Мальчик с голубыми глазами - Джоанн Харрис 20 стр.


Милый доктор Пикок! Он всегда изъяснялся так витиевато. Если очень постараться, я смогу даже услышать его голос — такой приятный, плюшевый, чуточку комичный, точно партия фагота в симфонической сказке Прокофьева «Петя и волк». Его дом находится почти в центре города, это один из больших старых особняков, окруженный садом; там высокие потолки, потертые паркетные полы и широкие эркеры, повсюду торчат колючие листья аспидистры, а комнаты пропитаны чудесным запахом старой кожи и сигар. В гостиной, помнится, был камин, огромный, с резной каминной полкой и часами, которые громко тикали; по вечерам доктор непременно разжигал огонь и, время от времени подбрасывая в камин дрова и сосновые шишки, рассказывал свои бесконечные истории любому, кто забредет к нему в гости.

Там, в Доме с камином, вечно кто-нибудь был. Во-первых, студенты и коллеги, затем почитатели, хватало и всяких случайных личностей, бродяг и попрошаек, заглянувших только ради того, чтобы перекусить и выпить чашку чая. Здесь, впрочем, были рады любому, если он пристойно себя вел; насколько я знаю, никто никогда не злоупотреблял доброжелательностью доктора Пикока и не доставлял ему никаких неприятностей.

Это был дом, где для каждого всегда находилось что-нибудь особенное. Всегда под рукой была бутылочка вина, и чайник кипел на перекладине над очагом, и какое-нибудь немудрящее угощение ставилось на стол — хлеб, суп, пухлые пирожки со сливами, пропитанные бренди, огромная миска с печеньем. В доме было несколько кошек, пес по кличке Пэтч[25] и кролик, который спал в корзинке под окном гостиной.

В Доме с камином время словно останавливалось. Там не было ни телевизора, ни радио, ни газет, ни журналов. Зато в каждой комнате имелись граммофоны, напоминающие огромные раскрытые цветки лилии с бронзовыми пестиками, и шкафы со старыми пластинками, как маленькими, так и величиной с огромное столовое блюдо; эти шкафы казались мне битком набитыми старинными голосами и сонными, дрожащими, уксусными звуками струнных инструментов. На шатких столиках стояли мраморные и бронзовые статуэтки, лежали блестящие бусы из гагата, пудреницы, наполовину заполненные легкой прозрачной пудрой. Повсюду были книги с пожелтевшими, как осенние листья, страницами, старинные глобусы и коллекции всяких безделиц: табакерок, миниатюр, чайных чашек с блюдцами, заводных кукол. Здесь часто бывала Эмили Уайт, и думать о том, что теперь я могу присоединиться к ней, стать вечным ребенком в доме забытых вещей, стать свободной и делать то, что нравится мне самой…

Не имея возможности этот дом покинуть…

Я надеялась, что мне удалось сбежать. И создать новую жизнь — с Найджелом. Но теперь понимаю: это было только иллюзией, фокусом, созданным с помощью дыма и зеркал. Эмили Уайт так и не ушла оттуда. Как не ушел оттуда и Бенджамин Уинтер. Разве могла я надеяться, что мне уготована иная судьба? Да и сознавала ли я, от чего пытаюсь спастись?

Эмили Уайт?

Никогда не слышала о ней.

Бедный Найджел. Бедный Бен. А ведь это больно, верно, Голубоглазый? Когда тебя затмевает более яркая звезда, когда на тебя не обращают внимания, когда ты вечно остаешься в тени, не имея даже собственного имени? Ну что ж, теперь ты знаешь, что я чувствовала. Что я всегда чувствовала. И что я чувствую до сих пор…

— Это все в прошлом, — отмахнулась я. — Я уже почти ничего не помню.

Он налил себе еще своего драгоценного «Эрл грей».

— Ничего, вскоре все вернется.

— А если я не хочу, чтобы возвращалось?

— Вряд ли у тебя есть выбор.

Возможно, насчет этого он прав. Ничто никогда не кончается. Даже после стольких лет я еще живу в тени Эмили. Вот тебе и признание, Голубоглазый. Я уверена, что ты уловил в этом иронию. Однако, если зрить в корень, наши отношения даже ближе, чем дружба. Возможно, потому, что разделяющий нас экран так похож на экран в церковной исповедальне.

Пожалуй, именно это и привело меня на badguysrock. Там самое место для таких, как я; там можно исповедаться, коли есть нужда, а можно и плести всевозможные истории, которые могли бы быть правдой, но на самом деле правдой не являются. Что же касается самого Голубоглазого — он, пожалуй, весьма меня привлекает. Мы так хорошо подходим друг другу; наши жизни, сложенные вместе, точно листки папиросной бумаги в альбоме со старыми фотографиями, имеют столько общих точек соприкосновения, что мы вполне могли бы быть даже любовниками. А те фантазии, которые он размещает в своем блоге, куда более правдивы, чем вымысел, на котором я построила свою жизнь…

Тут зазвонил его мобильный телефон. Теперь мне кажется, что это как раз и были первые соболезнования, присланные его друзьями, или даже первые сообщения о том, что его брат погиб.

— Извини. Мне надо идти, — сказал он. — У матери уже ланч на столе. Ты все же постарайся подумать о моих словах. Ты же знаешь: от прошлого убежать невозможно.

Когда он ушел, я и впрямь стала размышлять над нашей беседой и пришла к выводу, что, пожалуй, он прав. Наверное, даже Найджел понял бы это. Столько лет я мрачно взирала на мир сквозь стекло, так, может, пора повернуться к себе самой, посмотреть на себя в зеркало, принять собственное прошлое и вспомнить…

Но единственное, что я действительно четко помню сейчас — это невероятное скопление в воздухе разрядов статического электричества и первые такты той части симфонии Берлиоза, которая называется «Мечтания — страсти»; ее звуки сгущаются над моей головой, точно грозовые облака.

Часть третья Белая

1

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: [email protected]

Время: 21.39, четверг, 7 февраля

Статус: ограниченный

Настроение: напряженное


Ее первое воспоминание связано с куском гончарной глины. Сначала мягкой, как масло, потом высыхающей и превращающейся в грубый панцирь у нее на пальцах и на локтях. Эта глина пахла, как река у нее за домом, как политые дождем тротуары, как подвал, куда она ни в коем случае не должна была ходить и где ее мать хранила картошку на зиму, сложив ее в такие маленькие ящички-гробики, в которых картошка, пытаясь увидеть свет, прорастала — выпускала длинные бледные почки, глазки.

«Это голубая глина, — сообщила мать, сжимая комок между пальцами, словно между лучами морской звезды. — Слепи из нее что-нибудь, Эмили. Сделай какую-нибудь фигурку».

Глина такая нежная, когда ее касаешься, напоминает чью-то скользкую шкурку. А если сунуть ее в рот или лизнуть, то на вкус она как стенки ванны: теплая, мылистая и чуточку кисловатая. «Сделай фигурку», — попросила мать, и ловкие пальцы малышки начали обследовать комок скользкой синей глины: гладить его и ласкать, как мокрого щенка, словно отыскивая — и находя — внутри его некую форму.

Нет, все это полная ерунда. Не помнит она этого комка голубой глины. Если честно, о тех ранних годах у нее не осталось воспоминаний, которым она могла бы доверять. Она училась за счет подражания и может легко воспроизвести каждое слово. И точно знает: да, комок глины был, потом он несколько лет стоял у них в студии, плотный, тяжелый, точно окаменевшая голова ископаемого животного.

Впоследствии его продали в какую-то галерею; там его выставили на красивой подставке, заковав в бронзу. Пожалуй, цену за него назначили слишком высокую, но на такую вещь всегда найдется покупатель. Вещи, связанные с убийством, петля повешенного, кусочек кости, атрибуты славы — подобные штучки повсеместно продаются коллекционерам.

Она-то надеялась, что о ней останется иная память, получше. «А впрочем, — думает она, — сойдет и это». За неимением других воспоминаний она возьмет этот комок глины, закованный в бронзу, и эту надпись, высеченную на бронзовой табличке почти тридцать лет назад: «Первые впечатления».

Эмили Уайт, 3 года.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

blueeyedboy: Альбертина, у меня нет слов. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит! Будет ли продолжение? Пожалуйста!

Albertine: Может, и будет. Раз тебе это так нужно…

2

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: [email protected]

Время: 22.45, четверг, 7 февраля

Статус: публичный

Настроение: решительное


Ее мать была художницей. Цвета и краски составляли всю ее жизнь. В мастерской матери Эмили Уайт начала ползать по полу; раньше, чем говорить, она научилась различать запахи акварели и мелков, металлический запах акриловых красок и дымную вонь масляных. Одежда ее матери насквозь пропахла скипидаром. Первым словом девочки была «бумага», а ее первыми игрушками стали свитки старинного пергамента, хранившиеся у матери под рабочим столом; ей очень нравилось, как хрустит этот пергамент, нравился его запах, похожий на запах пыли и старости.

Эмили Уайт, 3 года.

КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ

blueeyedboy: Альбертина, у меня нет слов. Ты даже не представляешь, как много это для меня значит! Будет ли продолжение? Пожалуйста!

Albertine: Может, и будет. Раз тебе это так нужно…

2

ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE

Размещено в сообществе: [email protected]

Время: 22.45, четверг, 7 февраля

Статус: публичный

Настроение: решительное


Ее мать была художницей. Цвета и краски составляли всю ее жизнь. В мастерской матери Эмили Уайт начала ползать по полу; раньше, чем говорить, она научилась различать запахи акварели и мелков, металлический запах акриловых красок и дымную вонь масляных. Одежда ее матери насквозь пропахла скипидаром. Первым словом девочки была «бумага», а ее первыми игрушками стали свитки старинного пергамента, хранившиеся у матери под рабочим столом; ей очень нравилось, как хрустит этот пергамент, нравился его запах, похожий на запах пыли и старости.

Мать творила, и Эмили училась по звуку различать, как продвигается ее работа; вот жирно шуршит кисть, нанося основу, вот скрипит металлическое перо, вот мягко шипят пастели и губки, а вот лязгнули ножницы, зацарапал по плотной бумаге карандаш…

Все это были звуки ее матери, порой сопровождаемые негромкими раздраженными восклицаниями и шелестом шагов, но гораздо чаще — быстрыми комментариями насчет того или иного цвета или оттенка. Когда Эмили исполнился год, она еще толком не могла ходить, но уже называла все цвета в материной коробке с красками. Их названия звучали у нее в голове, как веселый припев: пурпур, умбра, охра. Золото, роза, марена. Алый, фиолетовый…

Фиолетовый был ее любимым; тюбик с этой краской был почти пуст, и даже снизу его подкрутили, выдавливая остатки. А вот тюбик с белой краской был полон, но только потому, что был новым. Черная краска пересохла, ею редко пользовались, и тюбик с нею мать засунула на дно коробки вместе со старыми, вылезшими кисточками и лоскутами для вытирания рук.

— Пат, она просто медленно развивается. То же самое было, например, с Эйнштейном.

«Это наверняка выдуманное воспоминание», — решает она, как и многие другие воспоминания о ее первых месяцах жизни — о голосе матери где-то высоко над нею, об осторожных возражениях отца.

— Но, дорогая, доктор…

— К черту твоего доктора! Да она любой цвет в моей коробке назвать может!

— Она просто повторяет эти названия вслед за тобой.

— Нет! Ничего она не повторяет!

Знакомая высокая нота дрожит в мамином голосе, кислая как уксус; ее запах застревает в носу, а глаза заставляет слезиться. Эмили не знает, как называется эта нота — пока еще не знает, но впоследствии выяснит, что это фа-диез, — зато может отыскать нужную клавишу на отцовском пианино. Но это секрет даже от мамы, как и те драгоценные часы, что она проводит вместе с отцом возле старого «Бехштейна». У папы во рту неизменная трубка; Эмили сидит у него на коленях и осторожно касается ручонками клавиш, когда он играет «Лунную сонату» или «К Элизе», а мама уверена, что ее дочка давно уже спит.

— Кэтрин, прошу тебя…

— Она отлично все видит!

Запах скипидара усиливается. Это запах страданий ее матери, ее ужасного разочарования. Она хватает дочку на руки — личико девочки оказывается прижатым к материному рабочему комбинезону, — резко поворачивается, и ножка Эмили случайно проезжает по рабочему столу, задевая мольберт. Тюбики и баночки с краской, кисти и все прочее — та-та-та! — со стуком разлетаются по паркетному полу.

— Кэтрин, послушай… — Голос отца звучит негромко, почти умоляюще. И от него, как всегда, слегка пахнет табаком «Клан», хотя считается, что в доме он никогда не курит. — Кэтрин, прошу тебя…

Нет, она не желает его слушать. Она еще крепче прижимает к себе дочку и обращается к ней:

— Ты же хорошо видишь, правда, Эмили, дорогая моя? Ведь правда?

А вот это уже наверняка ложное воспоминание. Эмили тогда вряд ли было больше года, и она не могла ни понять, ни запомнить слова и интонации столь отчетливо. И все же она вроде бы вспоминает и свои слезы, вызванные растерянностью, и нервные выкрики матери, и приглушенные возражения отца, и запах мастерской, и то, как у нее склеились пальчики, когда она перепачкала их краской с комбинезона матери. И особенно отчетливо — постоянное, пронзительное дрожание ноты фа-диез в материном голосе, ноты ее поруганных ожиданий, напоминающей надрывное звучание слишком туго натянутой струны.

Папа же все понял почти с самого начала. Но он был человеком слишком мягким, склонным к рефлексии — полная противоположность взрывному материнскому темпераменту. Еще совсем маленькой Эмили смутно почувствовала: мать считает, что отец почему-то ее недостоин. Возможно, когда-то он сильно ее разочаровал. Возможно, она не простила ему отсутствия честолюбия или того, что он целых пятнадцать лет не мог подарить ей ребенка, о котором она страстно мечтала. Он был преподавателем музыки в школе Сент-Освальдс и играл на нескольких музыкальных инструментах, но мать согласилась терпеть в доме только фортепиано; все остальные отцовские инструменты были проданы один за другим, чтобы оплатить для дочери бесконечные визиты к врачам и дорогие лекарства.

Хотя, по словам отца, для него это особой жертвой не являлось. В конце концов, он ведь имел доступ к инструментам, хранившимся в школьных кладовых. И потом, это даже справедливо, говорил он, ведь мама так часто страдала от головных болей, а Эмили была ребенком беспокойным и моментально просыпалась при малейшем шуме. В результате отец перетащил все свои пластинки и записи в школу, где всегда мог послушать их во время обеденного перерыва или большой перемены, кроме того, именно в школе он проводил большую часть своего времени.

«Ты должна понять, каково ей было».

Это слова отца; вечно он старался извинить мать, вечно вставал на ее защиту, точно усталый старый рыцарь, привыкший служить безумной королеве, уже утратившей трон и королевство. Эмили потребовалось немало времени, чтобы узнать причину отцовского раболепия. Оказывается, однажды он согрешил: сошелся с ничего не значившей для него женщиной и подарил ей ребенка. И теперь пребывал в неоплатном долгу перед Кэтрин. А это означало, что до конца жизни ему придется играть в семье вторую роль, никогда ни на что не жаловаться, никогда не протестовать и никогда даже не надеяться на нечто большее, чем служение ей, Кэтрин, но удовлетворять все ее запросы, искупая то, что искупить совершенно невозможно…

«Детка, ты должна понять».

Они жили на его зарплату; мать считала своим естественным правом претворять в жизнь собственные творческие амбиции, тогда как отец работал за двоих и содержал семью. Впрочем, время от времени какой-нибудь маленькой галерее удавалось продать один из материнских коллажей. И это лишь подстегивало ее честолюбие. Она уверяла всех, что просто опередила свое время. Что в скором будущем она непременно прославится. Что бы ни оказало столь сильного влияния на формирование ее характера, но яростной решимости ей, безусловно, было не занимать; например, она со всей страстностью стремилась родить ребенка, и это жгучее желание не угасало в ней много лет, хотя даже куда более скромные ожидания отца почти сошли на нет.

Наконец появилась Эмили. «Ах, какие мы строили планы! — это точно слова отца, хотя и весьма сомнительно, что ему позволялось строить планы насчет маленькой Эмили. — Какие надежды возлагали на тебя, детка!» На семь с половиной месяцев мать Эмили стала почти ручной, домашней; она вязала пинетки в пастельных тонах и слушала старинную веселую музыку, чтобы легче прошли роды. Рожать она хотела самостоятельно, но в последний момент потребовала маску с газом, так что именно отец первым пересчитывал крохотные пальчики на ручках и ножках новорожденной дочки, затаив дыхание от поразительного, какого-то щекотного ощущения в кончиках пальцев, которыми касался этой совершенно безволосой обезьянки с прищуренными глазками и крошечными стиснутыми кулачками.

— Дорогая, она безукоризненна.

— О боже мой…

Но родилась она почти на два месяца раньше срока. Ей дали слишком много кислорода, что вызвало отслоение сетчатки. Хотя сразу никто ничего не заподозрил — тогда считалось вполне достаточным, если с руками-ногами у ребеночка все в порядке. А когда несколько позже слепота Эмили стала почти очевидной, Кэтрин продолжала упорно это отрицать.

«Эмили — ребенок особенный, — утверждала она. — Просто для проявления ее талантов требуется время». Подруга матери, Фезер Данн, астролог-любитель, давно уже предсказала девочке блестящее будущее и заявила, будто у Эмили существует мистическая связь с Сатурном и Луной, подтверждающая ее исключительность. Когда же педиатр окончательно потерял терпение, мать Эмили просто сменила врача, и тот порекомендовал травы, массаж и цветотерапию. Три месяца Кэтрин прожила, окутанная ароматом душистых снадобий и свеч, она напрочь утратила интерес к своим холстам и ни разу даже волосы толком не расчесала.

Назад Дальше