Что-то серебристое мелькнуло в полумраке, словно это гребень ленивой волны набежал на берег из нежной лазури моря и замер. Вошла Изабелла, бесшумно ступая в своих сандалиях, которые она употребляла для ходьбы по песку.
— Паоло! — окликнула она его тихонько.
Он не отвечал и не двигался с места. Не привыкнув еще к полумраку комнаты, она не могла его заметить.
— Паоло!
Прислушалась, подождала минуту, наклонила голову набок. Проговорила недовольным и удивленным тоном:
— Его нет.
Вдруг ее внимание привлекло какое-то щебетанье. Подошла к окну. Щебетанье слышалось так живо, что можно было думать, будто оно раздается в комнате. Озираясь, подошла еще поближе, прислушиваясь, стараясь угадать, откуда идут звуки. Ему же ясно видна была ее обнаженная шея, волосы, свернутые в две косы и зашпиленные на затылке так, что красиво прилегали к ее маленькой головке; странное смущение овладевало им — он присутствовал невидимым зрителем при этом зрелище протекавшей перед ним жизни. Ему хотелось, чтобы она обернулась; он был уверен, что раз она чувствует себя одной и не чувствует на себе чьего-либо взора, то у нее должно быть спокойное лицо с ровными чертами или же лицо Медузы, обращающее все в камень.
— Но что это такое? — говорила она сама с собой, нагибаясь к ковру.
Говорила она тихим голосом, звуки которого производили такое впечатление, словно останавливались между горлом и губами, словно не выделились еще из плоти и были свежими и прикрытыми, как слива, завернутая в листья.
— Ах, ласточка-крошка!
И она по-детски заробела, не решаясь сразу схватить ее. Потом взяла ее дрожащими руками; подержала ее на одной ладони, прикрывши сверху другою и не решаясь раскрыть ее. Опустила веки, и с ресниц к губам спустилась улыбка, слишком легкая, чтобы шевельнуть их. Почувствовала, как об ладонь ее бьется комочек пуха. Такое мощное биение в таком маленьком сердце!
— Как ты пришла сюда? Ты выпала из гнездышка?
Осторожно дала она ей просунуть носик между большим и указательным пальцами.
— Ах, какая ты уже сильная!
Она перегнулась через подоконник и посмотрела на карниз, но гнезда никакого там не оказалось. На запрокинувшееся лицо ее так и полилась ясная серебристая синева неба. Позади нее расстилалось жемчужное море. Сама она была как образ молодого вечера, у которого в челе заблистала первая планета, а лазурные руки держали ласточку с тем, чтобы через некоторое время выпустить ее, преображенной в летучую мышь.
— Ты, значит, умеешь летать?
Она испустила крик отвращения, только слабый, боясь нарушить чары тишины. Она заметила между своим пальцем и крылом ласточки живое насекомое. Стряхнула его прочь.
Может быть, как раз в то время, как ласточка преследовала его, она по своей неопытности налетела на занавеску окна и упала на ковер.
— Это твоя первая добыча?
Она щекотала ей прожорливый черный клюв, выделявшийся на красно-коричневом цвете лба и щеки. И чувствовала сильное биение маленького сердца, а также острые коготки зашибленных ножек, всю эту нежную, дикую теплоту и мощный дух свободы, бьющийся посреди нежного пуха.
— Если тебя отпустить, то полетишь ты или нет? Далеко или нет?
И, как бы повинуясь магнетическому влиянию, она подняла глаза и вдруг увидала в полумраке комнаты пару неподвижно устремленных на нее глаз; и, испугавшись, испустила крик, на этот раз уже не слабый; и выпустила из дрожащих рук свою пленницу.
— Ах, Паоло! Это ты? Ты был здесь? Ты смотрел на меня? Смотрел на меня? Нет, нет, не смотри на меня таким образом!
Она отступала назад с судорожным смехом, который легко мог разрешиться рыданиями.
— Зачем ты это сделал? Зачем ты меня так пугаешь?
Он встал со своего места и пошел к ней. Она продолжала отступать.
— Ах, какие у тебя глаза! Нет, нет, не смотри на меня таким образом! Закрой глаза! Ты меня пугаешь, ты меня пугаешь!
Она одновременно смеялась и рыдала, и дрожь проникала ей глубоко в грудь; этот сумасшедший взгляд заражал ее ужасом. Он же, засидевшись, чувствовал боль в бедрах; и теперь, поднявшись, испытывал расслабленность в коленях, чувствовал, как сводило ему мускулы в ногах, как тяжелая телесная усталость разливалась по всем членам, чувствовал последствия смертельного сладострастия, и его глаза неимоверно расширились в глубине темных глазниц.
— Будет, будет, Изабелла! Что за ребячество!
— Но что у тебя с глазами!
— Девочка ты!
— Закрой их.
— Хорошо. Закрыл.
Она бросилась к нему; положила ему на глаза ладони, которыми только что держала трепетную ласточку. Смех ее все еще был похож на рыдания, но уже стихал. Она поцеловала его в губы.
— У тебя холодные губы.
Он вздрогнул от выражения ее голоса. Неясный страх зашевелился в глубине его плоти. В комнате водворилась тишина. И снова возле подоконника послышалось щебетанье.
— Она просит о помощи, — сказала шепотом Изабелла.
И вздохнула как дети, которые перестали плакать и дают улечься скопившемуся в сердце гневу. Затем опустилась на колени на ковер и стала осторожно искать в темноте бедную птичку. Нашла ее, взяла в руки; поднялась на ноги.
— Вот она. Указать ей дорогу?
— Да, дай ей улететь.
— Пойдем со мной.
Они подошли вместе к подоконнику. Вечер был, как женщина, украшен чудным ожерельем из аметистов. Вечер трепетал над нежной поверхностью моря.
— Ты думаешь, что она полетит?
— Попробуй.
— Сама она маленькая, но сердце у нее сильное. Хочешь послушать?
Она приложила руку к щеке возлюбленного.
— Не слишком ли поздно? Она может встретиться с летучей мышью и от страха расстанется с жизнью, бедняжечка ласточка!
— Какой ты ребенок! Она живет где-нибудь поблизости, у реки, в тростниках. Период высиживания кончился.
— А не лучше ли будет дать ей приют на эту ночь?
— Она будет чувствовать себя несчастной.
Она держала в своей руке теплое тельце пленницы, и ей казалось, что через нее она сообщается с таинственной жизнью, разлившейся повсюду в вечерней чистоте.
— В таком случае я пускаю ее.
— Попробуй.
Легкая дрожь пробежала по ней. Солончаки погрузились во влажный фиолетовый полумрак. В лучах божественно красиво поблескивала вода, напоминая маленький клочок неба, а рощи в Сан-Россоре чернели, как караван, остановившейся на отдых в пустыне. За песчаной полосой, длинной, как феорба, море блаженно наигрывало свою легкую мелодию. Как ни нежна была красота всего окружающего, но она пронзила любовь, как огненный меч.
— Прежде поцелуй меня, — сказала она, переполнившись сладострастной дрожью. И тут же вспомнила о Лунелле, вспомнила о Ване, вспомнила о юном императоре; и о черной, слишком черной тени, падавшей от дуба на старый дом, и о ряде кипарисов, протянувшихся вдоль стены, и о ночном пении ветра, летящего между башенками, воротами и гробницами.
Они поцеловались. Она вытянула руку, с болью в сердце разжала кулак.
— Прощай, ласточка-крошка!
И вдруг ее рука опустела.
— Айни, что с тобой?
Она легла к нему на грудь; взяла его за подбородок; склонившись лицом к его лицу, заглядывала в глубину его зрачков и заслоняла от него пустынное небо, от которого он не мог оторвать глаз.
— Говори, что с тобой сегодня, Айни.
Она так же боялась его молчания, как он ее слов.
— Ах, какая у тебя сегодня жесткая мордочка — одни кости!
«Губы как щит», — подумала она, но не сказала вслух, потому что у нее промелькнул в памяти барельеф низенькой двери в зале Молчания в Мантуанском дворце, изображавший обнаженную женщину, перед которой Альдо стоял на коленях.
— Если я тебя поцелую, то мне будет больно.
Он не представлял себе, чтобы ее тело могло быть таким тяжелым; оно было тяжело, как мрамор, и могло раздавить ему ребра. Но под ребрами у него засела другая мука: клюв невидимого коршуна, клевавший ему печень. Он не слушал глупой болтовни женщины, он слушал, как внутри него чей-то мужской голос начал такой рассказ.
«Моя машина сейчас в полном порядке. Прибавка к ней пустого полого цилиндра только чуть-чуть уменьшает ее силу. Винт мой работаешь чудесно. С радостью чувствую я дуновение, поднимающееся от земли, прибрежный ветер, на котором перенесусь я через пролив».
— Посмотри, мои руки в синяках. Мне из-за тебя стыдно перед Кьяреттой, которая считает себя благочестивой францисканкой, так как родилась и выросла под сенью Порциункольского монастыря.
С неотвязчивым изящным движением она проводила ему по лицу руками, которые пахли так сильно, как саше, ибо она пропитывала их духами. Он был нечувствителен к ее ласкам; и черты его лица делались все более замкнутыми.
«Все готово. Жду только восхода солнца. Один из моих друзей, стоя на верху дюны, делает мне флагом знак, что диск показался. Все уже в движении, все дрожит и шумит. По команде рабочие оставляют аппарат. Вот я уже в воздухе. Устремляюсь прямо к морю; шаг за шагом поднимаюсь выше; перелетаю над дюной и слышу дружественные возгласы; вижу воду под собой; оставляю по правую руку миноноску, которая своим густым дымом заслоняет от меня солнце. Все спокойно, все без перемены. Все спокойно во мне, все спокойно вокруг меня. Ни малейшего ветерка, и поэтому нет надобности в управлении рулем и в искривлении главных планов. Рукам нечего делать. Сам не чувствуешь полета. Самому кажется, будто стоишь на месте. Вижу под собой волну, все одну и ту же волну…»
«Все готово. Жду только восхода солнца. Один из моих друзей, стоя на верху дюны, делает мне флагом знак, что диск показался. Все уже в движении, все дрожит и шумит. По команде рабочие оставляют аппарат. Вот я уже в воздухе. Устремляюсь прямо к морю; шаг за шагом поднимаюсь выше; перелетаю над дюной и слышу дружественные возгласы; вижу воду под собой; оставляю по правую руку миноноску, которая своим густым дымом заслоняет от меня солнце. Все спокойно, все без перемены. Все спокойно во мне, все спокойно вокруг меня. Ни малейшего ветерка, и поэтому нет надобности в управлении рулем и в искривлении главных планов. Рукам нечего делать. Сам не чувствуешь полета. Самому кажется, будто стоишь на месте. Вижу под собой волну, все одну и ту же волну…»
— Не могу заставить тебя раскрыть рот! Но вот увидишь!
Под ее ребяческой похотливостью скоплялось уже глухое раздражение, нечто подобное тому нетерпению, которое овладело ею однажды, когда одна из ее коробочек слоновой кости, против обыкновения, не хотела открываться, как она ни вертела ее крышку, как ни подсовывала под крышку свой холеный ноготок. Она раскрыла себе грудь и осторожно захватила пальцами один из своих маленьких, сохранивших девичью форму сосков.
— Вот увидишь!
В его чувствах в настоящую минуту была и враждебность, и ревность, и мечта. Он представлял себе Ла-Манш с его водой стального цвета, с его крутыми берегами; и сидящего на спасательным круге позади вращающегося винта, позади цилиндров мотора одинокого героя в фуражке из темного сукна, в синей рабочей блузе, с его орлиным профилем, профилем рыцаря из рода франков, опустившего на лицо забрало, подобием которого являлись его усы. Он вспоминал свою встречу с ним в Монтикьяри, свой разговор с ним. Вспоминал его мощные челюсти, выдающиеся скулы, прядь волос посередине лба, сверкавшего белизной над красной нижней частью лица. Вспоминал также ту простую сильную женщину, которая стояла рядом с ним, которая, забыв о домашнем очаге, жила в сарае для машины, как в походной палатке, напоминая жену вассала, которая оставляла свои домашние заботы и шла бряцать копьем и бердышом; как чарами, она старалась отвести опасность своей улыбкой, открывавшей все ее свежие зубы и делавшей в щеках две ямочки. «Миноноска осталась позади, ее больше не видно. Теперь я один среди необъятности водного простора, я не вижу горизонта, не вижу земли, не вижу ни дыма парохода, ни мачты корабля. Среди общей тишины один безостановочный шум мотора; среди общей неподвижности один и тот же перекат волны. Сколько минут прошло? Мало, но они бесконечно длились. Замечаю на востоке серую полосу, которая беспрестанно растет. Это английский берег. Направляю свой полет на белеющую скалу. Попадаю в полосу ветра и тумана. Не отнимаю рук от руля, не отвожу глаз от линии полета. Подо мною масса стали и железа: целая флотилия миноносок, целая эскадра броненосцев. Вижу, как мне машут руками моряки, слышу их хриплые голоса. Вдоль берега плывут торговые суда, приближаясь ко мне с левой стороны. Я понимаю, что гавань близко, что Дувр от меня в юго-западном направлении. Я заворачиваю в эту сторону, но ветер отбрасывает меня. Продолжаю бороться. Открываю взором крепость. Лечу над дуврским рейдом. Прохожу между двумя броненосцами, вхожу в своего рода котловину. Земля подо мной; она зеленая, вогнутая, как ладонь руки, дружески протянутой ко мне с тем, чтобы я ступил на нее. Но в то время как я спускаюсь, меня подхватывает предательский вихрь, в нетерпении я тушу зажигатель; ускоряю спуск; опускаюсь на землю с резким толчком, от которого сгибается ось колес и ломается лопасть винта. Ступаю ногой на почву Английского королевства. Я перелетел через Ла-Манш. Мои крылья целы». Короткий рассказ героя звучал внутри него, как последовательные удары ветра в крылья, которые он старался опрокинуть. Вся эта картина раздвигалась перед ним отдельными видениями. Но это был рассказ о вещах уже знакомых, видение предметов, уже виденных ранее. У него было такое впечатление, будто он сам совершил этот подвиг, перелетел через море, пролетел над кораблями, любовался беловатыми берегами, вступил в тень котловины, опустился на траву; но совершил это в более долгом пути, в бесконечном полете над волной, которая была все той же и все новой, над волной, которая, как волна Леты, отнимала у него всякое воспоминание о покинутом береге.
И тут почувствовал над собой запах любовницы, теплый запах от подмышек; на губах у себя почувствовал прикосновение маленького упругого соска, который дрожал от подавляемого смеха женщины. Его равнодушие перешло в гневную вспышку.
— Довольно! — крикнул он, сразу вскакивая, хватая женщину за локти и отталкивая ее. — Довольно!
Толчок вышел таким резким, что она упала навзничь и на руках почувствовала отпечаток тисков. Не вскрикнула, не простонала. Опершись на один бок, полураздетая, она сидела и тяжело дышала; и огненный взор ее, глядевший из-под нахмуренных бровей, казался необъяснимым. Ноздри у нее трепетали, как в предвкушении наслаждения. Что-то горькое и блаженное, что-то двусмысленное, извращенное то озаряло, то омрачало ее прекрасное демоническое лицо.
Он не глядел на нее. Он досадовал на самого себя за свою грубость, но не в силах был просить извинения. Это чувство сожаления еще теснее сжимало рамки его жизни. Он слышал тяжелое дыхание женщины и боялся, чтобы она не начала плакать; и ждал этих слез, как худшего из мучений. Заложивши руки за шею, положивши голову на перила террасы, он глядел из-под белого навеса сквозь листву олеандров, поникших от засухи, на Тирренское море, покрытое барашками в одном из облачков, за темной полосой, возвещавшей приближение мистраля. Он видел лик горгоны; в бухточке, на песчаном мыске, стая чаек белела, как одна сплошная масса; и время от времени часть их взлетала, рассыпаясь над поверхностью пенящейся волны. Со стороны суши доносилось пение жаворонков. А там, на воде, была одна точка, где берег делался невидимым для глаз. А дальше, к югу, за архипелагом, лежал большой дикий остров, кишащий коршунами.
И в душе у него неожиданно прозвучал голос доброго товарища, определявшего таким образом направление полета: «Запад — с четвертью поворота на юго-запад». Вспомнил равнину Ардеи, скалу из туфа, словно нарочно для них высеченную, котловину Инкастро, окаймленную горами. Пережил в памяти дни грандиозной лихорадочной работы, пылкие надежды и величие самой отчаянной мечты. «Запад — с четвертью поворота на юго-запад!» То было направление полета между ардейским берегом и мысом Фигари: сто тридцать пять морских миль — расстояние немного больше того, которое он покрыл в своем полете на состязании, прерванном той ужасной катастрофой.
И мир был полон новой радости, и со всех сторон возносились гимны, и народы считали, что все пределы стерты, и крылья победоносного Икара стали священными. Чем же занимался он на этом ковре, на котором сладострастие играло под флейту Амара? Во что превратился он со своим блужданием между ужасом небытия и иссушающей страстью? Они дошли до детских игр, и его возлюбленная дала ему грудь, чтобы он, подобно томному алжирскому музыканту с подкрашенными веками, выучился сосать грудь львицы.
Вскочил на ноги. Перегнулся через перила и оглянул лужайку, на которой стояла палатка, скрывавшая неподвижно стоявшую «Ардею».
— Джиованни!
Это был любимый рабочий Джулио Камбиазо, тот самый, который в последний раз наливал ему эссенцию в резервуар.
— Джиованни!
Никакого ответа. Палатка была закрыта, и никто не отвечал. Рабочие, вероятно, тоже предались праздности и удовольствиям.
— Зачем ты зовешь его? — спросила Изабелла нежнейшим, почти униженным голосом, вскакивая в свою очередь и направляясь к нему, чудесным образом озаренная любовью.
— Хочу пустить в ход «Ардею».
— В самом деле?
Веселье заиграло у нее на лице, разлилось по всему ее существу и как будто заставило ее даже приподняться на пальчики ее гибких ног. На ней было надето платье из тонкой материи, воспроизводившее в своем рисунке морские мотивы древнего микенского искусства, и его тонкие жилки казались окрашенными самой ее кровью с ее ликованием. Белые облака, скучившиеся над пизанскими холмами, озаряли ее серебристым отсветом, который разливался по ее коже и забирался под каждую розовую складочку ее платья, как иней, покрывающий серебром лепестки роз.
— Да, ты должен пустить ее в ход. Я не смела тебе сказать этого. И ты возьмешь меня с собой, возьмешь меня с собой, Айни!
Она еще ближе пододвинулась к нему одним из своих воздушных движений, от которых все вокруг нее начинало трепетать и от которых сильнее колыхались волны света. Он глядел на нее в изумлении, пораженный до глубины существа.
— И не боишься?
— Вспомни про белую дорогу, пролегавшую между каналами с кувшинками.