Том 5. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы - Габриэле д Аннунцио 18 стр.


Последние ноты замерли, как дыхание, над заснувшей куклой. Лунелла старалась не двигать руками, чтобы не потревожить сна куклы, но сама испытывала неопределенный страх. На фарфоровом лице оба века закрылись, но из-под одного — на косом глазу — выглядывал уголок глазного яблока.

— Скажи ему, что Тяпа уже спит, — шепнула она, собираясь на цыпочках выйти тихонько из комнаты. — Берлога Буки на дне пропасти в Бальцах.

И вышла, затаив дыхание, с выражением материнской заботы на лице, обрамленном чудными, ангельскими кудрями.


Бальцы испещрены были светлыми и темными пятнами от лучей близкого к закату солнца; и самый свет казался желтым, а тени — почти бурыми. Цветами пустыни и льва окрасился в этот час первый круг кольца, опоясавшего пропасть; но уже второй крут был пепельного оттенка и испещрен был зеленоватой плесенью, а третий был синеватый, с висевшими полужидкими сосульками. Вниз по расщелинам, проточинам устремлялся в пропасть ветер и всю ее наполнял своими стенаньями. Его неясный говор покрывали резкие крики летавших соколов.

— Какой ужас! — промолвил Альдо.

— Тебе стало страшно? — спросила его сестра.

Казалось, будто по краю пропасти носился головокружительный вихрь, непрерывный, беспощадный, подобный тому, в котором носится вместе с остальной толпой грешниц Дидона. Ни единая нога человеческая не решилась бы ступить на край пропасти, ни единая душа не устояла бы там. Головокружение затуманивало мозг самым бесстрашным.

— Мне это внушает ужас, — отвечал юноша. — Когда я вспоминаю о Бальцах, я начинаю думать, что нет на земле места, в котором так бы чувствовалось одиночество, как здесь. Когда же я смотрю на это место, прислушиваюсь, мне чудится, что кто-то здесь живет, чудится чья-то жизнь, замкнувшаяся и притаившаяся в ожидании. Если бы я полетел вниз, как ты думаешь, упало ли бы мое тело на камень и песок или нет? Кто-нибудь заглянул ли хоть раз хорошенько туда, на самое дно? Едва ли. Глаза не выдерживают, если смотреть туда.

— Может быть, оттого, что на дне какой-нибудь особенный свет.

— Ты думаешь?

— Я хочу посмотреть.

— Не таким образом, Вана!

— Таким образом невозможно.

Он удержал ее в ту минуту, когда она собиралась подойти к краю; оттащил ее назад и несколько секунд не выпускал ее из рук И она чувствовала, как все внутри него дрожит.

— Как ты дрожишь! — сказала она строгим спокойным голосом после некоторого молчания, во время которого ветер изливался в скорбных речах, с гневом устремляясь вниз по обрыву.

Когда она чувствовала, что брат дрожит, то у нее самой сердце становилось тверже алмаза, в силу контраста у нее закалялось мужество. Это чувство вызвало у нее короткий презрительный смех.

— Ты думаешь о Буке, о котором говорила Лунелла?

Он почувствовал новый, более глубокий трепет, потому что эта насмешка напоминала ему про уговор о смерти. И он почувствовал себя в таком же положении, как если бы он в шутку начал играть смертоносным оружием и вдруг заметил бы, что это завлекает его слишком далеко, что тут есть какая-то слепая воля, более могучая, чем его собственная, что его судьба переламывается и сам он представляет из себя что-то жалкое, трепетное, влекомое непобедимой силой. Значит, вправду наступала минута смерти? Уже не было пути назад? Приходилось приступать к исполнению уговора?

— Пойдем, — сказала Вана. — Пойдем в Бадию.

Он не выпустил ее руки из своей и продолжать судорожно держаться за нее. Ведь не сам он, но молодая жизнь его крови, более могучая, чем его тоска и его стыд, так крепко цеплялась за жизнь ее крови и подкреплялась ее теплотой. Он тяжело дышал, отодвигаясь от мрачного соблазна.

Заговорил, и голос его звучал глухо и неверно, как разбитый металл:

— Может быть, сегодня должно это было произойти? Но ты могла, стоя на краю пропасти, почувствовать головокружение. Зачем предоставлять случаю то, что должно случиться преднамеренно?

Новая презрительная улыбка. Она ничего не ответила ему. Ею овладел какой-то демон бесстыдства, как будто в противовес слабости брата она почувствовала в себе что-то мужественное, как бы мужское превосходство. Она шла, поднявши голову, твердым и быстрым шагом вдоль натянутой на грубые каменные столбы колючей проволоки, которая образовывала терновый венец вокруг сада с большим зданием, цвета не то ржавчины, не то крови. Брат держал ее за руку; но они имели такой вид, будто она его вела как мальчика, будто два года разницы между ними превратились в целых десять лет.

— Всему свой час и свое место, — сказала она наконец уже не серьезным тоном, но скорее весело-презрительно. — Оставим своих воображаемых попутчиков на их этрусских урнах.

Он чувствовал в ее словах унижение для себя. И в нем рядом с его инстинктивным ужасом образовалось одно из тех чувств притворства, которые сразу завладевают юной душой, совершенно ее извращая при этом.

— Вана, я тебе открою одну вещь, — сказал он, останавливаясь. — Однажды, чтобы хорошенько заглянуть в пропасть, я лег на грудь у края и высунулся лицом. Поэтому я и сказал тебе тогда: не таким образом.

— А-а!

«Неправда», — прибавила она про себя. И отняла руку свою у брата; и казалось, будто она отняла вместе с тем и долю своей скорби, которую она доверила ему. И подобно тому как канал может выступить из берегов и залить их, если заперты шлюзы, так и эта скорбь поднялась в ней и залила ей всю душу. Она испытала во всей силе чувство своего одиночества. Она будто замкнула его за крепко сжатыми губами, за нахмуренным лбом, за твердыми чертами худощавого лица. Шла одна, впереди, вверх по луговому откосу, вдоль ряда длинных растрепанных кипарисов и маленьких кривых олив. На голове у нее была ее фессалийская шляпа с желтыми розами, которые стали для нее похоронным венком; и ветер играл полями шляпы и мыслями ее, трепал ее шелковые цветы, словно она снова попала в вихрь от винта. И опять почудилось ей, что солома прозвучала, как колокольная медь, и что среди этого звона заговорил с ней призрак. Повторяла самой себе: «Я тайно обручившаяся с Тенью». Вспоминала живую улыбку Джулио Камбиазо, его маленькие белые зубы, похожие на зубы ребенка; она была уверена в том, что ни одно существо в мире не было для нее так мило и ни одно не было для нее сейчас так близко. Говорила ему: «Еще немного, еще немного, и мы встретимся…» Она снова любила его неземной любовью, как в тот час, когда в Брении ночью лежала на постели, ожидая часа исполнения своего обета.

— Зачем ты так бежишь? Куда ты хочешь идти? — говорил брат, следуя за ней в тревоге, как будто она вела его к чему-то неизбежно роковому.

— Я бегу разве?

Она не замечала, что бежала, ибо все ее внутренние силы были проникнуты одинаковой стремительностью. Облака гнались друг за другом и будто касались старых стен, будто разрывались о земляные бугры. Вся неровная местность наполнилась для нее звуками, как будто каждый холмик сделался колоколом. Ласточки, подобно камням, пущенным пращой, разрезали воздух с резкими криками и внезапно исчезали, как будто они, попавши во врага, вонзались в его тело.

— Видишь? Видишь эту маленькую дверь, Альдо? Она узкая, как та, что была в Мантуе, в зале Молчания, где ты сказал: «Песенка, которой тебе не спеть, Мориччика». Помнишь? В ней нет кружков из черного мрамора. Но приходилось ли тебе видеть плющ чернее этого?

То была дверца из камня с вившимся наверху черным плющом. Когда она поставила ногу на порог, у Альдо дрогнуло сердце — ему представилось, будто она исчезает навеки. Он не мог совладать со своим слепым страхом. Каждый камень являлся в его воображении тем порогом могилы, изображенным на урнах, у которого родственники прощаются навеки. И он не в силах был оставаться по эту сторону порога. Перешагнул его, но вошел не во тьму; увидел по другую сторону стены откосы, по которым брызнули лучи заходящего солнца, пересекающиеся дорожки и там и сям зловещее поблескивание воды.

— Песенка, которой мне не спеть! Песенка, которой мне не спеть! — повторяла с улыбой обрекшая себя на смерть девушка, глядя на юношу таким взглядом, от которого тот похолодел, как будто перед ним стояло его собственное изображение, увиденное им ночью в зеркале, когда отраженное в зеркале лицо кажется нам не нашим, но лицом непрошеного гостя, живущего в нас и завладевшего нашим существом.

— Почему, сестра, ты отняла у меня руку? — спросил он. — Почему ты теперь отдаляешься от меня?

Она не отвела от него своего невыносимого для него взгляда. Проговорила:

— Отчего ты страдаешь?

И остановилась, твердо стоя под порывами ветра. Ужас скопился в этом небольшом пространстве среди полуразрушенной ограды, под дряхлой башней. Казалось, что вот она нагнется, поднимет камень и швырнет его.

— Ах, что до этого, — заметил он мрачно, — если я хочу умереть?

— Ах, что до этого, — заметил он мрачно, — если я хочу умереть?

— Оставь меня! Уйди от меня! — вырвалось у нее с внезапной силой. — Я тебя не хочу знать.

— Ты с ума сошла, Вана!

Она отодвинула руку брата, опять переступила через порог, вошла в ограду; прошла вдоль желтых четырехугольных пилястров, между связок сухой лозы и снопов соломы. Несмолкаемое щебетанье воробьев наводило грусть, будто это был шум большой невидимой косы, которая была, может быть, наточена на разъехавшихся камнях колодца, связанных железом и производивших впечатление склепа.

— Аттиния! Аттиния!

Она кликала женщину, сторожившую Бадию, и та узнала ее голос и прибежала с радостным лицом. Костлявая, сухощавая, с сильно развитыми скулами, тонкими губами, с оттопыренными ушами, она была похожа на этрусскую женщину, изображенную на урне вместе с изображениями едущих повозок На гладко причесанных волосах у нее была надета серая вольтерранская шляпа. Она начала рассказывать про урожай, про своего мужа, про свое потомство, про свое разваливающееся жилище с одинаково терпеливой и ясной добротой.

— Аттиния, дай мне взглянуть на белую лошадь.

— Вы все еще помните про нее? Я пойду возьму только ключи.

Какая-то полуголая девочка дернула женщину за платье и пролепетала:

— Мама, там сумасшедший.

Женщина промолвила:

— Ладно, ступай. Не бойся. Он добрый.

И пошла вдоль каменного строения; в нем было несколько маленьких, заложенных кирпичами, дверей, через которые никто уже не входил и не выходил.

— Ты тоже взяла в этом году одного на прокорм, Аттиния?

— Что вы хотите? Нужно же чем-нибудь жить. Но этот такой смирный.

Она тоже занялась делом, обычным в окрестности. Она взяла к себе из Сан-Джироламской больницы одного сумасшедшего, кормила его и заботилась о его нуждах и каждую неделю водила его показывать врачам; показав его, отводила домой, приобщала его к жизни своей семьи с невозмутимостью, с которой простой народ смотрит на человека хотя живого, но более таинственного, чем труп.

— Как его зовут?

— Вивиано.

— Откуда он?

— Из Мареммы, из Соанской области.

Альдо вспомнился мертвый город, бывшее владение рода Альдобрандески, стоявший среди скал туфа, как будто в склепе, в промежутке между двумя болотистыми, нездоровыми низинами.

— Он еще молод?

— Средних лет. Но такой кроткий, бедняга. Такой ласковый с детьми. Он выгоняет корову на пастбище. Говорит мало. Вечно улыбается.

Они остановились на пороге бывшей монастырской трапезной. Щебетанье воробьев не унималось, но кроме него можно было слышать протяжный стон ветра среди голых стен. Дверь была приотворена; ключ был воткнут в нее, а остальные висели на связке, все были ржавые.

— Проходите, проходите, — говорила женщина, отодвигая засов.

— Вана, Вана, пожалуйста, не входи, — шепнул Альдо на ухо сестре. — Не нужно. Уйдем прочь!

Вана вошла решительным шагом, как будто преодолевая какое-нибудь препятствие, и быстро огляделась вокруг, оглядела все углы, пригляделась к полумраку. Ощущение холода проникло ей в плечи. Бывшая трапезная была пуста. Она увидела на стене большую белую лошадь и на ней всадника с орлом, а подле них — призрачных святых в длинных белых одеяниях. Ветер трепал щиты, прибитые к окнам, и они скрипели; в одной из комнат окна были открыты, и в них видны были Бальцы, и обнаженная громада Сан-Джиусто, и дорога, поднимавшаяся извивами на холме, и болезненная бледность олив.

— Ты сюда никогда не входил, Альдо. А все-таки ты помнишь это место. Я уверена, что помнишь. Мы во дворце Изабеллы, в раю. Пропасть поглотила сады, лето высушило болота, золото и лазурь разрушены временем. Остались одни паутины, разрослись, видишь, как дрожат повсюду. А пчелу поймал паук. — Она говорила тихим голосом, с едкостью и горячностью, в которой кипела ирония, как соль шипит на горячих угодьях. — Посмотри: сохранился продранный колпак над печью и чернил жирные пятна, и вывалившиеся кирпичи, и известка, и запах гнили, и запах смерти, и больше ничего. Ничего больше, кроме нашего тайного ужаса. И мы будем опять блуждать с порога на порог, из комнаты в комнату, будем искать друг друга, кликать: «Альдо, где ты? Ты заблудился?»

Она держала его за руку, сжимала ее и говорила ему прямо в душу; казалось, будто она потеряла рассудок, но в то же время видела слишком ясно все в самой бесконечной дали. И те слова, которые она кричала посреди развалин невозвратного прошлого, эти слова она повторяла теперь затаенным голосом и производила ими пустоту в груди брата, замкнувшегося от нее, и наполняла его ужасом.

— Но теперь нам не найти друг друга, не упасть в объятия друг к другу, не плакать вместе без слез. Все теперь голо, нигде ни следа красоты и не о чем теперь мечтать.

Она остановилась и вздрогнула; затем вся похолодела.

— Посмотри на эту дверь. Посмотри, кто там, кто во дворце Изабеллы?

Какой-то бледный призрак показался на пороге, выйдя из недр стены, из недр мрачного безмолвия, похожий на одну из тех полумертвых фигур, которые держались еще на штукатурке стены подле большой белой лошади.

— Вивиано, поклонитесь, — сказала мягким голосом Аттиния, из почтительности державшаяся сзади.

Призрак сделал неопределенное движение, обнажил голову. Подошел ближе. Это был не человек, это была одна улыбка, улыбка, отпечатавшаяся в камне. Откуда, из какого убежища мрака вышел он? Что он видел? Что слышал? Какие звуки могли вырваться из его губ, высеченных из камня, как губы старых раскрашенных идолов, которые вечно улыбаются чему-то неведомому?

С его приближением Вана и Альдо, прижавшись друг к другу, невольно отступили назад. Позади них находилось окно; и мимо него пролетали стрелами ласточки в таком же отчаянном полете, как в тот длиннейший день в году, когда они пронизывали вергилиевское небо.

— Вивиано, что вы тут поделывали один-одинешенек? — спросила мягким голосом Аттиния.

Сумасшедший улыбался, от улыбки губы его закаменели и не могли произнести ни слова. На нем был надет какой-то серый мешок, доходивший ему до колен; он был одного цвета со стеной и казался отбитым куском штукатурки; а его безволосое лицо было как слабо мерцающая лампада в пустынном доме.

— Вы не отвечаете, Вивиано?

Чуть-чуть только зашевелилась улыбка, как какое-нибудь бесконечно далекое отражение чего-то случившегося в бездонной пропасти жизни. И Альдо, который переживал сейчас в ужасающих воспоминаниях тот погибельный час, подумал о проблеске света, мелькнувшем неожиданно перед ним через щель во дворце Изабеллы; он показался ему тогда отражением от какого-нибудь прудка, проникшего сквозь запыленный и покрытый паутиною стекла.

— Пойдем, Вана. Уже поздно, — говорил он, увлекая сестру; он слышал позади себя носившихся в безумном вихре ласточек, чувствовал в них какую-то сокрушающую силу, способную снова увлечь его куда-то.

Но за ними следовали шаги призрака, мягкие, будто ступающие по грязи. И вдруг они очутились перед притворенной дверью, из которой слышался едкий запах. Над дверью стояли полустертые буквы: Domus mea. Вана отодвинула задвижку, вошла.

— Мой дом! Мой дом! — сказала она, пробираясь между горьких трав и священных камней.

Старая церковь имела ободранный вид, стены грозили разрушением, все алтари обвалились; некоторые колонны развалились; другие еще стояли, и наверху их покоились грубо сделанные капители с тремя листками и тремя гроздьями. Над аркой из черных и белых треугольников, на стенах ризницы, заросшей терновником, на кусочках штукатурки, валявшихся на желтых скамейках, оставались красные следы фресок, похожие на брызги крови. Изображение совершенно стерлось; оставался один только красный цвет, как свидетель великого мученичества. И еще оставались две пронзенных ноги Распятого и рядом туника цвета запекшейся крови. И лежала еще отрубленная голова Сан-Джиусто, бородатая, квадратной формы и обросшая лишаями.

— Мой дом!

И тут же проглянула улыбка сумасшедшего, улыбка, выученная из камня, улыбка всех этих камней, которые рано или поздно должны были быть поглощены пропастью, должны были скатиться на дно, обрести там вечный покой, снова засыпаться землей.

— Прощай, прощай, Аттиния!

Теперь и у себя самой Вана чувствовала такую же улыбку; она, как ей казалось, чувствовала, что мускулы ее лица складываются в вечную судорогу улыбки. Два или три раза провела она рукой по губам, желая прогнать это ощущение.

— Куда ты идешь? Куда ты хочешь идти? Не беги так! — умоляюще говорил Альдо, в отчаянии следуя за ней и слыша в ушах свист ветра.

Они спустились по откосу, увидали покатую лужайку, примыкающую к стене, карликовые дубки, похожие на нищих-калек, темный круг около пропасти, услышали высокие и хриплые голоса, вздохи, завывание, вой. Они пошли пешком в Гверруччию. Велели карете дожидаться их у Порта-Мензери.

Назад Дальше