Том 5. Может быть — да, может быть — нет. Леда без лебедя. Новеллы. Пескарские новеллы - Габриэле д Аннунцио 2 стр.


Паоло Тарзис ускорил ход. Столб пыли, грозный шум машины, завывание сирены — все это заслонило собой прежнюю нежную и мучительную мелодию. В отдалении показались красные стены, редуты и четырехугольные башни крепости.

— Скажите, разве моя сестра вам не нравилась раньше больше меня? — начала она опять с вызывающей едкостью в голосе, приподнимая уголки губ на высоту десен с раздраженной улыбкой, словно нависшей над каплей розовой крови.

— Вы не хотели больше говорить, Изабелла.

Женщина испытывала невыносимую тревогу, как будто она чувствовала необходимость сказать или сделать нечто такое, что единственно годилось бы в эту минуту, но не могла ни сказать, ни сделать и даже, наоборот, старалась вызвать в себе противоречивые мысли, слова и движения, старалась противоречить этому каждым биением крови, каждым дыханием. И вся согнулась, как под бурей, как бы желая принизить свою жизнь, воспротивиться неожиданному подъему волн, а что будили эти волны — желание плакать, или смеяться — она сама не знала. И, испытывая в эту минуту глухую боль в лопатках, она сама старалась перевести эту боль по всему телу до самых пальцев ног и рук — так ей хотелось чувствовать эту боль. И вот теперь усталость захватила собой все ее тело, как черная тягота снотворного средства, и внушала ей мучительное желание склониться головой на плечо спутника и забыться в бесконечном сне. И вот встали внутри нее все силы страсти вместе со всеми образами сладострастия и забушевали в вихре бреда.

— А ведь сейчас самый длинный день! — воскликнула она, вздрогнув, как от воспоминания. — Сегодня самый длинный день в году, день летнего солнцестояния. Вы этого не знали?

И несколько мгновений ждала, не тронется ли рука ее спутника с руля и не коснется ли ее, ждала в нетерпеливой надежде, что от этого прикосновения зародится в ней что-нибудь новое. И вся ее душа забилась в страхе с дрожью неисчислимо быстрой, как будто все летавшие кругом ласточки попали в одну сеть и от ужаса перебили себе все перья.

Он сдержанно молчал, стараясь овладеть собой. А ей хотелось взглянуть на его обезображенное отражение в медном задке фонаря; и много жестких, оскорбительных слов скопилось у нее против него, и она не могла выбрать из них ни одного, но сдержала себя, только скопляя свою злобу. И стала искать, нельзя ли что другое было противопоставить своей внутренней боли, что-нибудь другое кинуть на утоление этого нездорового голода, разрушавшего в ней всю ее прожитую жизнь и не оставлявшего у нее на языке ничего, кроме вкуса крови и пыли.

Но тут вдруг послышалась грубая брань лошадиных барышников и протянулись даже кулаки, что заставило ее выпрямиться одним сильным движением засидевшихся бедер.

— Вперед! Не останавливайтесь! Вперед!

Шумящая машина оказалась окруженной табуном лошадей, которые били копытами, становились на дыбы: длинные гривы, длинные хвосты, вымоченные дождем; баранообразные головы с искрой испуга в уголках глаз — с мелькающим белком; жеребята, мохнатые как медвежата, на высоких тонких ногах; и стук деревянных башмаков, и движения живой волны, и дикий, одуряющий запах.

— Умираю от жажды, — сказала она, когда стихли шум и крики. — Я хочу напиться этой зеленоватой воды, хочу встать на колени на берегу и погрузить лицо между двух кувшинок.

Она приподняла шарф и показала свое лицо. Он повернулся, чтобы взглянуть на нее, чувствуя какую-то пустоту в груди — так действовал на него вид ее наготы, всегда новый для него. Она захватывала зубами губы, одну за другой, увлажняя их слюной, с усилием извлекаемой из горла. И в ее глазах совсем пропали зрачки — они наполнились светлым трепетом сил, как бульканье воды из отверстий на дне фонтана; а черная полоска ресниц на нижнем веке, проведенная искусной рукой природы, ярко выделялась, оттеняя светлые пятна радужин, удлиняя длину орбит, делая ее красоту более страстной и более острой.

— Ах, какое небо! Вы не видите?

Небо было бледное, почти совсем чистое, ровного оттенка, хотя местами к нему примешивались огневые струйки, поднимавшиеся кверху и спускавшиеся книзу в беспрестанном колыхании нежной прозрачности, которую запрокинувшееся лицо женщины принимало на свои ресницы и одним биением век отбрасывало обратно до границ безмолвия.

— Что мы будем делать теперь?

Ее тревога говорила ей, что ее судьба висела в воздухе, в лучах этого длиннейшего дня в году. Она видела перед собой образ своего счастья опрокинутым, как ее голова, готовящимся укусить скорбь, как сочный плод, обливающий ее своим розовым соком. И она не могла решить, хотелось ли ей продолжать до бесконечности эту езду или остановиться для отдыха в незнакомой обители, и невольно ее рука закруглялась, подражая положению руки ее спутника.

— Будем мы ждать Вану и Альдо у городских ворот?

На лугу, поросшем тутовыми деревьями, паслось стадо гнедых лошадей. Позади них стояли городские стены, в которых виднелись пробоины.

— Паоло, Паоло, — проговорила она как потерянная, побежденная своей тревогой, — пожалуйста, остановитесь у дворца. Я хочу видеть его. Это дворец Изабеллы. Отперт он сейчас или нет? Я хочу, хочу попасть туда во что бы то ни стало. Пожалуйста. Я должна видеть его сегодня. Сделайте мне такое одолжение.

Ее сверхъестественные мучения, и ярость сладострастия, и отвращение, и гордость, и жажда — все это сейчас, смешавшись, разрешилось в одном галлюцинирующем видении любви посреди развалин. Она взглянула на клонившееся к закату солнце, желая остановить его своим обетом.

— Здесь дворец Изабеллы. Я должна его видеть.

— Вероятно, уже поздно.

— Нет, не поздно.

— Уже больше шести часов.

— Сегодня день продолжается до девяти.

— Сторож нам не отопрет.

— Он должен отпереть. Я хочу.

— Попробуем.

— Я уверена. Я хочу.

Машина остановилась у городских ворот. Подошла таможенная стража. Среди оглушающего шума машины она нагнулась к ним лицом, которое горело между двух крыльев ее шляпы, как бы озаренное вдохновением. Задыхалась вся.

— Где дворец?

Один из них с выражением удивления показал ей дорогу. Безмолвным и почти безлюдным казался город среди своих болот, со своим обликом грусти. Связанные с ним воспоминания навевали на него тишину, которую ласточки прерывали своими криками, разрывали на части и уносили кусочки своими ноготками в серебристое небо.

— А Вана? А Альдо?

— Они, наверное, подъедут к воротам и спросят, не проезжали ли мы.

— Спросят ли? А вот и площадь.

Длинная площадь была безлюдна; ее кольцом окружали дома, башни и священные развалины, и великие тени дышали белым великолепием, прелестью, развратом, предательствами и убийствами. Ласточки, как в бреду, испускали крики. Дворец оказался запертым. И разгоряченному воображению женщины представилось, будто в нем была заперта ее затаенная судьба. Задыхаясь, выскочила она на землю; и, подобно дочери, выгнанной из дому и вернувшейся с помраченным рассудком, она начала колотить в дверь обоими кулаками.

— Что за бешенство! Изабелла, у вас пальцы заболят. Вы так, наверное, перепугаете сторожа, и он откажется впустить в такой час полоумную девочку, притом же пыльную и грязную.

Паоло смеялся, восторгаясь в то же время этой неугомонной жизненной силой, этим разнообразием движений и выражений голоса, этим жаром возбуждения, благодаря которому место, на котором она стояла, можно было считать самым чувствительным на всем земном шаре.

— Тут есть колокольчик, — произнес чей-то робкий голос. И тут только они оба заметили, что между двух скамей была приделана ручка звонка, помещавшаяся в центре положенных горкой друг на друга кружков, но благодаря пыли принявшая вид соска, сделанного из известки.

Суетившаяся женщина сначала удивилась, затем рассмеялась. Отыскала звонок, дернула изо всей силы. Звон разнесся по скрытому от них пространству. Послышались шаги, затем воркотня, звяканье ключа: дверь отворилась; сторож показался на пороге. Украшенный седой бородой, он являлся грубым олицетворением Времени, только без водяных часов и косы. Она не дала ему открыть рта, но сразу набросилась на него с умоляющими речами.

— Впустите нас! Мы тут проездом. Мы уезжаем нынче же вечером. Может быть, никогда не придется нам приехать сюда еще раз. Пожалуйста, пожалуйста! Никто не увидит, и ничего не случится. Впустите нас, дайте нам хоть одним глазком взглянуть! Меня зовут Изабеллой.

Но еще больше, чем эта ребяческая резвость, и горячая мольба, и властительное имя, подействовала монета, сунутая ее спутником. «Время» улыбнулось в свою седую бороду, впустило их и ретировалось.

Тогда она сняла с себя шарф, сняла накидку; и так ослепителен был свет ее молодых глаз, что несколько мгновений она казалась окутанной им одним. Но, когда она ступила на широкую лестницу, Паоло Тарзис услышал в своей груди глухие удары своего сердца, как будто бы он нес ее на своих руках: была она тяжела? или легка? Но самое ее тело было обманчиво, почти двойственно, как будто в беспрестанном чередовании оно то скрывалось, то показывалось вновь. Вот она поднималась со ступеньки на ступеньку с гибкостью, от которой, можно сказать, еще удлинялись ее ноги, утончались бедра, вытачивалась талия; казалась худою, ловкой, быстрой, как мальчик в беге. Вот она остановилась на площадке лестницы и испустила глубокий вздох; и пораженный взгляд внезапно открывал у нее широкие плечи, выпуклую грудь, мощные бедра, прямизну стана в соединении с изогнутостью ног, которые твердо стояли всей ступней, как ноги микеланджеловской «Ливиянки».

Остановилась она; затем сделала несколько шагов по направлению к первой зале. Удары ее колен о юбку вызывали в ней изящное колыхание, волнообразную грацию, оживляющую изнутри каждую складку. Еще раз остановилась уже без малейшего следа улыбки или веселья, как бы подавленная слишком тяжелым предчувствием, и стояла с опущенными веками. Друг ее находился немного поодаль, поглощенный своей тоской, которая уничтожала в его душе все остальное и позволяла ему делать одно только машинальное движение рук, в которые теперь перешла вся сила его ожидания. Она не глядела на него, но по всему своему телу чувствовала ток скоплявшейся в ней особой тайны, которою она не в силах была овладеть, но которая все же принадлежала ей больше, чем самый мозг ее костей.

И тут внезапно из всего ее тела, из ее прелести, из ее мощи, из складок ее платья, из всех линий ее тела, из всего, что было ее жизнью, и из всего, что прилепилось к ее жизни, — с неизбежностью воды, текущей по склону, и пара, поднимающегося в вышину, образовалось нечто краткое и бесконечное, нечто мимолетное и вечное, приличное и не сравнимое ни с чем: взгляд, тот самый взгляд.

И это было все. Они взялись за руки, переменившись в лице, не говоря ни слова, побежденные любовью, более величественной, чем их любовь, — они готовились войти в жилище их единой души и их соединившихся теней. Их ужасающее счастье не стремилось более вкусить скорбь, но приготовилось внимать крику истерзанной и покинутой красоты. Облупившиеся стены и своды; пострадавшие полотна; столы и сиденья с расшатанными позолоченными ножками; разорванные драпировки рядом с облупившейся штукатуркой и выскочившими кирпичами; огромные пышные кровати, отражавшиеся в тусклых зеркалах; антресоли, поддерживаемые на подпорках; запах трухи вместе с запахом свежей известки; и в просвете окна две красные башни, выделявшиеся на фоне изба, и ворвавшееся щебетание воробьев, и крики уличных бродяг, а в просвете другого — безлюдная улица, церковь без молящихся; тут висячая люстра с хрустальными шариками и косой луч солнца на паркете; там другая люстра и другой луч, и то, что светило, казалось печальнее, чем то, что погасло; и целый ряд других люстр, испорченных, оборванных, похожих на хрупкие скелеты. О, безнадежность, безнадежность, лишенная красоты! Что мы станем делать со своей душой?

— Сядь! — воскликнула посетительница, увлекая своего спутника к окну через одну из зал, украшенную образами Рек.

И оба прильнули к окну. Стояли, не разнимая рук, прислушиваясь как будто к неясным волнам музыки.

То был висячий сад, окруженный портиком с двойными колонками; они спокойно стояли парами, и так как колонки стояли близко друг от друга, то тени каждый пары неизменно сливались вместе. Там росли вперемешку самые различные растения, большие и малые кусты росли в одной куче; но вся эта зелень стоила внимания только тогда, когда на ней сидела в страстном томлении какая-нибудь белая роза.

Когда Паоло настолько приблизил свое лицо к ее обожаемому лицу, что их дыхание смешалось, она отодвинулась, обернулась и поглядела позади себя. Затем заметила тихим голосом, ослабевшими устами:

— Нет, там есть другой, более красивый.

Ей казалось, будто она слышит небесную музыкальную прелюдию, которая спустя короткий срок должна была прорваться бурным потоком.

Переступили через один порог; и над их головами оказался темный ночной небесный свод, на котором сверкали знаки зодиака, отражаясь в стоячей воде зеркал. В окно врывался острый, мощный запах магнолии — то было опьянение созвездий.

— Другой сад?

То был жалкий, заброшенный дворик И снова показались в пышных пустых залах бледные хрустальные люстры; и снова показались бессонные ложа; краснели и чернели на стенах длинных галерей старые полотна, похожие на бычачьи кожи, натянутые и подвешенные дубильщиками; и с обваливающихся черепичных крыш доносилось щебетание воробьев, пролетающих мимо разрушающихся архитектурных украшений; повсюду была безнадежность, лишенная красоты.

— Вана! Альдо и Вана!

От испуга крик Изабеллы вышел подавленным. Она видела, как к ним навстречу среди безмолвия комнаты, занятой тенью постели, мрачной, как гроб, шли две фигуры, не говоря ни слова и пристально глядя вперед, как те, что со дна своей жизни поднимаются навстречу горькой судьбе.

— Альдо, Вана, вы ли это? Вы ли это?

— Нет, Изабелла. Это мы сами, в зеркале. Почему вы так дрожите?

— Мы!

То было длинное зеркало, вделанное в стену между двух колонок и доходившее до самого пола, которое позволяло видеть всю человеческую фигуру с ногами, от него веяло волшебством, как от магического параллелограмма.

— Почему вы так дрожите?

С чувством покорности и отвращения приближалась она к зеркалу, увлекая за руку начавшего беспокоиться спутника; вошла в замогильную тень кровати; пристально глядела и не узнавала своего взгляда в этих глазах, казавшихся ей почти обнаженными, почти лишенными ресниц, не моргающими, огромными, более таинственными, чем могила, такими же таинственными, как безумие.

— Нет, нет! Я боюсь.

Она отскочила далеко назад, бросилась бежать в соседние комнаты, пробежала под сводом лазури с золотом, под нежным небом, подобным больной бирюзе с выцветшим золотом, под всей этой бледной пышностью, разлитой наверху, нависшей над головами, под неумолимым безмолвием, притаившимся среди лепных украшений потолка.

— Изабелла!

Прежняя безнадежность преобразилась. Прежние небесные волны музыки, колыхавшиеся над белыми розами висячего сада, перешли теперь в патетические отрывки мелодии, похожие на судорожные крики страсти. Старый дворец, очистившийся теперь от ненавистных следов жалкой суеты, дышал древним величием, исходившим из всех пробоин, дышал, и страдал, и умирал в объятиях этого долгого дня. Все знаки в нем говорили, все призраки пели. Тут Победы показывали свою железную душу сквозь трещины гипса и протягивали в руке не лавровый венок, но кольцо ржавого железа. Там божественные орлы срывали с фестонов испорченные, избитые плоды.

— Изабелла!

Она все шла да шла из одной комнаты в другую, не зная, в которой ее душа могла бы вздохнуть поглубже. А комнаты шли за комнатами; и красота сменялась разрушением, и разрушение было еще прекраснее красоты. А глаза расширялись, чтобы все видеть, чтобы все воспринять; и все лицо жило жизнью взгляда. А душа погружалась в воспоминания: это исчезнувшие образы возрождались и слагались в музыкальные созвучия, и душа извлекала радость совершенства из того, что не было совершенным, радость полноты из того, что было оборвано. И день длился силою чуда, но новой отсрочки уже не могло быть; и нога ступала на каждый порог, боясь запрета, но все же далек был порог заката.

— А вон там есть другой сад, — сказала она, блуждая по комнатам, — другой сад.

И действительно, за решеткой оказался двор, заросший травой, выбивавшейся даже из расщелин стен, на которых оставались следы расписных украшений; а по другую сторону стены виднелась поблескивавшая полоса болота, и снова послышался крик ласточек, и далеко разнеслось кваканье лягушек. А Лето насмешливо восклицало в промежутках между двумя звуками: «Нет, не то».

Она стояла, пошатываясь, на разъехавшихся плитах пола местами позеленевшего от водосточных труб; и над дождевыми пятнами, на фризе, среди лазури — блистало золото наиболее благородного и прочного тона, на завитках, розетках и прочих украшениях, вылепленных со всею рельефностью римского стиля. Там посреди листвы, вылупившейся как груды славных морских чудовищ, извивались тела Сирен, и весь фриз имел такой высокий рельеф, что по стилю его можно было сравнить с классическими размерами стихов. Вдоль наличников высоких окон тянулись полуобломанные руки Побед, державшие венки из ржавого железа.

— Нет, Паоло, нет! Не здесь, только не здесь! Умоляю вас!

Она выскальзывала из дрожащих рук своего спутника. Он видел ее лицо, черты которого то искажались, то опять успокаивались, словно ужас сменялся в ней опьянением. И оба они, переходя с одного порога на другой, переходя от света к тени, от тени к свету, шли, повинуясь бесконечной тоске.

— Может быть, это? — промолвил Паоло, перегибаясь через подоконник.

То было лишь бледное воспоминание того висячего сада с его крапивой, старыми украшениями и витыми колонками. Тритон трубил в трубу, прилепившись к облупленной, запятнанной стене; там и сям горели маки, как разбросанные огоньки. Ласточки казались чернее и небо дальше.

— Можно ли представить себе что-нибудь печальнее этого на земле? — сказала женщина, отодвигаясь от окна.

Снова встала безнадежность: почерневший от дыма колпак над печью; ряд заколоченных окон; коридор, забрызганный известкой; двор с человеческими испражнениями на стенах и с задвинутым засовом калитки; каменная лестница со стоптанными ступенями; и другой коридор, похожий на старый больничный, и еще другая, широчайшая лестница, с опустелыми нишами по стенам, и внизу ее прескверная дверь, сколоченная из разъехавшихся досок с поперечными планками, которая, несмотря на это, казалась неприступнее, нежели тройная бронзовая; она была заколочена и вела неизвестно куда.

Назад Дальше