— Слава богу! — прохныкала Эмили Аллен Окет, и утонченная Элеонора Кревкёр обернулась к ней со словами:
— Дура! Сколько возьмете, чтобы убраться в свой Нью-Йорк? ….
Едва ли охваченная паникой мисс Окет расслышала ее слова. Она выскользнула из автомобиля и почти прильнула к высоченному лейтенанту, когда он пробился к самому крылу автомобиля, и пролила на него нежный сверкающий бальзам своей улыбки. Он ее просто не заметил и обратился к Энн, которая, стоя на сиденье, смотрела на него сверху вниз, смотрела на его рот, злобно перекошенный в свете факела.
— Эй, вы! Где ваше разрешение на митинг?
— Нам оно не требуется. Никакого разрешения нам не требуется, — чопорно произнесла миссис Мэн дере. — Будьте добры, не вмешивайтесь не в свое дело, лейтенант. Это не уличный митинг. Частное владение. Разрешение не…
— Черта с два не требуется! Вон толпа запрудила мостовую. Значит, митинг уличный. Хватит, закрывайте пасть и проваливайте, а не то арестую всю вашу шайку!
Чопорность слетела с дочери епископа, и миссис Мэндерс завопила:
— Ах, арестовать! Давайте, арестовывайте. Мы этого и хотим. (Холодно улыбавшаяся Элеонора увидела, что мисс Эмили Аллен Окет шмыгнула за спину лейтенанта и исчезла в толпе.) Это единственное, что подействует на таких болванов, как вы, как весь город!
— Хватит, миссис Мэндерс! Я все про вас знаю. И не стыдно вам, все-таки женщина пожилая, дочь священника, а связались с какими-то потаскушками неизвестно откуда! Банда красных и анархисток! Если бы не ваше родство с лучшими семьями, я бы вас засадил, да, да, а будете дерзить, так я за свою дубинку не отвечаю, мало ли что может случиться. Вашим родственникам уже надоело ваше поведеиие, можете мне поверить! А теперь… Ребята! Разогнать толпу! Пилваски! Лезь сюда, отгони авто домой к старухе, а ты тоже поезжай с ними, Монэн, и смотри, чтобы ни одна из этих не сбежала!
И тут, пока автомобиль разворачивался, Энн увидела, как расправляются представители власти с теми, кого обязаны охранять, так как существуют за их счет. Ей захотелось выскочить из машины, убить полицейских, драться и убивать, пока не убьют ее. Но ее удерживал полицейский Монэн, и с высоты заднего сиденья она увидела зрелище, которое никогда не смогла забыть, зрелище, сделавшее ее, по существу, революционеркой, так что она оставалась ею даже в ту пору, когда занимала официальные посты и должна была соблюдать осмотрительность в своих действиях. Восемь полицейских во главе с дюжим лейтенантом врезались в толпу. Восемь против пятисот! В газетах это выглядело бы геройски. Но геройского тут ничего не было. Энн открыла для себя то, что впоследствии сделало для нее неприемлемым чувствительный пацифизм, модный повсюду (за исключением России и Японии) между 1920 и 1930 годами: она открыла, что невооруженная масса бессильна против небольшой группы вооруженных, обученных людей; что ни возраст, ни пол, ни доводы рассудка, ни уговоры не спасут от пули и дубинок.
Полицейские двинулись на толпу, хладнокровно и систематически колотя дубинками по головам не только взрослых рабочих, но и стариков, женщин, восьмилетних мальчиков. Если кто-нибудь протестовал, его ударяли второй раз и пинали в ребра, когда он уже корчился в грязи. Когда полицейские проложили себе дубинками путь до середины толпы и все уже кинулись бежать, спотыкаясь, налетая на передних, восемь полицейских схватили за шиворот восемь первых попавшихся людей, втолкнули их в тюремный фургон, сопровождавший полицейскую машину, и умчались прочь.
Когда автомобиль миссис Мэндерс с Пилваски за рулем пристроился в хвост тюремному фургону, Энн оглянулась и увидела людей, у которых кровь струилась ручьями из разбитых голов, заливая глаза; людей, лежавших навзничь в грязи; людей, которые брели, шатаясь, беспомощно размахивая руками и рыдая. В эту минуту Энн перестала быть только феминисткой и сделалась гуманистом в единственном, истинном смысле этого затертого слова.
Мисс Эмили Аллен Окет добралась в такси до дома миссис Мэндерс раньше остальных. Она изящно плакала возле горшка с геранью.
Миссис Мэндерс не обратила на нее никакого внимания. Когда они очутились наконец в гостиной, вдали от ушей Пилваски и Монэна, она объявила:
— Завтра утром мы отправимся к мэру и потребуем разрешения выступать на улицах. Мы его не получим.
Но зато когда-нибудь граждане поймут, кому принадлежат улицы наравне с водопроводом и газом. Что скажете, мисс Виккерс? А вы, девушки?
— Великолепно! — отозвалась в один голос Кандальная команда.
— Ах, не надо! — возопила Эмили Аллен Окет. — Я же вас предупреждала, что с нами сегодня будет. Все это так неприлично!
Тут заговорила дочь епископа:
— Да, так же неприлично, как рожать ребенка, моя милая! Но вы не волнуйтесь. Поезд отходит сегодня вечером в 11.16. Я отвезу вас на вокзал. А теперь вы, девушки, — мы выйдем в девять утра…
Прежде чем лечь спать, миссис Мэндерс позвонила дежурному репортеру в вечернюю газету и сообщила, что завтра утром на ступенях ратуши может произойти кое-что интересное. Она также позвонила мэру домой и предупредила, чтобы он ждал их в половине десятого. В первый раз девушки увидели, как методистская Боадицея усмехнулась.
— Ай-яй-яй, ваша честь, меня удивляют ваши выражения! Впрочем, помню, вы были ужасно скверным мальчишкой и воровали у моего отца яблоки…
Миссис Мэндерс сияла. — Вот увидите, он вызовет полицию.
— Слава богу, меня там не будет, — фыркнула мисс Эмили Аллен Окет.
Пять лет спустя Энн довелось встретить мисс Окет в Нью-Йорке и пить чай у нее дома на 10-й улице, и оказалось, что у себя дома, в безопасной обстановке, мисс Окет — любезная, интересная, здравомыслящая женщина и, что хуже всего, действительно знакома со всеми теми знаменитостями, про которых рассказывала. Энн даже вздохнула: «Да, никому не дано понять другого, кроме разве тех, кого встретил только накануне!»
Так, мисс Богардес, цербер в юбке, на самом деле была добрейшей из женщин. Элеонора Кревкёр могла шокировать даже Мэгги О'Мара, что она с успехом и проделывала. Глен Харджис, воплощение мужественности, оказался более истеричным, чем Юла Тауэра и более робким, чем преподобный профессор Генри Соглс, магистр искусств. Самоуверенная и трусливая Эмили Окет искренне презирала популярность. А она, Энн Виккерс, отдавала всю свою жизнь, все самые пылкие устремления духовному росту, исправлению и перевоспитанию людей, хотя при этом ее никогда не покидала мысль, стоит ли овчинка выделки. Какое же она имела право считать, что умеет разбираться в людях?
Они довольно чинно поднялись по ступеням ратуши между массивных колонн, которые в Тэффорде чтили как сплошные мраморные, но которые на самом деле в результате таинственной случайности во время работ по городскому благоустройству, проводимых партией мэра Сноуфилда, были пустой скорлупой, набитой щебнем.
На ступенях их ожидали шесть репортеров, семь фотографов и девятнадцать полицейских.
— Внутрь вы не пройдете, сударыня, — сказал капитан полиции, обращаясь к миссис Мэндерс.
— Я гражданка Тэффорда и настаиваю на своем праве…
— А вы спускайтесь обратно на улицу и там настаивайте! — ответил капитан.
Каждую из них схватил полицейский, не больно, но довольно грубо.
Миссис Мэндерс, Элеонора, Энн и даже Мэгги вели себя смирно.
Энн думала: «Мы успеем вернуться в Клейтберн сегодня же часам к трем. Я, пожалуй, возьму отпуск и устрою уборку…»
Но Пэт Брэмбл, маленькая изящная Пэт, вырвалась от своего полицейского, нагнула голову и изо всех сил боднула его в жандармское брюхо. Полицейский взвыл, хлестнул ее по щеке, потом сжал ей руку и стал выкручивать, пока Пэт не вскрикнула. Машинально, почти не раздумывая, остальные три девушки тоже, как повелевал им долг, начали бороться со своими полицейскими, стараясь ударить их по лицу. Энн в этот миг вспомнила старую даму, сделавшую им выговор в Симфоническом зале, и в каком-то уголке ее каштановой головки, яростно отдергивавшейся от напирающего полицейского плеча, мелькнуло: «Совсем забыли о девичьей скромности… Надеюсь, фотографы запечатлеют этот момент, отличная будет реклама для нашего дела… Совсем забыли о девичьей скромности…»
И тут она укусила своего полицейского.
Подвергнуться аресту где бы то ни было, по какой бы то ни было причине всегда казалось Энн столь же несмываемым позором, как быть застигнутой в прелюбодеянии. Всякий, кто был когда-либо арестован, был преступником, человеком, который в корне отличался от остальных людей, совершал ужасные поступки по непонятным причинам, принадлежал к заколдованному миру судов, и тюрем, и камер пыток, и душевных мук, рожденных сознанием своей нечеловеческой вины. Преступник был столь же потусторонен, как и привидение; судья или тюремщик внушали такое же благоговение, как и католический священник, а здание суда, тюрьма, все, что связано с арестом, были построены не из кирпича, камня или дерева, а из гнусного, неведомого на земле материала, преграждающего доступ солнцу, воздуху и спокойному сну.
И тем не менее, когда они ехали в «Черной Марии»,[69] где вдоль стенок шли две длинные скамьи, покрытые обыкновенной черной клеенкой, и сзади на подножке стоял толстый полицейский, заслоняя свет, у Энн не было ощущения, что она находится в каком-то заколдованном, устрашающем месте. Просто это был тряский, неудобный фургон со спущенными занавесками. Энн не ощущала себя преступницей. Она задавала себе вопрос: многие ли арестанты чувствуют себя не преступниками, а просто людьми, которых арестовали тупые полицейские?
Их продержали полчаса в камере городского суда в обществе трех проституток, негритянки — магазинной воровки и какой-то пьяной особы. Энн не испытывала к ним отвращения. Она вовсе не считала, что ее, порядочную, образованную девицу, оскорбили, заперев вместе с этим отребьем; наоборот, ей казалось, что они почти ничем от нее не отличаются и, возможно, так же не заслуживали ареста, как и сама Энн и дочь епископа.
Вот с этого-то дня Энн, Пэт, Элеонора и Мэгги стали называться Кандальной командой.
Судья, перед которым они предстали, не был ни исчадием ада, ни персонажем из комического журнала — самый заурядный толстый человек с заурядными рыжеватыми усами; и выносить приговоры правонарушителям было для него столь же привычным, мало волнующим делом, как есть свинину с бобами.
Стоя перед высоким засаленным судейским столом, пять суфражисток (к изумлению Энн и удовольствию Элеоноры) услышали, что они обвиняются в нарушении тишины и порядка, в употреблении бранных и нецензурных слов, в оказании сопротивления полиции и в собирании толпы. Пятеро полицейских, из которых каждый был в пять раз толще трех обвиняемых, показали, что «вот эти самые женщины» угрожали особе мэра, а когда им было сказано, что мэр их принять не сможет, они напали на полицейских, били их, кусали и нанесли им телесные повреждения.
Судья посмотрел вниз, на миссис Мэндерс, затем на ее стража. Энн почудилось, будто, задавая вопрос, он подмигнул полицейскому:
— Но вот эта пожилая дама, она ведь не принимала участия в безобразном поведении молодых женщин?
— Нет, ваша честь. Она пыталась остановить их. Они не из нашего города — утверждают, будто приехали из Клейтберна. И что они анархистки, или суфражетки, или что-то вроде этого, и, мне показалось, что они ввели эту старую даму в заблуждение.
— Ничего подобного! Если они виновны, то я виновна вдвое! — воскликнула миссис Мэндерс.
— Миссис Мэндерс оправдана. Остальным — две недели тюрьмы. Следующее дело!
— Я требую, чтобы меня посадили вместе с этими девушками. Это позорное…
— Сержант! Уведите эту даму. Я сказал, следующее дело.
Когда Кандальную команду выводили через правую заднюю дверь, Энн оглянулась и увидела, что отбивающуюся руками и ногами миссис Мэндерс выволакивают на свободу три ухмыляющихся гиганта в синей форме.
ГЛАВА XIII
Как и достойный судья, вынесший им приговор, тюрьма не производила впечатления чего-то адского или забавного. Она была попросту унылой, грязной и совершенно бессмысленной.
Они достаточно наслышались от своих товарок по заключению о других тюрьмах, окружных и тюрьмах штата, женских и мужских, — логовах тайной безудержной жестокости; об одиночном заключении в темных, сырых камерах, где ползали вши, где жертвы сходили с ума; о смирительных рубашках и о порке, о дюжих надзирательницах, которые не уступали в злобе надзирателям и которым доставляло удовольствие раздевать арестанток, хлестать их плетью, издеваться над ними, доводя до исступления, и в наказание обливать из шланга ледяной водой. Не веря, что такие вещи могут происходить в Соединенных Штатах, они слушали рассказ одной из заключенных об окружной тюрьме в Джорджии, где женщинам не выдавали никакой одежды, кроме тонкой юбки, — даже башмаков, и тюремщик (надзирательниц там не было) расхаживал среди полуобнаженных женщин, когда ему вздумается, а местные бездельники заходили поглазеть на несчастных, когда их водили в уборную, и никому не было до этого дела, а почтенные обыватели, когда им рассказывали об этом, отказывались верить.
Но в этой тэффордской тюрьме Кандальная команда страдала не от чьей-то жестокости, а от собственного полного бездействия, от благодушного невежества шерифа и тошнотворных вороватых приставаний его помощников. Их поместили в женском крыле тюрьмы — в высоком, плохо освещенном, мрачном зале, а теперь, когда надвигался декабрь, еще и сыром и холодном. По стенам шли два ряда клеток, где спали заключенные; обычно их не запирали, разве что в случаях истерики или буйства какой-либо арестантки. На нарах лежали тюфяки, покрытые отсыревшей дерюгой. В центре зала находилось несколько десятков шатких стульев, скользкие от грязи столы, ржавая печка — и заключенные.
Когда туда попали Энн и ее подруги, пол в помещении был грязный, стулья липкие, трещины в стенах кишели вшами. Четверка немедленно приступила к преобразованиям. Если бы они пробыли там год, их свежая, наивная энергия, возможно, иссякла бы, но в течение этих двух недель они были деятельны и полны энтузиазма, словно мормонские[70] миссионеры. Так как надзирательница «не считала нужным» устраивать уборку, то они на свои деньги купили швабры, щетки, мыло, средство от насекомых и с помощью весело сквернословящих проституток избавились от слоя грязи на полу и мебели и отчасти от запаха помойки. Они обучали желающих правописанию и экономике, а одна из арестанток, уроженка Парижа, посаженная за кражу меховых вещей из гардеробных, давала им уроки французского языка. Правда, впоследствии они не рисковали употреблять большинство слов, которым она их научила.
Книг у них было вдоволь, так как не пробыли они за решеткой и суток, как из Клейтберна примчалась мисс Богардес и, дав бешеное интервью газетчикам, навестила Кандальную команду, перецеловала их всех, всплакнула, объявила, что это еще вопрос, кто главные ослы — судьи или полицейские, и оставила им все книги, какие впопыхах успела собрать со всего Особняка Фэннинга или купить в вокзальном киоске в Клейтберне: Евангелие от Иоанна,[71] второй том «Отверженных», «Поваренную книгу», «Сокровища Джандапура» Филлипса Оппенгейма,[72] «Путешествия Гулливера» в переложении для детей, «Историю Мамонтовой пещеры», стерильный роман под названием «Элен с холма» и Вейнингеровский[73] «Пол и характер», про который мисс Богардес знала только, что там есть что-то про женщин.
Миссис Мэндерс являлась каждый день и приносила газеты, «Лайф» и «Джадж», холодных цыплят и большие плотные сливовые пудинги, которые были куда интереснее Вейниигера для четырех молодых здоровых девушек, существующих впроголодь на пайке, состоявшем из клейкой каши, кислого хлеба, маргарина, потерявших свою сущность кофе и чая, чуть теплой вареной картошки, похлебки, покрытой коркой сала, патоки и апельсинового мармелада из моркови.
Мытье жестяных мисок, в которых подавались эти яства, составляло единственное занятие заключенных, помимо нескончаемой болтовни. Весь день, а иногда и полночи женщины — мелкие воровки, проститутки, матери, истязавшие своих детей, любовницы, покушавшиеся на своих любовников, алкоголички, наркоманки — вели разговоры. Они рассказывали непристойные анекдоты и пели «Фрэнки и Джонни», хвастались любовниками и рыдали, жалуясь на жестокость своих мужей и скупость клиентов, которым мыли полы или стирали белье. Семнадцать женщин, кроме суфражисток, и все они болтали, ненавидели весь мир и чувствовали себя в нем неуютно.
Семнадцать женщин, из которых четырнадцать казались Энн не более «преступными», чем она сама. Нищета, безработица, недоедание с раннего детства, а у проституток к тому же неразвитость ума и ребяческая любовь к шелкам и ярким огням — вот что загнало их всех сюда. Четырнадцать неопрятных женщин, но очень скоро они стали для нее такими же хорошими товарищами, такими же понятными, как Пэт, или Элеонора, или Мэгги, а некоторые оказались менее расчетливыми, чем Пэт, менее вольными на язык, чем Элеонора, менее задиристыми, чем Мэгги.
По мере того как день за днем они становились все понятнее и человечнее, все более похожими на знакомых девушек из Уобенеки или Пойнт-Ройяла, сама тюрьма переставала казаться необычной и странной, вселяющей страх. Это не была «тюрьма» как таковая с ее атмосферой мистического ужаса. Это уже было просто место, как и «Черная Мария», — место, куда Энн случайно попала, как могла бы попасть на вокзал, и скучала бы там в ожидании, размышляя о несовершенстве мира. Возмущала ее теперь не столько жестокость всей системы законов, судов и тюрем, сколько ее бессмысленность. «Ну, допустим, суд прав, и я преступница, — раздраженно думала она. — Хорошо. Но чего добьется государство, заперев меня сюда на две недели? Предполагается, что я хулиганка, что я бью беззащитных полицейских и покушаюсь на жизнь мэра. Так что же, если я просижу две недели без дела среди профессиональных проституток, это сделает меня такой кроткой и научит так владеть собой, что, когда я выйду из тюрьмы, полицейские и мэр будут в безопасности?»