— Устали, капитан? — спросила она.
— Нет… да, пожалуй.
— Хотите мороженого?
— Ни в коем случае! Просто я сейчас перепил виски с содовой наверху, в семнадцатой комнате, у этого оболтуса-миллионера. Шесть, кажется. В смысле-шесть
* рюмок виски. Самое паршивое то, что они не подействовали.
— Неужели?
— Вот именно. И очень жаль.
— Почему?
— А я хочу забыть. Понимаете? Забыть, куда мы отправляемся. Я неврастеник, как и все деятели на нашей ниве. За исключением болванов. И все-таки хотел бы я знать, какая часть героев в окопах трусит так же, как я. Да, я боюсь. Когда я засыпаю, если это можно назвать сном, мне чудится, как огромный бош спрыгивает в окоп прямо на меня и вгоняет мне штык в живот. Черт! Вы меня простите, что я ною! Я не всегда такой нытик. Просто какая-то идиотка, с которой я сегодня танцевал, сказала мне: «Капитан, пожалуйста, проколите для меня парочку бошей!» И готово — я расклеился. Это стыдно, конечно…
— Нет, я вас понимаю! Почему же вам не быть неврастеником, если вы так устроены? Я не из ура-патриоток. А вы не можете перевестись — вы ведь в пехоте? — в какой-нибудь другой род войск, где вам с вашими обнаженными нервами (со мной, наверно, было бы то же самое) не приходилось бы все время ждать, что вас проткнут штыком?
— Нет, не могу. Именно потому, что я проклятый неврастении! Я из тех, кто непременно полезет в окопы, а оттуда — в атаку. Меня либо расстреляют за трусость — за то, что я выл от страха во время боя, либо наградят медалью. Нет уж, отступать поздно. Ведь существуют и обязательства перед самим собой.
— По-моему, это очень смело, хотя и немного глупо. Между прочим, меня зовут Энн Виккерс, я здесь работаю и живу.
— А моя фамилия Резник, Лафайет Резник. Лейф для таких хорошеньких девушек, как вы. В каком вы учились колледже?
— В Пойнт-Ройяле… Я вовсе не хорошенькая! Глаза ничего, это меня и спасает.
— Ничего? Прелесть! И замечательно красивые щиколотки. Слава Яхве,[78] вы не похожи на красоток с журнальных обложек. Я бы даже назвал вас красивой.
— А вы что кончали, капитан?
— Миннесотский университет — получил бакалавра искусств, потом в Чикагском — магистра. Последнее время работал над докторской диссертацией по социологии. Только вряд ли уж я получу доктора, не поспеть даже к моменту появления некролога: «Труп сильно изуродован. Ключик фи-бета-каппа втиснут штыком в кишки на пятнадцать сантиметров».
— Прекратите, слышите!
— Да, вы правы. Простите меня, Энн. Честное слово, я редко бываю таким. Наверно, виски все-таки подействовало. Timor in vino.[79]
— А что вы делали после университета?
— Что и все. Спасал мир, особенно никудышных людей вроде меня, только не имеющих папашиных денег от продажи подтяжек и ночных рубашек. Год преподавал в школе в Уиннетке. В Милуоки писал рецензии на фильмы… познакомился там с Виктором Бергером,[80] знаете, апостол Павел партии социалистов. Дебс-Иоанн, а старик Карл — Мессия. Потом меня выставили, так как я писал то, что думаю, — дурная привычка неврастеников. Сейчас, например, и с вами она меня чуть не подвела. После этого был на офицерских курсах в Чикаго. Ныне герой!
— Прекратите!
— Постараюсь! А вы что делали, дорогая?
— То же, что и все. Участвовала в суфражистском движении. Занималась обследованиями. Училась на фельдшерицу.
— Да ну? Тогда вам прямая дорога в армию и на фронт. Увидимся в Париже.
— Это второе такое приглашение за сегодняшний вечер.
— Но я-то говорю серьезно. Тот идиот просто решил, что вы миленькая девушка. А я… знаете, если бы вы взялись за меня, я, может быть, отказался бы от радостей неврастении и стал нормальным человеком. Вы могли бы даже выйти за меня замуж до того, как мы отплывем. Хотя одному богу известно, что хорошего это дало бы вам! Но дело в том, что у меня еще никогда не было подруги, которая была бы достаточно сильна, чтобы командовать мною и нянчиться со мной, и достаточно хороша, чтобы приятно было ее ласкать. А вы такая! Между прочим, приглашение aux noces[81] вполне серьезное, Энн.
— Приглашение… Ах, вот что! Хорошо, оно так же серьезно принято и зарегистрировано.
— «Мы вас известим, если откроется вакансия». Все понятно! Боюсь, что вы все же недостаточно серьезно отнеслись к этому. А может, где-нибудь на заднем плане маячит симпатичный, внимательный и ученый супруг?
— Нет, капитан. Если уж хотите знать, то это-первое предложение в моей жизни. Мне всегда казалось, что у меня есть материнские наклонности, — наверно, большинство женщин так думает. Но предупреждаю, я не так безмятежна и надежна, как кажется. У меня тоже есть нервы под слоем жира.
— Нет у вас никакого жира!
— Только благодаря гимнастике. Так что нервов у" меня сколько угодно, просто они замаскированы. Однажды я укусила полицейского.
— Я вас обожаю! Давайте удерем отсюда, из этой гнусной военно-иудейской обстановки. Тут что-то слишком кошерно.
— А разве вы сами не…
— Конечно, да, дурочка! Дедушка — раввин, по крайней мере так утверждает папаша, но я подозреваю, что он попутно держал мясную лавочку. А что, если мы… Вы живете здесь? Есть у вас уютная гостиная, куда можно уединиться? На мой слух, «Ах, эта улыбка, улыбка, улыбка», которую играют в зале, как — то худо сочетается со «Старушкой Кло», которая доносится с улицы.
— Нет, у меня только одна комната, абсолютно одна, и та под бдительным оком заведующей народным домом.
— А она очень зловредная?
— Нет, я бы сказала — неугомонная.
— В таком случае пойдемте… я знаю один ресторан — собственно, он напротив моего отеля. Храброму солдатику в форме там разрешается выпить наравне со взрослыми штатскими. Я живу в отеле «Эдмонд» на площади Ирвинга, — такой маленький отель, вы, наверное, даже не слыхали про него. Весьма респектабельное, чинное заведение. В номерах там лежат экземпляры «Нейшн»[82] и «Нью рипаблик»[83] вместо Библии. Давайте отправимся туда и выпьем. Вы не против?
— Отчего же, одну рюмку куда ни шло. Но сейчас я не могу уйти. Мне надо быть в зале. Я считаюсь ответственной за сегодняшний вечер.
— Пообедаем завтра?
— Хорошо.
— Встретимся в «Эдмонде» в семь часов?
— Хорошо.
Она нисколько не сомневалась в его «намерениях», как это деликатно принято называть. Но в своих она еще плохо разбиралась. Она не прочь была «понянчиться» с ним/(Какое отвратительное, ханжеское слово!) Но она начинала подозревать, что в двадцать шесть лет, когда ей уже начинала грозить участь старой девы, ей хочется чего-то большего. Разумеется, она не боялась его. Она чувствовала, что, как ни странно, делая ей предложение, он всерьез хотел этого — пока. Стоит ли и ей отнестись к этому серьезно? Нервы у него до того обнажены, что просто видно, как они дергаются. Он способен быть жестоким от робости и холодным от снедающей его левантийской страсти. Он будет лгать ей и выворачивать наизнанку ее душу. Но он умен, тонок, он покажет ей мир, расцвеченный, как географическая карта, — не просто бурую, обыкновенную землю, но алую и желтую, синюю и ослепительно-зеленую. Он будет ее мучить, но никогда не будет самодовольным, скучным или игривым, как все мужчины, которых она встречала, все, кроме Адольфа и Глена Харджиса.
Ладно, она будет благоразумна. Никакой слезливой влюбленности, как у девушек из трущоб, которые вечно «попадают в беду», а потом кидаются к ней за помощью. Лафайет Резник будет для нее то же, что, скажем, Пэт Брэмбл. Нет, Лейф. Ни в коем случае не Лафайет. Впрочем, это, во всяком случае, лучше, чем Ирвинг, или Милтон, или Сидней!
Она явилась в отель «Эдмонд» в четверть восьмого. Ей пришлось прогуляться до Двадцать шестой улицы и обратно, чтобы опоздать и тем самым соблюсти достоинство.
Сначала она хотела надеть новый серый костюм — костюмы ей шли больше всего, — но, как бы Лейф ни одобрял на словах благоразумие в женщинах, они должны были ему нравиться неблагоразумно-женственными, и поэтому она надела полувечернее платье сиреневого цвета, в котором она, как ей казалось, выглядела почти такой же хрупкой, как Пэт Брэмбл. «Что бы там ни было, у меня красивый рот и неплохая кожа», — бормотала она себе под нос, одеваясь, спустя пять минут после того, как разбранила стенографистку за то, что она тратит почти все жалованье на вискозные чулки, а не на свежие овощи.
Она попыталась себе представить, как будет выглядеть Лейф сегодня. Странно, она совершенно не запомнила его внешности — только глаза, глаза дикого оленя, попавшего в западню.
Скромный вестибюль отеля «Эдмонд», отделанный панелями из красного холста между пилястрами из искусственного мрамора, был полон почтенных пожилых дам с интеллигентными озабоченными лицами и несколько растрепанными прическами. Вид у них был такой, словно они покинули свои уединенные обители в Новой Англии и приехали в Нью-Йорк повидать редактора по поводу своей статьи, навестить замужних дочерей, которые недавно родили, или разузнать, каковы шансы на повышение в чине у только что ушедших в армию сыновей. И казалось, что во всех случаях их постигло разочарование. Они сидели в креслах из поддельного красного дерева и ожидали. Это было место для ожидания, и воздух здесь был немного спертый.
В эту атмосферу по-коровьи кроткой и туповатой тревоги ворвался капитан Резник, и он действительно напоминал дикого оленя — быстрый, смуглый и стройный. Радость, засветившаяся в его глазах, тонкие руки, схватившие ее руки, мигом рассеяли все ее сомнения, вселили уверенность, что они знакомы и дружны с давних пор.
— Поднимемся ко мне в номер. Там выпьем — и бегом.
— Хорошо.
Номер был весьма унылый: две комнатки игрушечных размеров, с неуютными креслами, обитыми коричневым бархатом, и множеством хромолитографий, изображавших девочек в обществе преданных животных- спаньелей кошек и голубей, весьма негигиенично берущих пищу прямо изо рта у своих хозяек. Ко всему этому Лейф добавил шелковый японский свиток с хризантемами и тисненое потрепанное издание Гете на еврейском языке, отчего номер сделался окончательно унылым. Зато сам Лейф, который так же необузданно веселился, как накануне предавался отчаянию, озарял все вокруг.
— Давайте вместе посмотрим город, хорошо? — предложил он, наливая коктейль. — У меня неделя отпуска, а потом я обязан явиться в лагерь Леффертс в Пенсильвании. Вы хорошо знаете Нью-Йорк?
— Нет, плохо. Болтовня за чашкой кофе, блинчики, рубленая печенка. Сионизм, союз зингеровских вышивальщиц, белошвеек и плиссировщиц. Театральный кружок Корлиз-Хук и постановка «Привидений»[84] на еврейском языке. Концерты в Карнеги-холл. Музей Метрополитэн и могила Гранта. И кабачок красного цвета, где можно получить полбутылки красного к обеду за семьдесят пять центов. Вот и все. Подозреваю, что Нью-Йорк этим не исчерпывается.
— Конечно, нет! А старомодные исконно американские заведения, где бывают не какие-нибудь там евреи и венгры, а только иностранцы из Новой Англии, которые по-прежнему едят рубленую солонину, тушеных мидий с гарниром, бобы и ржаной хлеб? Давайте разыщем их!
— Знаете, я ужасно занята в народном доме. Я ведь заместительница заведующей.
— Правда? Падаю ниц! Зато я представляю армию Соединенных Штатов. Я спасаю вас от вторжения немцев. Подумайте! Мне осталась всего неделя, прежде чем… А мне ведь надо успеть загладить мое вчерашнее идиотское поведение — развел истерику на весь Корлиз-Хук! Видите ли, у меня было тяжелое детство. Отец и мать…
Энн села на бугристый диван в гостиной. Лейф расположился у ее ног и, рассказывая, размахивал пустым бокалом из-под коктейля.
— …и двоюродные и троюродные братья, и сестры, и тетки, и дядья — все они проявляли ко мне замечательную чуткость, представляете, как это отзывается на впечатлительном мальчике! Я был нервный и раздражительный. Ну, что ж. они не придавали этому значения. Евреи слишком умны, чтобы видеть в страдании добродетель или верить в героизм, который не вознаграждается! Кроме того, я был отчаянным фантазером. Хорошо, пускай! Они меня поощряли, им доставляло удовольствие продавать комбинезоны по сорок девять центов за штуку, чтобы иметь возможность купить мне книги и послать меня в приготовительную школу. Я мечтал стать путешественником, химиком, нью-йоркским маклером, композитором, анархистом, христианским миссионером. Пожалуйста, за чем дело стало?! В колледже я столкнулся с антисемитизмом, но не очень сильным, а так как я и сам был предубежден против туповатых гоев с их типично англосаксонским отсутствием вкуса, мы были квиты. Мне ни разу не пришлось драться. Вот почему, когда первое возбуждение от предстоящих приключений прошло, мысль о том, что я иду
10. Синклер Льюис. Т. 5. 145 на войну, привела меня в панику. Какой от меня будет толк в окопах? И вокруг будут рваться снаряды!..
Он вцепился в ее руку; она порывисто наклонилась и погладила его по волосам, не мягким, как у нее, а до смущения мужским — густым, жестким, гладким и черным, как конская грива. Именно сейчас он показался ей необыкновенно жизнерадостным и утонченным, безгранично честным в своем откровенном страхе. А ведь другие новобранцы разыгрывают такое невозмутимое белокурое геройство. И когда он поцеловал ей руку и она с любопытством тронула напрягшуюся мышцу у него на шее, она вдруг с возмущением и ужасом представила себе картину: он — висит, как пустой мешок, на страшных зигзагах колючей проволоки.
Так и не выпуская ее ладони из своей горячей, сухой руки, он пустился рассказывать разные истории из своего детства, с неодобрением подшучивая над собственной оригинальностью и восточной яркостью среди осенне — унылых баварских католиков и холодных, как лед, миннесотских шведов, норвежцев и вермонтцев. Рассказал, как выучил греческий алфавит по словарю и поразил все мальчишье царство, декламируя: «Альфа, тау, омега, тау, зета, омикрон». Как страстно он восторгался методистской церковью, ее мистическими непонятными псалмами.
Вдруг он вскочил с возгласом:
— Давайте попросим принести обед сюда! Вы не против? Для меня это будет раем: ведь все эти месяцы я совсем не бывал наедине с собой — то в битком набитой казарме, то в поездах, и всегда надо быть веселым и общительным!
— Хорошо.
Она ожидала, что он будет важничать еще больше, чем Глен Харджис, когда тот вытащил свою бутылку рейнского во время их пикника в горах. Но Лейф Резник очень просто заказал официанту обед, мимоходом достал бургундское из ящика бюро, не переставая при этом болтать, и заставил разговориться и ее. Она сама не заметила, как рассказала ему про Уобенеки и Пойнт — Ройял, про Мейми Богардес и тюрьму. Она поймала себя па том, что вслух задает себе вопрос, ради чего все это делалось и не больше ли пользы она принесла бы, служа секретаршей у банкира. При этом она настойчиво утверждала, что хорошо ли, плохо ли, но ни работа, ни замужество не поглотят ее целиком.
И вдруг оказалось, что уже без четверти одиннадцать, и она словно купается в теплой ванне из бургундского, к которому примешивается рюмочка-другая коньяку. Лейф сидел на полу, положив голову на диван, прижавшись щекой к ее колену.
С сожалением и в то же время ощущая неловкость, она пробормотала:
— Как поздно! Мне надо бежать!
Он медленно поднял голову и ошеломленно посмотрел на часы.
— Поздно? Без четверти одиннадцать. Разве это поздно? Вам непременно нужно уходить?
— Да! Конечно!
— Как жалко, деточка! Как бы мне хотелось, чтобы вы остались. Вы позволили мне говорить о себе. Но вы пообедаете со мной опять завтра вечером — вы должны. Только одна неделя, помните! И я даже не упомяну доблестного капитана Резника! Придете?
— Д-да, если смогу перенести одну встречу на другой день. Позвоните мне утром.
— Доброй ночи, ангел.
В дверях он ее поцеловал, и, очутившись в коридоре, она почувствовала головокружение: она была потрясена страстностью его поцелуя, в котором растворилась вся ее индивидуальность, так что на миг она перестала быть сама по себе, а слилась с ним в одну плоть, словно расплавленная электрическим током.
Она ехала в метро, как слепая, ничего не видя, и голова ее кружилась от воспоминания о нем.
Она испытала смятение, когда, проснувшись в три часа ночи, не могла вспомнить, как Лейф выглядит, как говорит. Но даже и тогда она не заподозрила, что она и не видела его вовсе и не слышала, что с первой и до последней секунды она сама вкладывала в его хвастливое нытье ум и отвагу, которых так ждала от мужчины, а в его горящих глазах видела всеочищающую страсть, которая была лишь отражением ее собственного желания.
Она этого не знала.
ГЛАВА XV
Явившись на другой день в отель «Эдмонд» (какое нелепое название для приюта влюбленных), Энн обрадовалась, когда ей передали, что Лейф просит ее подняться прямо наверх. Было бы невыносимо встретиться с ним в вестибюле под любопытными взглядами ожидающих дам. И она не выдержала бы, если бы он встретил ее с развязной любезностью. Если бы он начал болтать, она наговорила бы ему грубостей. Если бы он сразу предложил ей коктейль, она не удержалась бы и прошлась бы насчет его «привычки спаивать знакомых девушек».
Но он ничего не сказал. Он был бледен и глядел на нее с немой мольбой. Чуть заметно дрожа, он молча обнял ее, поцеловал, подвел за руку к продавленному дивану, усадил и, сев рядом, все так же молча доверчиво обвил ее рукой. После целой ночи и целого дня непрерывного возбуждения ей стало покойно от его близости. И его поцелуй и ее ответный поцелуй казались чем-то само собой разумеющимся. А когда они, обнявшись, лежали рядом, он не был неловок, шаблонен и смешон, как Глен Харджис. Он нежно подложил ей ладонь под щеку и тихонько говорил о том, что они будут делать после войны… Учиться в Лондоне, жить в Блумсбери и гулять по Хай-Уайкомб… Изучать сельское хозяйство на Среднем Западе и его перспективы и не просто чертить диаграммы, а действительно делать что-то для человечества, что стало бы классикой, как работы Брайса.
На этот раз он сам заметил, что уже девять часов. И с мягким тактом, не спрашивая, хочет ли она куда-нибудь пойти, он просто заказал обед. И когда официант убрал последний поднос, она прикорнула в его объятиях так естественно, как будто они были близки уже много месяцев. «Как просто, как хорошо, как безмятежно», — думала она в полудреме, а его нервные пальцы касались ее губ, гладили шею.