Письма к Фелиции - Франц Кафка 32 стр.


А теперь слово за Тобой, Фелиция. Взвесь все, сказанное мною в моих письмах с самого начала. Не думаю, чтобы мои суждения о самом себе за это время подвергались значительным колебаниям. Преувеличений не было почти вовсе, преуменьшения иногда могли быть. По житейскому счету себя не спрашивай, и так достаточно ясно, что по этому счету говорить «да» Тебе возбраняется. Значит, остается только Твой внутренний счет. Как обстоит с ним? Можешь ответить мне подробно? Или пусть даже не подробно, если у Тебя нет времени, но ясно – в полном соответствии с Твоим характером, в основе своей ясным и светлым, только мною слегка омраченным.

17.06.1913

Любимая Фелиция, Ты ведь получила мое такое трудное письмо? Я был с ним очень неосторожен. Вечером, уже довольно поздно, я вышел из магазина (родители возвращаются только на следующей неделе, Оттла давно выздоровела, ем, как всегда, и к еде по-прежнему равнодушен) и, поскольку я еще хотел отправить письмо, поспешил к вокзалу. Но меня задержал знакомый (увидев конверт у меня в руке, он поинтересовался, что за письмо, я в шутку ответил: «Предложение руки и сердца», он как шутку и воспринял; да и как, в самом деле, такому ответу поверить?), и теперь, чтобы письмо взяли, мне надо было идти на перрон. Намереваясь купить перронный билет, я сунул в автомат монетку, но билеты в нем кончились, и он мою монетку выплюнул. Я второпях направился к другому автомату, и тут из безлюдных темных глубин зала ожидания первого класса выплыл некий человек, седой усатый старикан, может железнодорожный служащий, но не обязательно, я толком не успел даже его разглядеть и ни за что в жизни не узнаю, вызвался опустить мое письмо и, почти не дожидаясь моего согласия, забрал у меня конверт и монетку, я же, оторопев от смущения – состояния, в котором я пребываю чаще всего, – успел только, словно в полусне, пробормотать: «Но я могу на вас положиться?» – однако и старикана, и письма уже и след простыл.

Я сегодня был так счастлив, получив от Тебя и письмо, и открытку (на квартиру все приходит позже, открытку я получил только сегодня днем). Выходит, Ты считаешь, что я стал непунктуальным корреспондентом? Но не по своей же вине? Нет уж, чего нет, того нет, особенно по сравнению с Тобой. Или, может, Ты имеешь в виду, что вообще есть средства общения лучше писем? Что ж, в этом Ты, возможно, права, хотя и не безусловно. Но что означает Твое недавнее замечание, что мои письма тоже стали другие? В чем другие? Это мне хотелось бы знать. Разве что Ты имеешь в виду время, когда я писал для себя и действительно был другим человеком…

Твои отпускные планы мне не вполне ясны. Неужели Тебе непременно нужно ехать в августе? Я могу только в сентябре. И почему на такие относительно короткие поездки Ты планируешь такие затраты? Ты не можешь ездить по дешевым билетам? Иногда Ты своими расходами меня просто пугала. Например, тем, как роскошно Ты жила в Праге!.. Неужели Ты не можешь, к примеру, ездить третьим классом? Я, со своей стороны, никаким другим ездить не могу. Ведь это так дешево, да и не должно быть дороже, ведь людям необходимо ездить. А потому советую Тебе съездить на озеро Гарда, а уж там я объясню Тебе зачем.

Франц.

19.06.1913

Хочу жениться, а сам такой слабак, что из-за одного слова на открытке колени подгибаются. Значит ли это, что завтра я получу письмо, из которого увижу, что Ты все, пункт за пунктом, обдумала и, полностью осознавая важность этого шага, тем не менее говоришь «да», то есть хотя все доводы и не опровергла (это было бы совсем худо, потому что в основе своей они, понятное дело, неопровержимы), однако частично посчитала несущественными, частично же преодолела или, по крайней мере, на основании определенных умозаключений убеждена, что сможешь преодолеть?

Франц.

Когда Ты получила мое письмо? Не затруднит ли Тебя быть столь любезной и раздобыть для меня один экземпляр берлинской «Дойче Монтагсцайтунг» за прошлый понедельник? Там кое-что про «Кочегара» напечатано.

20.06.1913

Фелиция, милая, любимая, не то, не то. В неизвестность, которая, возможно, обернется для Тебя бедой, Ты не должна кидаться, как в омут, но, если Богу будет угодно, должна войти обдуманно. Зачти мне нынешнее мое поведение как порок, про который я в описании своей персоны, возможно, позабыл, но я не могу от него избавиться. Слово, которое Ты мне даешь, внешне означает именно то, чему я хотел бы посвятить свою жизнь, однако снаружи мне невозможно понять, то ли в нем содержится, что я хочу. Пока что, Фелиция, я прикрыл Тебе рот рукой, и Ты пока что выговорила это слово не вообще, а в мою горсткой подставленную руку. Написанное мной Ты не вполне оценила по достоинству (пожалуйста, прошу Тебя, Фелиция, не ставь мне все это в вину, я должен, должен!), я не вижу, чтобы Ты обдумала все пункт за пунктом, Ты обдумала все скопом, и кто знает, много ли Ты упустила. Некоторые слабые сомнения у Тебя все-таки есть, но я вижу только их следы (Ты промешкала день, прежде чем написать открытку, и два, прежде чем ответить письмом), сами же сомнения не изложены. Тебя несколько беспокоит все, что я говорю насчет врача, Ты не вполне тут меня понимаешь, что совершенно естественно, но, вместо того чтобы настоять на разъяснениях, Ты отмахиваешься: «Оставим это!» Между тем я говорил: решение врача, даже в случае, если оно будет благоприятным, само по себе для меня еще не решение, – только это, и ничего больше. Ты признаешь, что в письме моем встречаются отвратительные вещи, потому что «если бы я была так боязлива…». Но, любимая, любимая, я жду от Тебя не только мужества, вернее, хочу возложить на Тебя задачи, которые не только мужества требуют. Ведь бездумное мужество – это самопожертвование. Ты веришь всему, что я говорю, и только то, что я говорю о самом себе, по-твоему, звучит «слишком резко». Но тогда получается, что Ты всему письму не веришь, ведь все письмо только обо мне. Что прикажешь мне делать? Как убедить Тебя в правдоподобии неправдоподобного? Ты же видела меня наяву и во плоти, видела, слышала и терпела. И не только Ты, но и Твое семейство. И все равно Ты мне не веришь. А среди того, что Тебе предстоит потерять, не просто «Берлин и все с ним связанное», речь идет о гораздо большем, и на это Ты тоже не отвечаешь ни слова, а ведь это самое важное. «Доброго и милого мужа?» В своем последнем письме я употребил по отношению к себе совсем иные определения, но Ты опять-таки мне не веришь. Так что поверь мне, обдумай все как следует и расскажи мне, как Ты это обдумала. Что если сегодня, в воскресенье, у Тебя нашлось бы немного времени и Ты захотела бы чуть подробнее рассказать мне, как Тебе видится каждодневная жизнь с мужем вроде того, что мною описан? Сделай это, Фелиция, прошу Тебя об этом как человек, в первые же четверть часа с Тобою мысленно обручившийся.

Франц.

22.06.1913

Любимая, Ты даже представить себе не можешь, как Твои письма питают меня жизнью, однако итоговых размышлений, совершенно осознанно произнесенного «да» в них все еще нет, и в Твоем последнем письме тоже. Хоть бы оно было в Твоем завтрашнем письме, а особенно в Твоем ответе на мое завтрашнее письмо. Дело в том, что это завтрашнее письмо, которое уже почти готово, настолько для меня важно, что я хочу отослать его не сегодня простой почтой, а только завтра заказной. Только еще на это письмо дай мне подробный ответ, Фелиция! И тогда, быть может, эта пытка, эта столь необходимая пытка, необходимость которой Ты, впрочем, не вполне согласна признавать, до поры до времени кончится. Фелиция, Ты ведь не думаешь, что мне доставляет удовольствие Тебя мучить, наверняка не думаешь, а я все же делаю это – вот и суди, насколько это необходимо. На завтрашнее письмо ответь мне досконально и в точности!

Итак, во вторник Ты получишь мое письмо. Я бы хотел навечно удержать Тебя за Твоим письменным столом, лишь бы Ты вечно писала мне письма!

Франц.

21-23.06.1913

Любимая, вот еще что, а быть может, даже прежде всего, Ты в своих размышлениях учитываешь недостаточно, хотя мы много об этом писали: что в писательстве лучшая и сокровенная суть моей натуры. Если есть во мне что хорошего – то только это. Не будь у меня этого, не будь в голове этого мира, который рвется наружу и требует высвобождения, я бы никогда и помыслить не смел заполучить Тебя. То, что Ты сейчас об этом говоришь, не так уж важно, если нам суждено быть вместе, то Ты сама увидишь: если Ты волей-неволей не полюбишь мое писательство, то у Тебя вообще не будет во мне точки опоры. Ты будешь тогда страшно одинока, Фелиция, Ты не сможешь понять, как я Тебя люблю, да и я едва ли смогу показать Тебе, как люблю Тебя, хоть и буду, возможно, изо всех сил стремиться принадлежать Тебе всецело, сегодня и всегда. Мало-помалу меня, как между жерновами, перетирает между писательством и службой (это и сейчас происходит, хоть я вот уже пять месяцев ничего не пишу), если бы не контора, тогда, вероятно, все вообще было бы иначе и предостережения мои не звучали бы столь строго, а так мне приходится держаться из последних сил, сколько смогу. Однако что Ты скажешь, любимая, о супружеской жизни, при которой, по крайней мере несколько месяцев в году, муж приходит домой со службы в половине третьего – в три, обедает, потом ложится, спит до семи-восьми, наскоро ужинает, на час уходит прогуляться, потом садится писать и работает до часу или до двух ночи. Сможешь ли Ты такое вынести? Ничего не зная о муже, кроме того, что тот сидит у себя в комнате и пишет? И таким вот образом проводить всю осень и всю зиму? А по весне, едва живого, подхватывать его на руки на пороге кабинета, чтобы потом всю весну и лето наблюдать, как он приходит в себя, набираясь сил к очередной осени? Можно ли считать это жизнью? Допускаю, допускаю, что можно, но Ты должна продумать это до последней мелочи, чтобы у Тебя и тени сомнений не оставалось. Не забудь при этом другие свойства, связанные со всем предыдущим, однако усугубленные моим скверным характером. Сколько себя помню, мне всегда было неприятно или, по крайней мере, неспокойно, когда в моей комнате кто-то находится, не только незнакомый, но и друг, Ты же, напротив, любишь людей, быть может, даже большие компании, тогда как я с превеликим трудом, чуть ли не с болью пересиливаю себя, чтобы принять родственников или даже друзей в моей или – осмелюсь сказать – в нашей квартире. Жить в Праге и вовсе не видеть родных – для меня, к примеру, ничего не было бы легче, пусть даже они самые замечательные люди на свете, особенно по отношению ко мне, и сделали мне незаслуженно много добра, столько, сколько мне им в жизни не сделать. Целью моих устремлений на первых порах была бы квартира по возможности на окраине города, более или менее недоступная для посторонних, а следующей целью был бы домик с садом, приобретенный путем накопления где-то в предместье. А теперь подумай, Фелиция, ведь по сути Ты окажешься примерно в том же положении, что и Твоя будапештская сестра, которой Ты так сочувствуешь, разве что положение Твое будет еще тяжелей и у Тебя не будет другой отрады в жизни, которая у Твоей сестры есть. Что Ты на это скажешь? А мне на это нужен совершенно точный ответ, уж это-то Ты должна понять, совершенно точный ответ.

Итак, во вторник Ты получишь мое письмо. Я бы хотел навечно удержать Тебя за Твоим письменным столом, лишь бы Ты вечно писала мне письма!

Франц.

21-23.06.1913

Любимая, вот еще что, а быть может, даже прежде всего, Ты в своих размышлениях учитываешь недостаточно, хотя мы много об этом писали: что в писательстве лучшая и сокровенная суть моей натуры. Если есть во мне что хорошего – то только это. Не будь у меня этого, не будь в голове этого мира, который рвется наружу и требует высвобождения, я бы никогда и помыслить не смел заполучить Тебя. То, что Ты сейчас об этом говоришь, не так уж важно, если нам суждено быть вместе, то Ты сама увидишь: если Ты волей-неволей не полюбишь мое писательство, то у Тебя вообще не будет во мне точки опоры. Ты будешь тогда страшно одинока, Фелиция, Ты не сможешь понять, как я Тебя люблю, да и я едва ли смогу показать Тебе, как люблю Тебя, хоть и буду, возможно, изо всех сил стремиться принадлежать Тебе всецело, сегодня и всегда. Мало-помалу меня, как между жерновами, перетирает между писательством и службой (это и сейчас происходит, хоть я вот уже пять месяцев ничего не пишу), если бы не контора, тогда, вероятно, все вообще было бы иначе и предостережения мои не звучали бы столь строго, а так мне приходится держаться из последних сил, сколько смогу. Однако что Ты скажешь, любимая, о супружеской жизни, при которой, по крайней мере несколько месяцев в году, муж приходит домой со службы в половине третьего – в три, обедает, потом ложится, спит до семи-восьми, наскоро ужинает, на час уходит прогуляться, потом садится писать и работает до часу или до двух ночи. Сможешь ли Ты такое вынести? Ничего не зная о муже, кроме того, что тот сидит у себя в комнате и пишет? И таким вот образом проводить всю осень и всю зиму? А по весне, едва живого, подхватывать его на руки на пороге кабинета, чтобы потом всю весну и лето наблюдать, как он приходит в себя, набираясь сил к очередной осени? Можно ли считать это жизнью? Допускаю, допускаю, что можно, но Ты должна продумать это до последней мелочи, чтобы у Тебя и тени сомнений не оставалось. Не забудь при этом другие свойства, связанные со всем предыдущим, однако усугубленные моим скверным характером. Сколько себя помню, мне всегда было неприятно или, по крайней мере, неспокойно, когда в моей комнате кто-то находится, не только незнакомый, но и друг, Ты же, напротив, любишь людей, быть может, даже большие компании, тогда как я с превеликим трудом, чуть ли не с болью пересиливаю себя, чтобы принять родственников или даже друзей в моей или – осмелюсь сказать – в нашей квартире. Жить в Праге и вовсе не видеть родных – для меня, к примеру, ничего не было бы легче, пусть даже они самые замечательные люди на свете, особенно по отношению ко мне, и сделали мне незаслуженно много добра, столько, сколько мне им в жизни не сделать. Целью моих устремлений на первых порах была бы квартира по возможности на окраине города, более или менее недоступная для посторонних, а следующей целью был бы домик с садом, приобретенный путем накопления где-то в предместье. А теперь подумай, Фелиция, ведь по сути Ты окажешься примерно в том же положении, что и Твоя будапештская сестра, которой Ты так сочувствуешь, разве что положение Твое будет еще тяжелей и у Тебя не будет другой отрады в жизни, которая у Твоей сестры есть. Что Ты на это скажешь? А мне на это нужен совершенно точный ответ, уж это-то Ты должна понять, совершенно точный ответ.

Я знаю, Фелиция, у Тебя есть очень простой способ со всеми этими вопросами разделаться быстро и наилучшим образом, а именно тот, что Ты мне просто не поверишь, или, по крайней мере, не поверишь в такое будущее, или поверишь не вполне. Боюсь, Ты недалека от этого. И это было бы самое худшее. Тем самым, Фелиция, Ты совершишь величайший грех по отношению и к себе, и ко мне. Тогда оба мы пропадем. Поверь тому, что я Тебе говорю, это опыт самопознания тридцатилетнего человека, который уже несколько раз по сокровеннейшим внутренним причинам был на грани безумия, то есть у последних пределов своего существования, а значит, имеет полное представление о самом себе и о том, что с ним в этих пределах может статься.


Это было написано в субботу вечером, сейчас воскресенье пополудни, у меня свидание с Верфелем и остальными, а в полшестого надо встречать родителей. Спал я ночью совсем мало,[72] голова не в порядке, не знаю, сумею ли записать все правильно и как мне хочется.

Во всяком случае, в размышления свои Ты должна вовлечь то обстоятельство, что на своей должности в конторе я сижу весьма непрочно, приступы отчаяния из-за этой работы, из-за этой ужасной помехи в моей жизни, повторяются и становятся все безысходней, ибо силы, потребные мне на восстановление внутреннего равновесия, все стремительней тают ввиду непомерности задачи. Я уже много раз был близок к тому, чтобы уволиться, но то, что не достигнуто твердым намерением, возможно, с легкостью и само собой будет достигнуто моей неспособностью выполнять свои обязанности, приступами бессилия, которые временами одолевают меня самым ужасным образом и уже не раз самым пристальным образом наблюдались начальством. И что тогда?

Но даже если я останусь на службе и сколько бы я там ни остался, то есть даже в благоприятном, сравнительно благоприятном случае, мы, моя жена и я, будем бедными людьми, которым всю жизнь придется считать и подсчитывать эти жалкие 4588 крон. Мы будем куда беднее, скажем, моих сестер, которые относительно состоятельны. (От родителей моих, по крайней мере при их жизни, я ничего получить не смогу.)…Не будет ли моя жена, а из-за нее, только из-за нее, и я стыдиться этой бедности? Сможет ли переносить ее? А если случатся вдруг непредвиденные большие расходы – из-за болезни или еще чего-нибудь, – мы сразу окажемся кругом в долгах! Сможет ли она перенести и это?


Понедельник – и нет письма, против всех ожиданий нет. Только что я был с отцом в соседней комнате, где как раз проснулся маленький Феликс. Я бы отца весьма обидел, не пойди я вместе с ним. Но как же противны мне игры, которыми отец, да и все остальные, развлекаются с младенцем! Вчера после обеда, когда по приезде родителей все собрались у нас дома и когда все, а отец, просто ополоумев, прежде всех, в игре с этим младенцем забывались, словно в трансе, опускаясь до совсем уж стыдных поползновений, мне было противно, словно я приговорен жить в хлеву, хотя я вполне отчетливо осознавал, с одной стороны, свою явно чрезмерную чувствительность в этих вещах, а с другой, вполне нравственный, хоть и необычный характер этого, если не приглядываться, даже красивого зрелища. Но тут же, рядом, сидит и моя бедная мать, у которой никогда не было ни времени, ни навыков и привычки следить за своим телом, и которая теперь, после шести родин и от тяжкой работы вся сгорбилась и распухла; здесь же и мой отец, с багровым лицом, его недугу отдых и курортный покой тоже не пошли на пользу, здесь же и моя старшая сестра, два года назад еще молоденькая девушка, которая теперь, после двух родов, больше по нерадивости и невежеству, чем от недостатка времени, внешними формами и вправду все явственнее догоняет мать и тупо сидит в каком-то нелепом корсаже, куда она еле втиснула свое заплывшее тело. И если приглядеться, то даже и моя средняя сестра очертаниями уже приближается к старшей. – Любимая, как я мыслями бежал от них к Тебе! И вот, оказывается, Ты вчера обо мне даже не подумала и на вопросы не ответила, сколь ни насущно необходимо на них ответить. А мне эти ответы нужны, причем совершенно точные. И так же, как Ты ничем меня обидеть не можешь, точно так же Ты не должна и на меня обижаться, и не только это, молчать, допустим, из чувства упрямства (про которое Ты мне однажды в связи с книжкой Верфеля толковала), Ты тоже не вправе, сейчас для этого и вправду не время, а кроме того, наконец, Ты ни в коем случае не должна брать на веру все то, что Тебе, возможно, рассказал тогда обо мне в Берлине Макс. Слушай только то, что я сейчас Тебе пишу, только на это отвечай, но на все, а не только на вопросы. За это обещаю Тебе – если Ты это сделаешь, не важно, с каким результатом, – написать Твоим родителям, если буду просить Твоей руки, совсем коротко. Это действительно только наше дело, но Тебе надо с ним справиться.

Франц.

26.06.1913

Любимая Фелиция, когда я сегодня прочел Твое письмо, разумеется, не один раз, положение наше представилось мне столь ужасным, что я ни с того ни с сего прямо через стол предложил моему сотруднику, этому милому чудаку, о котором я Тебе уже наверняка хотя бы однажды писал, перейти на «ты». Дело в том, что он погряз в любовной истории, на данный момент несчастливой, а вообще же, при всем ее комизме, очень на него похожей, хотя она наверняка кончится хорошо. Так он беспрестанно мне жалуется, а я должен не только его утешать, но еще и помогать советами, и вот в полном смятении от всех перепадов счастья и несчастья, в которые повергло меня Твое письмо, в порыве какой-то минутной беспомощности, вовсе не желая его ни во что посвящать и ни во что не посвятив (хотя вообще-то он безоглядно предан и искренен), я протянул ему руку и предложил перейти на «ты». Вышло напыщенно, и потом я об этом пожалел…

Назад Дальше