Письма к Фелиции - Франц Кафка 39 стр.


Вообще-то ничего не случилось; просто Ты мне пишешь, но кто знает, что это значит. Надо ли это понимать только так, что открытка эта, которую ты должна была написать, далась Тебе легче, тогда как последние письма Ты вообще писать почти не могла? Только так? Нет, наверно, это все-таки не совсем так, не может быть совсем так. Но, как бы там ни было, Ф., не отдергивай теперь руку, которую Ты, хоть и слабо, хоть и неуверенно, но все же мне протянула. Оставь же ее мне, раз уж Ты мне ее дала.

Но мне опять вспомнилось Твое последнее письмо и этот «перевес». Дозволительно ли мне после этого обращать к Тебе такие просьбы и пытаться из Твоей нынешней жизни, в которой Тебе хорошо, разумеется, относительно хорошо (в этом, похоже, я Тебя все-таки убедил или, скорее, отнял у Тебя убежденность в обратном), привлекать Твои взоры к своей персоне. Но и об этом сейчас говорить не время.

Сейчас только для одного время: просить Тебя, Ф., не погружаться снова в немоту, из-за которой здесь, в Праге (в моем представлении Берлин и правда нависает над Прагой, как небо над землей), впадаешь в отчаяние от неизвестности, места себе не находишь, ничего вокруг не видишь, не слышишь и без конца играешь с одними и теми же мыслями, говорить о которых сейчас тоже не время. Об одном только этом я Тебя прошу, ни о чем больше. Скажи мне откровенно все, что Ты думаешь, и я Тебе так же откровенно отвечу. О том, что я думаю, мне Тебе говорить ни к чему, все хорошее Ты и так знаешь.

Франц.

13.03.1914

Ты несчастна, Ф.,[90] а я надоедаю Тебе в Твоем несчастье. Такая уж у меня участь, это мое несчастье. Счастьем моим было бы стать Тебе утешением, пусть хоть маленьким. Но я Тебе не утешение. Мое чувство к Тебе, с одной стороны, и несчастье у Тебя в семье, с другой стороны, Ты держишь в руках порознь, словно две совершенно разные вещи, первая куда менее важная. Если Ты так делаешь, значит, так оно и есть или, по крайней мере, так оно по всем приметам выглядит, изрекать что-либо определенное в этом смысле я не хочу, это уж Твое дело, Ф.

Не знаю, сколько раз я читал оба Твоих письма. Есть в них и хорошее, верно, но много и печального, а по большей части это смесь, ни хорошая, ни печальная. Твоя сегодняшняя телеграмма делает все еще мрачней, или, заимствуя Твое слово, без которого мне сейчас не обойтись: горше. С моей стороны, конечно, было не особенно умно и, возможно, не Бог весть как деликатно просить Тебя приехать в Дрезден[91] завтра, в первые же дни после несчастья, когда Ты должна быть подле родителей, поддерживать их. Если это оплошность, то пять слов Твоей телеграммы были за нее достаточной карой. Но, возможно, это не столько оплошность, сколько, скорее, неумение отделить несчастье Твоей семьи от меня, как это сделала Ты.

Оставим это, Ф., но что теперь будет дальше? Ни в коем случае, Ф., ни в коем случае Ты не смеешь отбрасывать меня назад в ту неуверенность и неопределенность, из которых я благодаря вчерашним письмам хоть на шаг, но выкарабкался. Этого Ты ни в коем случае не сделаешь, туда, обратно вниз, я ни за что не вернусь, лучше уж самым дорогим пожертвую и со всем остальным сбегу прочь куда глаза глядят. Если же мы хотим продвинуться вперед, тогда нам следует поговорить друг с другом, Ты ведь тоже наверняка так считаешь, Ф., не так ли? И нет никаких сомнений, что без помех, лучше, легче, обстоятельней всего поговорить можно в Дрездене. Ты сама в последний раз в Берлине между делом это предложила, да и прежде не раз упоминала. Серьезных препятствий к тому нет, хочешь, встретимся в следующее воскресенье? Ты в последнее время не могла мне писать, для Тебя и сейчас это мучительно, я отчасти Тебя понимаю, однако это ведь лишь еще один довод в пользу встречи. Но пожалуйста, Фелиция, не откладывай ее дольше, чем до следующего воскресенья! Представь, что я тот незнакомец, который лишь однажды видел Тебя в Праге и просит Тебя об одолжении, о пустяке, без которого ему никак невозможно. Ты ему не откажешь! Да что за глупые речи! Ты и без того прекрасно осознаешь необходимость нашей встречи. Если же не осознаешь, если можешь предложить что-то, по Твоему мнению, лучшее – тогда скажи, я покорюсь, лишь бы это был выход из нынешнего состояния; мне все годится, лишь бы этот выход найти и осилить. Я мог бы приехать и в Берлин, но – помимо того, что в Берлине нам наверняка было бы не так хорошо, как в Дрездене, – я боюсь приезжать в Берлин до тех пор, пока между нами не все ясно, боюсь одного вида первых предместий, боюсь перрона, где я, ища Тебя взглядом, чуть шею себе не свернул, боюсь вокзального портала, возле которого я глазел на подъезжающие автомобили, – да я всего там боюсь! Только не сейчас! Приезжай в Дрезден! Подари мне такое счастье – страдать от Твоего страдания, вместо того чтобы вечно страдать от своего собственного.

Франц.

18.03.1914

Сейчас 9 вечера. Телеграфный ответ на мою сегодняшнюю телеграмму, отправь Ты его сразу же пополудни, при нормальных обстоятельствах уже должен был прийти. Не знаю, дома Ты сейчас или на службе, Ты и единым словом меня не удостаиваешь. Домой я телеграфировать не хотел, чтобы не пугать Твоих родителей, но ничего иного мне теперь не остается. Я вынужден искать Тебя повсюду, это мой долг перед собой, а быть может, даже и перед Тобой. Ты бы и сама это поняла, Ф., будь с Твоей стороны охота меня понимать! Я сегодня Тебе телеграфировал: «Если Ты не приедешь в Дрезден, я в субботу приеду в Берлин. Согласна ли Ты с этим? Придешь ли на вокзал?»

Такая вот телеграмма. Я ее здесь повторил и в той или иной форме никогда повторять не перестану.

Франц.

Март

Карлу и Анне Бауэр[92] 19.03.1914

Многоуважаемый господин Бауэр, высокочтимая милостивая госпожа!


Если из невыносимости своего нынешнего положения я прошу Вас об услуге, то, разумеется, не мыслю эти строки как отклик на Ваше последнее, столь сердечное письмо, невежливо, на первый взгляд, самым вопиющим образом невежливо оставленное мною без ответа. Объяснять мою неучтивость сейчас не время, да и не знаю, смею ли я. Но если Вы хотя бы тогда считали меня не вполне недостойным Фелиции, вправе ли я сегодня черпать из этого надежду на исполнение моей просьбы об известии, о самой краткой весточке относительно Ф. и ее самочувствия?

В субботу я в последний раз получил известие от Фелиции. С тех пор я послал на службу и домой четыре письма и телеграмму, ни на что не получив ответа. Наша корреспонденция последнего времени не могла дать к такому молчанию ни малейшего повода, напротив, все предыдущее скорее само собой подразумевало необходимость ответов. Из чего я могу только заключить, тревожась из-за этого денно и нощно, что Ф. больна или что с ней после той субботы стряслось еще что-нибудь нехорошее.

Если опасения эти и вправду обоснованы и если Вы вообще сочтете нужным исполнить мою просьбу, то от всего сердца прошу, телеграфируйте мне хоть несколько слов. С завтрашнего утра ничего иного делать не буду, кроме как ждать известий, хотя делать что-либо иное я и так давно не способен.

Преданный Вам д-р Франц Кафка,

Прага, Альтштедтер Ринг, 6.

21.03.1914

Что встревают еще и внешние недоразумения, дабы донельзя запутать наше и без того запутанное положение, что моя телеграмма приходит как раз в тот день, когда Тебя нет на службе, а Твоя отправлена по неверному адресу, что, наконец, как я сейчас вижу, мое письмо Твоим родителям доставляется с опозданием на сутки (я отдал его на почте еще в четверг, можешь убедиться, вот квитанция) – все это худо, но дела наши сейчас обстоят таким образом, что даже наихудшая случайность ничего ухудшить не в силах.

Когда я сегодня получил от Тебя вызов на телефонный разговор, мне неудобно было уходить со службы и не терпелось как можно скорее узнать, что Тебе понадобилось, к тому же в порыве какой-то вздорной надежды я подумал, вдруг Ты этим телефонным звонком решила хотя бы в чем-то смягчить или взять назад резкость своего давешнего срочного письма, – а потому попросил соединить меня немедленно, прямо с работы. Это была не слишком удачная мысль, кабинки у нас нет, в дирекции, где установлен телефон, вечно полно народу, как назло, один из заместителей директора, отвратительный тип, оказался прямо у меня за спиной, начал отпускать шуточки, я чуть ногой его не лягнул, поэтому и слышал Тебя плохо, а главное, в первое время вообще не понимал смысла Твоих слов. Ведь я, разумеется, предполагал, что письмо Твоим родителям пришло еще вчера и что Ты, прежде чем мне телеграфировать и, уж конечно, прежде чем мне написать, об этом письме знала. То есть мне пришлось, говоря с Тобой по телефону, помимо того, что я плохо Тебя слышал, еще и лихорадочно соображать, чего Ты, собственно, хочешь и чего ради послала мне вызов на этот разговор. Вдобавок ко всему, от одного звука Твоего голоса – потому-то я так боюсь Тебе звонить – сразу же накатила жажда Тебя видеть; поехать к Тебе – вот простейшее средство все разъяснить и во всем обрести ясность; вот я и сказал, что выезжаю к Тебе в Берлин. Я заставил себя не расслышать нотки колебания и растерянности в Твоем ответе, не захотел расслышать неудовольствия и полной неопределенности в Твоем согласии прийти на вокзал, напрочь забыл все, что надо было Тебе ответить на Твое сегодняшнее письмо, – и сказал только, что приеду. Я выскочил из конторы, пошел бродить под дождем, думал-гадал, и все казалось мне такой безнадегой, туда-то я с радостью готов был поехать, но вот дорога обратно внушала мне ужас, и я уже не знал точно, смогу ли поехать вообще. Потом, дома, меня ждала телеграмма Твоего отца: «фелиция порядке ваше письмо только что получила тчк как сказала мне вчера написала», и тут я вскоре уже твердо решил никуда не ехать. Я сообразил, что Твои родители получили письмо от меня лишь сегодня, понял, из-за чего Ты мне звонила, понял, что все сказанное Тобой, в том числе и сперва мной не расслышанное, в известном смысле было всего лишь упреком за это письмо, вспомнил, с какой злостью Ты обернулась, когда я в ответ на Твое молчание и недомолвки заметил, что пойду к Твоему отцу и все у него выясню, – и никуда не поехал. Я телеграфировал Тебе на службу и отца Твоего тоже поблагодарил телеграммой.

Когда сегодня я читал Твое срочное письмо, читал и раз, и другой, и десятый, мне казалось, будто Ты моих последних писем вообще не читала. Последние, после субботы, четыре или пять писем, Ты, наверно, и вправду не читала, иначе как понимать, что Ты ни словом на них не отвечаешь, как понимать, что Ты осыпаешь меня упреками за то, что я, не получив ответа на столько писем и телеграмму, в беспрестанной тревоге и заботе о Тебе решился в конце концов написать Твоим родителям (адреса сестры Ты ведь мне не дала), дабы узнать, как Ты поживаешь. (Кстати, в предпоследний Твой приступ молчания я ведь тоже грозился Тебе написать отцу, а это Твое молчание было на сей раз куда более необоснованным, чем прежде, оно было совершенно непонятно, и Ты даже ни словом не пытаешься его объяснить. Кроме того, я вообще не могу понять, почему на мою телеграмму Ты захотела и в конце концов даже соблаговолила ответить, тогда как 4 или 5 писем, из которых состояние мое явствует гораздо более очевидно, попросту отложила в сторону.) Но я сейчас не эти письма имею в виду, однако даже то письмо, которое я написал Тебе сразу же по возвращении из Берлина и в котором уведомил о письме моей матери, – даже его Ты, похоже, не читала. Фелиция, послушай, я не для того просил маму Тебе писать, чтобы она завоевывала для меня мою жену (а если даже в преисподней моего мозга, где-то в самом дальнем углу, и брезжила тень подобной надежды, то я за это не ответчик), я попросил ее написать Тебе, дабы она непосредственно от Тебя получила подтверждение того, что Ты сказала мне в зоологическом саду. Почему я матери это разрешил, я, возможно, объясню еще в этом же письме, но позже.

Сегодня Ты пишешь: «Подведем, наконец, черту под разговорами в зоологическом саду», это замечательно, ничего на свете я бы так не желал, но уже на следующей странице Ты говоришь: «Ты сказал, что той любви, которую я к Тебе питаю, Тебе вполне достаточно», – ничто не может подвести черту ужаснее, чем это. Фелиция, разве Ты не понимаешь, что нечто подобное я сам, со дна своей безнадежности, еще могу сказать, но от Тебя, в непреложности приговора, стерпеть не смогу никогда. Ведь слова Твои, проще выражаясь, означают не что иное, как то, что Ты намерена собой пожертвовать, ибо понимаешь, что я «должен Тебя заполучить». Разве способен я принимать человеческие жертвоприношения, да еще от самого дорогого мне человека? Ты возненавидела бы меня, сделай я это, но мало того: если это и вправду в точности так, как в Твоем письме написано, тогда Ты уже сейчас меня ненавидишь. Ты просто должна ненавидеть человека, которого любишь не настолько, чтобы смочь с ним жить, но который какими-то ухищрениями (даже если ухищрения эти – всего лишь его любовь к Тебе) Тебя к подобной совместной жизни принуждает. Твое предпоследнее письмо было такое хорошее, я видел, Ты всецело погружена в свое горе; все, что Ты говорила в зоологическом саду, показалось мне продиктованным этим несчастьем; значит, слова, тогда сказанные, не имели под собой иных оснований, кроме Твоего страдания; в том письме Ты дарила мне надежды, хоть и неопределенные, но тем слаще было себя ими тешить. В этом письме надежды вполне определенные, но сперва оглушительный удар по голове.

Однако две неясности можно выискать и в последнем Твоем письме, они – последняя, мельчайшая лазейка для почти бессмертной надежды. Ты все еще так несчастна, все еще так неспособна рассуждать здраво, к тому же сама признаешься (хотя для этого и признания никакого не нужно), что тогда в зоологическом саду сказала «не все». Если бы в остальном письмо Твое не было столь ясным, я бы мог за эти две неясности уцепиться! Как бы я этого хотел! Так скажи же мне, Фелиция, ради чего Ты себя принуждаешь, чего ради хочешь себя принудить? Со времени нашей прогулки в зоологическом саду – что изменилось? Ничего, Ты же сама говоришь. Но в Тебе со времени наших счастливых дней – что изменилось? Все, Ты тоже сама это сказала. Так ради чего Ты хочешь принести себя в жертву, ради чего? Не спрашивай без конца, хочу ли я Тебя в жены! Читать эти Твои вопросы мне просто нож острый. Эти вопросы в письме Твоем есть, но ни слова, ни словечка о Тебе самой, ни слова о том, чего Ты сама, для себя ожидаешь, что для Тебя значило бы это замужество. Тут все сходится: для Тебя это жертва, что же о ней говорить.

Я, конечно же, не в состоянии был бы все, что сейчас написал, сказать Тебе в лицо, скорей уж я был бы в состоянии броситься Тебе в ноги и никогда их не отпускать. Поэтому хорошо, что я не поехал.

Ты спрашиваешь о моих планах, я не знаю в точности, какие именно Ты имеешь в виду, но думаю, что могу их Тебе теперь открыть. Когда я возвратился из Ривы, я по многим причинам решил уволиться. Я уже больше года назад, если не раньше, понял, что в службе моей только тогда был бы для меня какой-то смысл, какой-то прок, если бы я на Тебе женился (ни о ком другом, с тех пор как я Тебя знаю, в этой связи нет и никогда не может быть речи). Только тогда от моей службы был бы прок, она стала бы мне почти любезна. (Нечто похожее я внушал и д-ру Вайсу, и он теперь, как Ты слышала в кофейне, на этой мысли прямо-таки настаивает.) Если же я на Тебе не женюсь, то служба моя, сколь бы легко она мне (за исключением отдельных времен) ни давалась, мне противна, ибо я зарабатываю больше, чем мне нужно, это бессмысленно. Есть тут и еще кое-что, о чем я сейчас лучше говорить не буду. Но все это я впервые высказал матери, вернувшись из Берлина. Она приняла все довольно спокойно, однако попросила у меня разрешения сперва написать Тебе, может, она потому только так хорошо все и приняла, что ни одному моему слову о Тебе не поверила и возлагала на письмо Тебе большие надежды. Вот теперь Ты знаешь, почему и как я «заставил» маму Тебе написать.

Так что же, Фелиция? Мне почти кажется, будто я стою на перроне Анхальтского вокзала, Ты в виде исключения даже пришла меня проводить, передо мной Твое лицо, и я должен навсегда с Тобой проститься. – В понедельник я буду ждать еще одного срочного письма, ждать как чуда; сам не знаю, чего я от него жду. А со вторника я уже ничего не жду больше.

Франц.

25.03.1914

…Уже поздний вечер. Сегодня даже самое важное написать не успею. Дать Тебе точный ответ относительно себя, любимая Ф., как Ты того просишь, не могу; я могу сделать это разве что в те минуты, когда устремляюсь за Тобой по зоологическом саду и Ты в любой миг готова насовсем уйти, я же в любой миг готов броситься к Твоим ногам; только в такие мгновения крайней униженности, хуже какой не выпадает и любой собаке, я ясно понимаю свое состояние и могу про него рассказать. Сегодня же я могу, раз уж Ты спрашиваешь, только сказать Тебе: я люблю Тебя, Ф., до всех пределов моих сил, в этом Ты можешь всецело на меня положиться. В остальном же, Ф., я не вполне себя знаю. Со мной надо быть готовым к непрерывной череде неожиданностей и разочарований. Я имею в виду: это будут неожиданности и разочарования только для меня, и я приложу все силы, чтобы допустить до Тебя только приятные, лучшие неожиданности моей натуры, за это я могу поручиться, не могу же поручиться за то, что у меня всегда это будет получаться. Да и как можно мне за это поручиться ввиду душевной сумятицы всех моих писем, которые Ты успела от меня получить? Мы мало были вместе, это верно, но даже если бы мы пробыли вместе долго, я все равно просил бы Тебя (впрочем, тогда это было бы и неисполнимо) судить обо мне не по опыту непосредственного общения, а по моим письмам. Все, что кроется в этих письмах, кроется и во мне, как хорошее, так и дурное; непосредственный опыт дает лишь общее представление о человеке, причем в моем случае самое благоприятное. Вспомнив иные мои письма, Ты, безусловно, согласишься, что уж этим, по крайней мере этим, я не пытался Тебя привлечь.

А вообще-то я полагаю, что подобная незавершенность, эта, вероятно, иногда счастливая, иногда злосчастная подвижность моей натуры не должна стать решающим препятствием к счастью нашего совместного будущего, поскольку Ты этим воздействиям не будешь подвержена, – Тебя ведь нельзя назвать несамостоятельной, Ф., хоть у Тебя сейчас, быть может, а вернее, даже наверняка и есть желание перестать быть самостоятельной, однако желанию этому Ты вряд ли уступишь надолго. Ты просто не сможешь иначе.

На заключительный Твой вопрос – смогу ли я принять Тебя такой, как если бы между нами ничего не было, я вынужден лишь ответить: нет, этого я не смогу. Зато я смогу – и, даже сверх того, считаю необходимым – принять Тебя со всем, что было, и не отпускать до потери рассудка.

Вот еще что, Ф., Ты не должна упускать из виду: я нахожусь совсем в ином положении, нежели Ты. Вздумай мы сейчас расстаться, – или, быть может, я уже могу сказать «если бы мы вздумали расстаться», – Ты сможешь, должна и наверняка будешь пока что жить, как жила раньше. Со мной же, в том, что касается моего образа жизни, это невозможно – я, несомненно, достиг сейчас мертвой точки. И не вправе забывать, что познанием этим обязан лишь Тебе. Столь явных знамений необходимости решающих перемен я еще в жизни не получал. Мне нужно вырваться из моей нынешней жизни – либо женившись на Тебе, либо отставкой и отъездом. Не получи я в понедельник Твоей телеграммы, я, быть может, уже во вторник, но уж в среду-то наверняка отослал бы давно заготовленное письмо, которое, как я надеюсь, обеспечило бы мне скромное место и минимум финансовой независимости в Берлине, а уж после попытался бы, не питая особо тщеславных иллюзий, для начала закрепиться где-то в самых низах тамошней журналистики. Мне бы, несомненно, это удалось. Но вот что мне удалось бы забыть Тебя и упущенную возможность на Тебе жениться (а возможность эта была бы, судя по всему, упущена по меньшей мере на годы) – в это мне не верится.

Назад Дальше