.
Е.П.: На этом можно было бы и закончить про подаксеновиков…
А.К.: Нет, у меня есть еще одно соображение. Или два… Я вот о чем: а в какие стороны потом пошли те, кто в свое время стали подаксеновиками, и те, кто были антиподаксеновиками? Мне кажется, что подаксеновики — постаревшие, подначитавшиеся, кое-что сами написавшие — стали людьми традиционной культуры, как это теперь называется, мейнстрима. А антиподаксеновики склонились в сторону контркультуры, и последние поколения антиподаксеновиков — которые даже не осознают себя антиподаксеновиками, они просто шестидесятников терпеть не могут и считают успешными проходимцами и бездарями — они стали, если можно так сказать, подлимоновиками.
Е.П.: Нет, слушай, ну как же можно было бы назвать Величанского подлимоновиком?
А.К.: Я же говорю о новых поколениях подаксеновиков. Но вообще движение всех антиподаксеновиков в сторону контркультуры мне представляется очевидным.
Е.П.: Мне кажется, ты переоцениваешь роль Лимонова…
А.К.: Да при чем здесь Лимонов, не в нем дело. Просто для многих сравнительно и совсем молодых Лимонов — это символ контркультуры. Он как раз достаточно прост, чтобы стать символом, а контркультура в нем нашла легко усваиваемый образец — биография, тюрьма, то-се… А вообще контркультура много разного впитала, или, точнее, контркультура в разных людях воплотилась. От того же Лимонова до Севы Некрасова…
Е.П.: Хотя они все абсолютно разные.
А.К.: Но у них есть общее: все они неприятие официальной советской, а потом и постсоветской официальной, мейнстримовской культуры превратили в неприятие культуры вообще.
Е.П.: Спорный тезис, спорный, прямо скажу.
А.К.: А ты не спеши, ты подумай. В этой нашей контркультуре много разных людей нашли утешение, и действительно изгои всяческие, эстетические и идеологические, и просто неудачники, делающие гордое лицо… Вот мой друг-художник — не знаю даже, где он сейчас, несколько лет назад, после Израиля и Америки, обосновался в Испании, в Барселоне, и перестал отвечать на письма. Жив ли? Люди-то мы старые… Вот он, как я уже тебе говорил, делал эскизы конфетных коробок по подряду художественного комбината, зарабатывал там кое-какие деньги, а дома занимался настоящим искусством, то есть своим любимым концептуализмом. Все мастерил какие-то композиции из разобранных старых часов… Но когда власти разрешили в качестве послабления после «Бульдозерной выставки» открыть зал для неофициальных художников, которых в целях затемнения общей картины назвали почему-то графиками, — ну, знаменитый зал на Малой Грузинской, — друг мой презрительно скривился и процитировал, конечно, насчет поэзии, ворованного воздуха и прочее… А я ему говорю на это — черт знает, чего меня за язык дернуло — говорю: «А ведь тебя, Толя, просто на Малую Грузинскую с твоими пружинами и шестеренками не взяли…»
Е.П.: Тут опять же по морде мог получить.
А.К.: Почему не получил — даже странно.
Е.П.: Саша Алшутов, которого я здесь уже вспоминал, обещал меня познакомить, если я напишу когда-нибудь что-нибудь стоящее, с самим Федотом Сучковым, легендарной личностью советской неофициальной культуры… Сам Алшутов писал стихи, не было в них ничего антисоветского, они были просто эстетически другие. Печатался он иногда в «Молодой гвардии», жил в нищете… И вдруг я к нему прихожу и вижу, что у него страшно все изменилось: у него стоит пишущая машинка «Оптима», какие-то циновочки на полу разложены, понимаешь? Я говорю: «В чем дело?» — а он говорит: «Я песню написал — “Проходит кавалерия…”» То есть такую военно-революционную песню, под нее потом Буденного хоронили… Это человеку неофициальной культуры можно было, понимаешь, и никто его не осудил. Потому что это он подхалтуривал откровенно, а вот кто искренне писал и пытался официально опубликоваться — эти, считалось, продавались… Мне в те времена давал читать книжки Марк Соболь, у него все хорошие книжки были, я из его тайников многое прочитал, когда мне было лет двадцать, — Пильняка, Замятина, Ремизова… Пытался сочинять нечто в духе этих забытых тогда мэтров. Так вот, однажды я встречаю Алшутова, и он говорит: «Что, как дела?», а я говорю: «Ну, опять носил свои рассказы в “Молодую гвардию” и опять мне отказали», а он говорит так снисходительно: «Все ходишь в “Молодую гвардию”». Тут я не выдержал и говорю: «А ты все пишешь пьесу о Христе?» Потому что он часто говорил мне, что как только время будет, сядет писать пьесу о Христе. «Это будет Пьеса, я им покажу!..»