Декабрь
29.12.1911-2.01.1914
После полудняВ течение последних десяти дней Ты, Фелиция, четыре раза пообещала написать мне, причем сегодня же, то есть в день обещания. Один раз Ты пообещала мне это письменно, через д-ра Вайса, один раз по телефону, два раза телеграфом, причем, судя по последней телеграмме, письмо для меня было уже написано и всенепременно должно было уйти в день телеграммы, то есть в прошлое воскресенье. Ни одно из этих писем я не получил, это значит, что Ты четыре раза сказала мне неправду.
Внешне все это выглядит совершенно бессмысленно. Ты прекрасно знаешь, что для меня и вокруг меня нет ничего, что по степени важности хоть в малой мере сопоставимо с обещанным письмом. А значит, Ты знаешь также, что, когда не пишешь мне, особенно если перед тем с такой определенностью обещаешь написать, причиняешь мне ежеминутные мучения. Ты знаешь также, что я, по крайней мере сейчас, полностью невиновен и что я (упоминаю об этом лишь полноты ради, в данном письме это совершенно несущественно, а быть может, и смешно) по первому же Твоему полуслову немедленно написал бы Твоим родителям. Ты даже некоторым образом отрицаешь, что злишься на меня, и во всех своих обещаниях – помимо самих обещаний – неизменно даришь мне немного надежды. Повторяю, внешне и на первый взгляд все это выглядит бесчеловечно.
Но я, тот, кто по своей воле ни при каких обстоятельствах Тебя не оставит, для себя все-таки нахожу этому объяснение. Я считаю Тебя девушкой безусловно правдивой и, значит, способной на подобные неискренности только потому, что это сильнее Тебя. Ты очень хотела бы меня утешить, поэтому Ты все время обещаешь мне написать. После чего Ты действительно пытаешься написать, но просто не можешь – то ли по внешним, то ли по внутренним причинам. Поскольку Ты к тому же девушка самостоятельная, причины, должно быть, внутренние. Тем хуже для меня.
А раз так, я отвечаю себе вместо Тебя. И прошу Тебя сейчас только об одном – написать мне, прав я или не прав в этих ответах самому себе. Но не телеграммой, я прошу Тебя именно написать, чтобы действительно Тебе поверить и все правильно воспринять, я хочу видеть Твой почерк. Больше того – я прошу Тебя отослать это письмо экспрессом мне на квартиру, чтобы в новогоднее утро я уже успел его прочесть, я просто жду не дождусь этого письма, поверь мне. Если помимо «да» или «нет» Ты еще что-нибудь захочешь написать мне в объяснение – это будет чистое милосердие; но если подобное объяснение причинит Тебе хоть малейшие трудности или замедлит письмо хоть на секунду – тогда я даже прошу Тебя ничего не объяснять. Ты видишь, я прошу о совсем маленьком, совершенно легком, ни к чему не обязывающем письмеце. Можешь не называть меня в нем «дорогим», если я Тебе не дорог, не шли мне сердечных приветов, если не хочешь их мне слать. Просто коротенькое письмецо. Не такая уж непомерная просьба.
За это я обещаю Тебе – если получу такое Твое письмо – совершенно затихнуть, больше ни коим образом Тебя не беспокоить, а просто ждать Тебя, пусть хотя бы и безнадежно.
Франц.
29.12.1913, вечером
Я написал прилагаемое здесь письмо, прилег ненадолго (я почти не спал ночью, только не подумай, что это упрек, я вообще сейчас сплю ужасно) и хотел потом пойти на службу, у меня там много дел. А после, вечером, собирался пойти к д-ру Вайсу, он сейчас в Праге и хотел вместе со мной сходить в театр на окраине. Но в театр мы уже не попадем, сейчас семь, а я все еще сижу и пишу. Около пяти пришло письмо от Тебя, я еще не заснул. Не будь я в постели, я бы Тебе ответил немедленно, сейчас я рад, что этого не сделал, а вместо этого часа два провалялся, размышляя, но не о себе, с собой-то я давно разделался, а о Тебе.
Из Твоего письма я вижу, что своей просьбой написать мне причинил Тебе много боли, не так много, как Ты мне своим молчанием, но все-таки много. Вероятно, Ты потому не могла мне написать, что хотела, наверно, написать мне письмо, в котором не было бы такого, к примеру, пассажа: «Из-за этой женитьбы нам обоим многим пришлось бы поступиться, лучше не заниматься подсчетами, кто теряет больше. Потерь у обоих будет достаточно». Но Тебе такое письмо написать не удалось. Этот пассаж и вправду ужасен, будь он и в самом деле столь же расчетлив, как выглядит, это было бы почти непереносимо. И тем не менее, я считаю, хорошо, что он написан, это хорошо даже для нашего воссоединения, хотя, как кажется, нет пути, который вел бы от этого пассажа к воссоединению, потому что, когда занят подсчетами, невозможно взмыть ввысь. Но это только первое, поспешное суждение, на самом деле рассчитывать даже нужно, тут Ты совершенно права, за исключением тех случаев, когда это уже не вопрос правоты или неправоты и когда рассчитывать уже невозможно или бессмысленно. И это мое последнее суждение на сей счет.
Ты понимаешь меня превратно, если думаешь, что от женитьбы меня удерживает соображение, будто я обрету в Тебе меньше, нежели потеряю от завершения своей одинокой жизни. Я знаю, Ты и изустно это так же излагала, и я Тебе возражал, но недостаточно основательно, как теперь вижу. Для меня речь не идет о потерях, я и после женитьбы останусь таким, как есть, и как раз это и было бы самым скверным, что Тебя ожидало, захоти Ты такой участи. Мне мешало нечто иное – мешало надуманное чувство, будто в полном моем одиночестве сокрыто некое высшее обязательство, отнюдь не выгода, отнюдь не отрада (в том смысле, в каком Ты об этом судишь), а только долг и страдание. Я уже и сам перестал в это верить, это была умозрительная конструкция, больше ничего (то, что я это распознал, надеюсь, поможет мне и в дальнейшем), и она в высшей степени просто опровергнута тем, что я не могу без Тебя жить. Именно Тебя, такую, как Ты есть, с этим ужасным пассажем в письме – такую я Тебя и хочу. И опять-таки не в утешение себе и не в отраду, а ради того, чтобы Ты жила здесь, подле меня, самостоятельным человеком.
Когда я писал Твоим родителям, я еще не дошел до осознания этой мысли. Несметная уйма накопившихся за год мыслительных построений с оглушительным гулом неостановимо роилась в моем мозгу. Оттуда, из Венеции, я решил положить конец, я действительно просто не в силах был выносить этот шум в голове.
По-моему, я должен быть здесь совершенно правдив и сказать Тебе нечто, о чем прежде от меня, в сущности, еще ни один человек не слышал. В санатории я влюбился в девушку, почти девочку еще, 18 лет, она швейцарка, но живет в Италии, в Генуе, то есть по крови предельно мне чужая и совсем незрелая, но странным образом, несмотря на болезненность, оказалась человеком неожиданно мне дорогим и даже просто глубоким.[87] Разумеется, в моем тогдашнем состоянии полной и безутешной опустошенности меня легко покорила бы и куда менее притязательная девушка, у Тебя ведь есть моя записка из Дезенцано, она написана примерно за десять дней до того. Мне, как и ей, было ясно, что мы совсем друг другу не пара и по истечении десяти дней, что были в нашем распоряжении, все кончится и мы даже переписываться не сможем, ни единой строчки друг другу не напишем.
И тем не менее мы много значили друг для друга, мне пришлось приложить немало ухищрений, чтобы при расставании она при всех не начала всхлипывать, да и у меня на душе было не многим лучше. С моим отъездом все и кончилось.
Даже эта встреча, как вздорно это ни звучит, способствовала тому, что и в отношении Тебя во мне многое прояснилось. Эта девушка и о Тебе знала, знала, что я, в сущности, кроме женитьбы на Тебе, ни к чему иному и не стремлюсь. Потом я вернулся в Прагу, от Тебя и о Тебе не было никаких вестей, я все больше падал духом, но все равно подумывал о том, что, быть может, приеду на Рождество в Берлин и уж там все доведу до решения.
1914
Январь
1.01.1914
Первым делом счастливого Нового года Тебе, Фелиция, а если Ты этого захочешь, то и нам обоим. Ответить на Твое письмо совсем не так легко, как я думал поначалу. Один пассаж в нем настолько выпадает из общего тона, и все предстает в ином освещении, напрочь вытравить его из памяти, похоже, уже почти невозможно. Поэтому я хотел ответить, когда будет время и покой, их не было вчера, нет, по сути, и сегодня, потому что я устал, а через четверть часа за мной должны зайти Феликс и Оскар. Несмотря на это, я все же немного напишу, чтобы ощутить соприкосновение с Тобой, мне от этого хорошо, я от этого сейчас почти счастлив, пусть даже Ты как раз сейчас, без четверти четыре пополудни, быть может, обретаешься Бог весть где и думаешь Бог весть о чем, о чем-то, что ко мне никакого отношения не имеет и никогда иметь не будет. Даже несмотря на это. И что ответ мой придет так поздно, ничуть меня не заботит, ибо Твоему ожиданию моих писем все равно не сравниться с моим ожиданием Твоих, так что, быть может, я этой своей затяжкой даже еще делаю Тебе одолжение.
В первый раз (Ты и сама это знаешь, так что мне, в сущности, и не следовало бы об этом упоминать) Ты говоришь о потерях, которые принесет Тебе (это надо особо выделить) не только, скажем, расставание с Берлином, но и брак со мной. Больше того, Ты говоришь теперь не только о возможности таких потерь, но и об их несомненности. Наконец-то в Твоих соображениях обо всем этом даже появляется некий «довесок», который, судя по тому, в каком тоне Ты о нем упоминаешь, вероятно, нужно истолковать не в Твою пользу.
Но ведь, в конце концов, именно в этом, и ни в чем ином, я и пытался убедить Тебя целый год. Будь это успешный итог моих усилий, мне бы радоваться надо. Но будь это и правда так, успех обозначился бы исподволь, не так внезапно. Но, может, он наступил во время паузы в нашей переписке и, значит, все-таки исподволь, просто я этой постепенности не заметил. Но этому противоречат Твои слова, сказанные в наше последнее берлинское воскресенье,[88] и этому противоречат все предыдущие Твои соображения, согласно которым Ты – независимо от того, принесу ли я сам, принесет ли совместная жизнь со мной Тебе что-то хорошее, – не оставляешь в Берлине ничего, что имело бы для Тебя глубокое, проникновенное, невосполнимое значение. Но, может, Ты и в этом прежде обманывалась, а теперь яснее представляешь себе особенности своего душевного склада. И, может, это я, если не словами, то просто существованием своим помог тебе это осознать. Мне-то как раз иногда казалось, что в Берлине для Тебя есть вещи, без которых Ты обойтись не в силах. Некоторые мелочи Твоего поведения, если пристальнее вглядеться, только подтверждают это. И потом, в конце концов, у меня до сих пор стоит в ушах то, что Ты
1.01.1914, полночь
рассказывала в Берлине жене Макса: что работа и вообще вся берлинская жизнь очень важны для Тебя и что Твой директор остерегал Тебя покидать Берлин, не обдумав этот шаг самым доскональным образом. (То, что Ты пересказала этот разговор посторонней женщине, с которой всего пару часов назад познакомилась, было для меня, в сущности, почти так же скверно, как если бы Ты и с доводами директора безоговорочно согласилась.)
А кроме того, Фелиция, я ведь должен признать, что Ты права. По холодному, здравому рассуждению – Ты, безусловно, теряешь. Ты теряешь Берлин, Твой Берлин, теряешь работу, которая Тебе в радость, жизнь почти совсем без забот, в своем роде самостоятельность, приятное общение с людьми Твоего же круга, жизнь в семье – и это только те Твои потери, которые мне очевидны. Вместо этого Ты окажешься в Праге, в провинциальном городе, где говорят на чужом для Тебя языке, в мелкобуржуазном домашнем хозяйстве чиновника, который вдобавок ко всему даже не вполне полноценный чиновник, забот будет предостаточно, самостоятельной Ты останешься, хотя и не без затруднений, однако вместо приятного круга общения и Твоей семьи у Тебя будет муж, что в основном (по крайней мере сейчас) мрачен, уныл и молчалив и чье редкое личное счастье составляет та его работа, которая Тебе именно как работа по неизбежности навсегда останется чуждой. Все это вещи, преодолеть которые могла бы (не знаю, вправе ли я здесь говорить об этом) только любовь.
Просчет в Твоей теории перевеса имеется безусловно. С моей-то стороны никогда не стоял вопрос о «потере», только о «препятствии», и препятствия этого более не существует. Я даже осмелюсь сказать, что люблю Тебя настолько, что хотел бы жениться, даже если Ты со всей настоятельностью скажешь мне, что в душе у Тебя осталась и едва теплится лишь слабая ко мне склонность. Использовать Твое сострадание таким образом было бы гнусностью и мошенством, но я не знал бы, как еще себе помочь. И, напротив, я признаю, что жениться невозможно, если и доколе Ты с такой чрезвычайной ясностью осознаешь и предвидишь грядущие потери, как это следовало бы заключить из Твоего письма. Вступление в брак с отчетливым сознанием потери – это невозможно, признаю, этого я бы тоже не допустил, даже если бы этого хотела Ты. Хотя бы потому не допустил, что в том браке, который, и никакой другой, видится мне единственно желанным, муж и жена должны быть равноценны друг другу в их человеческой сердцевине, дабы внутри двуединства иметь возможность оставаться самостоятельными, – в таком браке подобное было бы невозможно.
2.01.1914
Но действительно ли всерьез, Фелиция, Ты так полагаешь, действительно ли Ты страшишься грядущих потерь? Неужто Ты и вправду так бережно с собой обходишься? Нет, наверняка нет. Тут есть только два объяснения: либо Ты больше знать меня не желаешь и подобным образом решила навсегда от меня избавиться, либо Ты всего лишь усомнилась в своем ко мне доверии и только поэтому затеяла все эти взвешивания взаимных потерь. В первом случае я бессилен что-либо сказать и чему-то воспрепятствовать, тогда все кончено, Ты для меня потеряна, мне придется привыкать к этой мысли, точно зная, что до конца я никогда не смогу с ней сжиться. Во втором случае, напротив, еще ничего не потеряно, тогда все у нас обязательно будет хорошо, ибо я знаю, что любое испытание Твоего доверия ко мне в общем и целом выдержу, как бы ни бывал я слаб в иные отдельно взятые мгновения.
Так что только от Тебя зависит, Фелиция, сказать, как все обстоит на самом деле. Если это первый случай, то, значит, нам и вправду надо расставаться, если же это второй случай, то испытай меня, в возможность же третьего случая – что Ты действительно, не имея за душой более глубоких соображений, просто прикидываешь грядущие потери, – я поверить не могу.
Мы, правда, условились не думать больше о свадьбе и писать друг другу просто так, как писали раньше. Это Ты предложила, и я согласился, потому что лучшего выхода не видел. Теперь я вижу нечто лучшее, и мы это сделаем! Брак – вот единственная форма, позволяющая сохранить те отношения между нами, которые так мне нужны. Я тоже считаю благом, что мы не живем в одном городе, но только потому, что, если нам все же суждено пожениться, это должно случиться позже, а не сейчас, когда мы так разъединены. Вблизи нас замучили бы сомнения, находились бы все новые поводы к отсрочке, и печальные времена тянулись бы без всякого проку. Они, впрочем, и сейчас тянутся нескончаемо.
Но ведь и Ты вряд ли всерьез хотела свести отношения между нами лишь к переписке. Что бы из этой затеи вышло? Только муки ожидания и взаимное сочинение жалоб. Вот и все. И медленный распад, боль после которого много сильней и уж никак не чище. Нет, мы этого делать не станем, это было бы свыше наших сил и никому не на пользу. Сама посмотри, как пагубно действует время при одном таком, только письменном сообщении: после Твоего последнего письма и двух месяцев не прошло, а в Твои строки для самой Тебя незаметно уже вкрадывается враждебность. Нет, Фелиция, так дальше нам нельзя жить.
Я люблю Тебя, Фелиция, люблю всем, что есть во мне по-человечески хорошего, всем, что во мне есть ценного, ради чего я и мыкаюсь еще среди живущих. Если этого мало – значит, и меня мало. И я люблю Тебя в точности такой, какая Ты есть, люблю то, что кажется мне в Тебе хорошим, и то, что мне хорошим не кажется, все, все люблю. С Тобой это не так – даже если предположить все остальное. Ты мною недовольна, Тебя многое во мне не устраивает, Ты хочешь видеть меня другим, не таким, как я есть. Я должен «больше жить в действительности», должен уметь «применяться к данностям» и т. д. Разве Ты не замечаешь, что если желаешь всего этого всерьез, то хочешь вовсе не меня, а кого-то помимо, мимо меня? К чему стремиться изменять людей, Фелиция? Это неправильно. Людей надо принимать такими, как есть, или оставлять в покое. Изменить их нельзя, можно разве что внести в их натуру сумбур и смуту. Человек ведь не состоит из отдельных частей, так, чтобы любую можно было изъять и заменить чем-то другим. В человеке, напротив, все – одно целое, дернешь за один кончик, а получается, что против воли дернул и за другой. И тем не менее, Фелиция, – даже то, что Тебя многое во мне не устраивает и Ты хочешь это изменить, – я люблю в Тебе даже это, просто хочу, чтобы и Ты это осознавала.
А теперь решай, Фелиция! Твое последнее письмо – еще не решение, в нем еще есть вопросительные знаки. Ты всегда лучше в себе разбиралась, чем я в себе. Вот и сейчас Тебе нельзя в этом мне уступать. А теперь я целую руку, которая роняет это письмо.
Франц.
Февраль
9.02.1914
Вопреки всему, Ф.,[89] вопреки всему (а его очень много, этого «всего») – когда я получил сегодня Твою открытку, все было, как в самый первый день. В этой открытке, небрежно, словно сущая безделица, протянутой мне швейцаром, снова были Твои обращенные ко мне слова, скорее добрые, чем злые, но по крайней мере поддающиеся пониманию, во всяком случае – Твои слова, предназначенные именно мне, Ты, по крайней мере, от меня больше не прячешься, согласна снова со мной знаться, не важно, по какому поводу, – мне от счастья, когда я это прочел, стало дурно, яблоко, которое я как раз собирался съесть, я даже не успел положить – оно просто выпало у меня из рук. А потом, много позднее, когда я снова принялся за диктовку, в голове у меня, стоило мне углубиться в работу, то и дело вдруг всплывало: «Да что же это такое? Отчего ты совсем другой?» – и я тотчас же вспоминал, отчего все иначе и отчего я совсем другой.