— Так вот что ты подумал… — наконец протянул он.
Голубоглазый молчал. Двор уже заполнялся синими формами Сент-Освальдс и пронзительными воплями мальчишек, которые кружили, точно птицы. Некоторые останавливались и, разинув от изумления рты, смотрели на Голубоглазого. Тот и впрямь выглядел как единственный воробышек, случайно затесавшийся в стаю волнистых попугайчиков.
Примерно через минуту мистер Уайт все-таки вышел из ступора и твердым тоном заявил:
— Послушай, мне неизвестно, с чего ты это взял, но это совсем не так. Правда. И если я узнаю, что ты распускаешь подобные слухи…
— Так в-в-вы не мой отец? — уточнил Голубоглазый, и голос его снова начал дрожать.
— Нет, — ответил мистер Уайт. — Не твой.
На мгновение, казалось, слова утратили всякий смысл. Голубоглазый ведь был так уверен! Но он понимал: мистер Уайт не врет, это читалось по его глазам. Но тогда… зачем же он давал маме деньги? И почему делал это тайно?
И вдруг все в мальчишеской голове встало на место; так, точно по щелчку, внезапно встают на места передвижные детали игры «Мышеловка». Теперь он не сомневался — Господи, это же было совершенно очевидно! — что мать просто шантажировала мистера Уайта. Шантажировать — зловещее слово, словно черно-белые фотографии певцов, раскрашенные краской. Мистер Уайт, значит, сходил на сторону, а мать каким-то образом разведала. Этим объяснялись их перешептывания, и то, как мистер Уайт смотрел на нее, и его гнев, и его теперешнее презрение. «Нет, этот человек не мой отец, — подумал Голубоглазый. — Этому человеку я всегда был безразличен».
Тут он почувствовал, как глаза его наполняются жгучими слезами. Ужасными, беспомощными, детскими слезами, слезами разочарования и стыда. «Пожалуйста, Боженька, не дай мне расплакаться перед мистером Уайтом», — молил он Всевышнего, но Господь, как и мать, был неумолим. Как и матери, Ему сначала требуется раскаяние.
— Ну ты как? — спросил мистер Уайт и неохотно обнял его за плечи.
— Все в порядке, сэр. Спасибо.
Голубоглазый быстро вытер нос тыльной стороной ладони.
— Просто не представляю, — сказал мистер Уайт, — как тебе пришло в голову, что я могу…
— Забудьте, сэр. Правда, забудьте. И не беспокойтесь. Все уже хорошо, — произнес Голубоглазый как-то очень спокойно.
Он неторопливо пошел прочь, стараясь держать спину как можно прямее, хотя в душе у него черт знает что творилось и ему казалось, что он сейчас умрет.
«Это же мой день рождения, — твердил он себе. — Хотя бы сегодня я должен побыть особенным. Чего бы мне это ни стоило. Какое бы наказание мама или Господь для меня ни придумали…»
Вот почему пятнадцатью минутами позже он оказался не на пороге своей школы, а в конце Миллионерской улицы, и направлялся он к Особняку.
Впервые Голубоглазый оказался там без надзора. Каждый его визит — непременно в сопровождении братьев и матери — строго контролировался, и он прекрасно понимал: если мать узнает, что он посмел явиться в Особняк без спросу, она заставит его пожалеть, что он родился на свет. Но сегодня он не боялся матери. Сегодня им овладело бунтарское настроение. Сегодня он в кои-то веки готов был немного нарушить раз и навсегда установленные правила.
Сад отделяла от улицы чугунная оградка, конец которой упирался в каменную стену; в остальных местах была обыкновенная зеленая изгородь из тёрна. Хотя и через такую изгородь пробраться непросто, так что в целом это выглядело не слишком обнадеживающе, но Голубоглазый был настроен решительно. Ему удалось отыскать просвет в зеленой изгороди, где все-таки можно было проползти, хотя колючие ветки цеплялись за волосы и раздирал и кожу даже сквозь майку, и вскоре он оказался на территории Особняка.
Мать всегда называла это «территорией», а доктор Пикок — «садом»; в целом там было более четырех акров — и сад, и огород, и лужайки, и огороженный розарий, которым доктор так гордился, и пруд, и старая оранжерея, где хранились всякие горшки и садовые инструменты. Большая часть территории была занята деревьями, что очень нравилось Голубоглазому; дорожки были обсажены рододендронами, весной сиявшими недолговечным великолепием, а к концу лета почти полностью терявшими листву; мрачные, темные ветви этих растений сплетались над тропинками, предоставляя отличное укрытие любому, кто хочет незаметно посетить этот сад…
Голубоглазый не задавался вопросом, что именно привело его сюда. Все равно вернуться в Сент-Освальдс он не мог — во всяком случае, теперь, после того, что случилось, домой тоже пойти не осмеливался, а в свою школу безнадежно опоздал, и его бы непременно за это наказали. Здесь же, в саду, стояла такая таинственная тишина, было так безопасно! Ему хватало того, что он просто находится здесь; было так здорово нырнуть в густую зелень и слушать летнее гудение пчел в вышине древесных крон, чувствуя, как постепенно замедляется бешеный стук сердца, как успокаивается дыхание. Он был настолько возбужден и поглощен своими размышлениями, что, бредя по обсаженной старыми деревьями аллее, едва не налетел на доктора Пикока, стоявшего у входа в розарий с секатором в руках и в рубашке с закатанными по локоть рукавами.
— А тебя что принесло сюда нынче утром?
Несколько секунд Голубоглазый молчал. Он и сам не знал ответа. Тут за спиной у доктора он заметил только что вырытую могилку, горку земли рядом и аккуратно отложенный в сторону дерн.
Доктор Пикок улыбнулся. Это была довольно-таки сложная улыбка: печальная и одновременно чуть виноватая, словно он тоже был замешан в чем-то не совсем приличном.
— Боюсь, ты застал меня на месте преступления. — Он указал Голубоглазому на свежую могилу. — Тебе это, наверное, кажется странным, но когда мы стареем, наша сентиментальность лишь возрастает, хотя ты вполне можешь принять ее за старческий маразм…
Голубоглазый продолжал молча смотреть на него; он явно ничего не понимал, и доктор Пикок счел нужным пояснить:
— Видишь ли, я только что в последний раз простился со своим старым преданным другом.
Еще несколько мгновений Голубоглазый не был до конца уверен, что правильно понял доктора, но тут припомнил старого пса породы Джек Рассел, над которым доктор Пикок всегда так трясся. Сам-то Голубоглазый собак не любил. Слишком уж они страстные, слишком горячи в проявлении эмоций, слишком непредсказуемы.
Он задрожал, чувствуя легкую тошноту, и попытался вспомнить кличку собаки, но ему на ум пришло лишь имя Малькольм, имя его брата, который-так-и-не-появился-на-свет. Глаза Голубоглазого вдруг без всякой причины наполнились слезами, и, конечно же, начала болеть голова.
— Не огорчайся, сынок, — подбодрил его доктор, положив руку ему на плечо. — Он прожил хорошую жизнь. Но что с тобой? Ты весь дрожишь.
— Я п-плохо с-себя чувствую, — признался Голубоглазый.
— Вот как? Тогда давай-ка пройдем в дом, и я принесу тебе попить чего-нибудь холодненького. Хорошо? А потом, пожалуй, я позвоню твоей матери и…
— Нет! Не надо! Прошу вас! — невольно вырвалось у Голубоглазого.
Доктор Пикок внимательно взглянул на него и задумчиво промолвил:
— Согласен. Понимаю: ты просто не хочешь ее тревожить. Замечательная женщина во многих отношениях, хотя, пожалуй, чересчур тебя опекает. И потом… — Он прищурился и лукаво улыбнулся. — Мне кажется, я не ошибся, предположив, что таким чудесным солнечным летним утром радости обыденной школьной жизни не сумели удержать тебя взаперти. Тебе наверняка показалось, что сегодня твоего неотложного внимания требуют иные уроки — уроки Природы.
Решив, что это означает «твой прогул не остался незамеченным, и кара неизбежна», Голубоглазый умоляюще воскликнул:
— Пожалуйста, сэр, не говорите маме!
Доктор Пикок покачал головой.
— Не вижу причины говорить ей. Когда-то я и сам был мальчиком. Из мышей и ракушек, из зеленых лягушек… И еще из рыбной ловли. Ты любишь ловить рыбу, молодой человек?
Голубоглазый кивнул, хотя никогда даже не пробовал ее ловить и никогда бы не стал.
— Отличное времяпрепровождение! Причем на свежем воздухе. У меня, конечно, есть сад и работа в розарии… — Доктор быстро оглянулся через плечо на разверстую могилку. — Подожди минутку, хорошо? А потом пойдем в дом, и я приготовлю нам прохладное питье.
Затем Голубоглазый наблюдал, как доктор Пикок засыпает могилу. Ему вообще-то не хотелось смотреть, но он понял, что отвернуться не сможет. Ему было трудно дышать, губы помертвели, голова кружилась, перед глазами все плыло. Может, он действительно болен? Или это от звуков, которые издает лопата, вонзаясь в землю? От негромкого, но резкого хруста заступа? И от этого кисловатого овощного запаха, и от жуткого глухого стука, с которым комья земли падают на гробик собаки?..
Наконец доктор Пикок остановился и воткнул лопату в землю, но к Голубоглазому повернулся не сразу. Некоторое время он стоял, уставившись на засыпанную могилу, засунув руки в карманы и горестно склонив голову. Прошло довольно много времени, и Голубоглазый даже подумал, уж не забыл ли доктор о его существовании.
— Сэр, с вами все в порядке? — не выдержал он.
Услышав его голос, доктор Пикок обернулся. Садовничью шляпу с широкими полями он снял и теперь щурился на ярком солнце.
— Каким сентиментальным я тебе, должно быть, кажусь, — грустно заметил он. — Устроил какой-то собаке настоящие похороны… У тебя когда-нибудь была собака?
Голубоглазый отрицательно помотал головой.
— Это очень плохо. У каждого мальчика должна быть собака. С другой стороны, у тебя есть братья. Держу пари, втроем вам очень неплохо живется! Весело, верно?
И Голубоглазый попытался на мгновение представить себе мир таким, каким его видел доктор Пикок; это был мир, где братья живут дружно и весело, где они вместе ходят на рыбалку, вместе играют в крикет на зеленой лужайке, где у них есть собака…
— У меня сегодня день рождения, — сообщил он вдруг.
— Вот как? Прямо сегодня?
— Да, сэр.
Доктор Пикок улыбнулся.
— Ах, я помню свои дни рождения в детстве! Желе, мороженое и торт со свечками. Не то что теперь, когда мне вовсе не хочется их праздновать. Значит, двадцать четвертое августа? А мой был двадцать первого; я и забыл совсем, вот только благодаря тебе и вспомнил. — Доктор Пикок задумчиво посмотрел на гостя и продолжил: — Полагаю, нам стоит отметить это событие. Вряд ли в доме найдутся особые лакомства, но хороший чай у меня точно есть, и еще глазированные булочки с изюмом, и потом… — Тут он усмехнулся и вдруг стал похож на мальчишку-проказника, который приклеил себе искусственную бороду и, наложив грим, превратился в старичка. — Мы, Девы, должны держаться друг друга.
Звучит не то чтобы очень, правда? Ну что это за праздник — чашка чая «Эрл грей», булочка с глазурью и огарок именинной свечи. Но для Голубоглазого этот день до сих пор высится в памяти, точно позолоченный минарет на фоне выжженной пустыни. Он и теперь каждую деталь хранит чрезвычайно бережно, с невероятной точностью: маленькие синие розочки на чайной чашке, позвякивание ложечки о тонкий фарфор, янтарный цвет чая и его чудесный запах, косой солнечный луч. Мелочи, но они запечатлелись так остро — точно напоминание о былой невинности. Вряд ли Голубоглазый когда-либо чувствовал себя по-настоящему невинным, но в тот день он к этому ощущению максимально приблизился. И теперь, оглядываясь назад, понимает: то были последние мгновения его детства, ускользавшие от него, как песок меж пальцев…
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕClairDeLune: Я рада, что ты более детально разрабатываешь тему, Голубоглазый. Твой центральный персонаж часто кажется слишком холодным и бесчувственным, и мне нравится, что ты намекаешь на его скрытую уязвимость. Посылаю тебе список книг, которые ты, возможно, сочтешь полезными. И может, даже сформулируешь несколько замечаний перед нашей следующей встречей. Надеюсь скоро увидеть тебя на семинаре!
Chrysalisbaby: жаль что меня там не было (я плачу)
13
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOYРазмещено в сообществе: [email protected]
Время: 01.45, вторник, 5 февраля
Статус: публичный
Настроение: хищное
Музыка: Nirvana, Smells Like Teen Spirit
После этого доктор Пикок стал для Голубоглазого кем-то вроде героя или полубога. Было бы удивительно, если бы этого не произошло: все в докторе Пикоке вызывало его восхищение. Голубоглазый был ослеплен его личными качествами, всей душой жаждал его одобрения, собственно, и жил только ради этих кратких визитов в Особняк, и жадно ловил каждое слово, с которым доктор к нему обращался…
Сейчас в памяти Голубоглазого остались лишь мимолетные проявления благожелательности: их прогулки по розарию, чашка чая «Эрл грей», оброненное мимоходом ласковое слово. Тогда потребность в общении с доктором еще не превратилась в жадность, а любовь к нему — в ревность. Доктор Пикок обладал даром — каждый чувствовал себя с ним особенным; это ощущал не только Бен, но и его братья, и даже мать, которая была тверда как кремень, не смогла устоять перед чарами доктора.
Затем настала пора вступительных экзаменов. Бенджамину исполнилось десять, и с его первого посещения Особняка минуло уже три с половиной года. За это время очень многое изменилось. Его перестали терроризировать в школе (после той истории с циркулем его оставили в покое), но он тем не менее чувствовал себя несчастным. Он приобрел репутацию воображалы — а это в Молбри считалось одним из самых тяжких грехов, — что в дополнение к его прежнему статусу фрика, или попросту парнишки с приветом, могло привести практически к социальному самоубийству.
Укреплению дурной репутации Бена способствовало и то, что благодаря матери известие о его «необычайном даре» распространилось по всей округе. В результате даже учителя стали воспринимать его иначе, чем прочих детей, причем некоторые не скрывали своего раздражения. Этот ребенок не такой, как все, с ним слишком трудно поладить — так или примерно так считали учителя школы на Эбби-роуд. Надо отметить, большинство из них проявляли отнюдь не любопытство, а подозрительность, порой даже открытый сарказм, словно им лично чем-то угрожали великие ожидания матери Бена, а также его неумение приспособиться к окружающей посредственности.
Великие ожидания матери. Она еще более укрепилась в своих надеждах, поскольку теперь дар ее сына был признан официально. Имелось даже специальное научное название, синдром, от которого пахло болезнью и святостью; шипящие «с-с-з» в слове «синестезия» казались кудрявыми, темно-серыми и обладали сочным католическим ароматом.
Хотя для Бена все это особого значения не имело. Во всяком случае, именно в этом он себя убеждал. Еще год — и он обретет свободу, потому что поступит в Сент-Освальдс. Эту школу мать расписала удивительно привлекательными красками, а он почти всему поверил; и потом, доктор Пикок рассказывал о Сент-Освальдс с такой любовью, что Бен, отставив в сторону страхи, все силы устремил на то, чтобы стать таким, каким хотел его видеть доктор. Он стремился стать для доктора сыном, которого у того никогда не было; как выражался доктор, «щепкой от моего старого бревна…».
Порой Бенджамин думал: «А что, если я провалюсь на вступительном экзамене?» Но поскольку мать была абсолютно уверена, что экзамен — пустая формальность, что достаточно подписать несколько бумажек, и он войдет в заветные сияющие ворота, он понимал: лучше вообще не озвучивать свои тревоги и опасения.
Оба его брата учились в школе Саннибэнк-Парк. «В Саннибэнке одни недомерки», — любил он поддразнивать их; у Брендана это всегда вызывало смех, а Найджел прямо-таки свирепел и — если ему, конечно, удавалось поймать Бена — зажимал его между коленями и лупил, пока тот не начинал плакать. Но и тогда Найджел с воплем: «Черт бы тебя побрал, маленький урод!» — продолжал его бить, пока сам не уставал или пока мать, услышав крики и плач, не бросалась Бену на помощь…
Найджелу тогда было пятнадцать, и он ненавидел Бена. Собственно, он ненавидел его с самого начала, но за десять лет эта ненависть расцвела пышным цветом. Возможно, он ревновал к тому особому вниманию, которым всегда пользовался младший братишка, или его ярость была связана с переизбытком тестостерона, но, так или иначе, чем старше становился Найджел, тем чаще он употреблял свою немалую силу на доставление Бену страданий, причем не задумываясь о последствиях.
А Бен был тощенький и довольно мелкий. Куда ему было справиться с Найджелом, который для своего возраста был парнем весьма крупным, с хорошо развитой мускулатурой и знал множество различных способов причинить боль и практически не оставить следов. Это были ожоги, сделанные с помощью различных химических веществ, особые щипки с вывертом, укусы, пинки в голень под столом. Но если Найджел действительно выходил из себя, то совершенно забывал, что надо действовать исподтишка, и, не боясь наказания, колошматил своего братца почем зря, и ногами, и кулаками…
Впрочем, Найджелу было плевать на гнев матери; всякую кару он воспринимал как извиняющий предлог для того, чтобы лишний раз потом выместить на ком-нибудь свою злобу. Если его били, он становился только злее. Если его отправляли в постель без ужина, он потом насильно заставлял одного из братьев есть зубную пасту, или землю, или пауков, которых старательно собирал на чердаке и специально приберегал для подобного случая.