Энн Виккерс - Синклер Льюис 24 стр.


Энн удерживали здесь две причины: прозаичный счет в банке — надежный и полезный, как большинство прозаических вещей. — и случайные визиты Линдсея Этвелла.

Он был почти лыс; его переносицу пересекала глубокая вмятина от роговых очков, которые он надевал при чтении. Однако Линдсей Этвелл выглядел очень молодо: поджарая фигура теннисиста, ясные глаза, седые военные усы и кирпичный румянец. Его лысина была не бледная и лоснящаяся, а загорелая и очень мило покрытая веснушками. От него веяло свежим воздухом, совершенно непонятно почему, ибо Линдсей Этвелл, хотя он и проходил иногда пешком по сорок кварталов, не любил верховых прогулок по парку в обществе светских янки и семитов, копирующих Роттен-Роу.[113] Равным образом отпуск свой он не посвящал целиком гольфу или героической кочевой жизни под открытым небом среди смолистых ароматов и туч мошкары. По крайней мере он утверждал, что проводит отпуск на лужайке виллы в Адирондаксе,[114] читая Конан-Дойля.

Энн давала ему лет сорок семь — сорок восемь.

Линдсей Этвелл был поверенным Арденс, наиболее образованным и наименее оглушительным представителем фирмы Харгрейв, Кунтц, Этвелл и Харгрейв.

В течение многих недель Энн была уверена, что он принадлежит к старой аристократии: Гарвард,[115] Теннисный клуб с перспективой стать членом Сенчури-клуба, в детстве — летние вакации в Бар-Харбор и семья, восходящая к дням Плимутской колонии.[116] Энн оказалась права только в одном: он действительно окончил юридический факультет Гарвардского университета. Что касается остального, то родился он в Канзасе, учился в Канзасском университете; в детстве каждое лето проводил весьма экзотично — удил сомов в степных омутах и читал Вальтера Скотта и Виктора Гюго. «Но во время войны я послужил геройски, — рассказывал он, — я работал в федеральной прокуратуре и подчас не уходил со службы раньше шести вечера». Его род восходил к кроманьонцам, но потом родословная обрывалась и снова начиналась с дедушки Этвелла, весьма уважаемого фермера в штате Огайо, пока его не прикончила просроченная закладная. Одним словом, Линдсей Этвелл был типичным корректным ньюйоркцем.

У него была несколько вычурная манера говорить, но он не казался Энн напыщенным.

Она часто видела его. Требовалось много судебной волокиты, чтобы собрать в одно целое клочки земли и составить участок в тысячу акров для Английской Деревни Юных Художниц. Кроме того, мисс Бенескотен беспрерывно советовалась с Линдсеем о том, какого ей пригласить архитектора — известного или хорошего.

Как-то Этвелл зашел в кабинет к Энн и со вздохом сказал:

— Вы знаете, мисс Виккерс, тут ничего не поделаешь. Я знаком с ней дольше, чем вы. Бесполезно даже пытаться уговорить нашу Арденс пригласить Типла просто потому, что он архитектор с воображением и со способностями. Нет, он никому не известен, тогда как мистер Тафтуол считается ведущим в своей профессии с тех пор, как прославился факонерским небоскребом, который целиком создал сам, если не считать общего проекта и деталей, — а их он, конечно, заказал кому-то другому. Кроме того, его агент по рекламе занимается своим делом с энтузиазмом, не то, что вы. Он будет с радостью сотрудничать с вами, добиваясь бесплатной рекламы не только для мистера Тафтуола, но и для Арденс. Вы должны понять, что в нынешнее время даже из красоты можно извлечь практическую пользу.

Энн опустила голову и, взглянув исподлобья на Линдсея Этвелла, с изумлением спросила:

— Неужели вы тоже раскусили Арденс?

— Т-с-с! Вы, чего доброго, скоро начнете критиковать президента Вильсона или «христианскую науку»![117]

После этого разговора, приходя к Арденс, Этвелл всегда перед уходом оказывался в кабинете Энн, и они беседовали о Джеймсе Джойсе[118] и на другие изысканные и безразличные темы. Однажды он любезно пригласил Энн пообедать у Шерри. Это произошло в тот осенний день, когда мисс Бенескотен сделала Энн выговор за то, что она тратит время на Приют для мальчишек — газетчиков, который был уже достаточно благоустроен и ничего не мог прибавить к славе Арденс, и в три часа Энн коротко заявила об уходе, проработав у Арденс ровно шесть месяцев.

В четыре часа она уже была в бюро путешествии.

Три дня спустя, в субботу, в двенадцать ночи, Энн отплыла в Англию. Планы ее не шли дальше Плимутского мола.

На пристани она была взволнована не зверинцем провожающих с их поцелуями, букетами и джином; она достаточно привыкла к легкомысленным сборищам Ист — Сайда. Ее взволновало ощущение силы и целеустремленности, таившихся в четких линиях парохода, в ослепительной белизне крашеной стальной обшивки, в чудовищно властном гудке. Мощь! Не изворотливое могущество мисс Бенескотен, а чистая мощь стали и пара… Й до Англии не больше часов, чем от понедельника до субботы нудного, усыпляющего сидения на службе! Она спустилась вниз, в удивительно компактную роскошь серо-розовой каюты.

Ее провожали Пэт Брэмбл, с усталыми глазами, как всегда уравновешенная, в белой кроличьей шубке со стоячим воротником, доктор Уормсер, мисс Данциг из рочестерского народного дома, мисс Идее и доктор Уилсон Тай из Корлиз-Хук. Было шумно, всю каюту завалили розами, конфетами и экземплярами «Не от мира сего» и «Возраста невинности». И вдруг в дверях появился улыбающийся Линдсей Этвелл.

— Как я рада! — с девичьей застенчивостью пробормотала Энн. — Откуда вы узнали, что я уезжаю?

— Это было не так уж трудно для проницательного юридического ума. Я слышал, как вы утром сказали дворецкому, что отплываете сегодня. А единственный пароход, который отплывает сегодня, — ваш. Энн, надеюсь, что путешествие будет великолепным. Сделайте для меня одну вещь! Поезжайте в Корнуэлл. Там есть изумительная деревушка Сент-Моген в долине Ленхерн, такая старинная, тихая, вся в зелени, с «перпендикулярной» башней, которая много старше Америки. Потом пройдите по взморью до мыса Пентайр. Летом, когда я там был, он утопал в дроке и золотом серпнике. Море оттуда кажется безбрежным и лиловым. Я просиживал там часами, прислонившись к рюкзаку. Расскажете мне про это, когда вернетесь. Счастливого пути, Энн!

Он ушел, и пароход заревел: «У-у-у! Тра-а-ап у-у — убра-а-ать! У-у-у!»

ГЛАВА XXI

Видимость не превышала трех миль. Рваные серые облака, слившись с серой, взрытой рябинами дождя бесконечной зыбью, поглотили горизонт и отрезали пароход от всего мира. Монотонной устойчивости суши как не бывало. Глядя на бодрых стюардов, Энн скоро убедилась, что все происходящее вполне нормально, и, преодолев неловкость сухопутного жителя, даже получала удовольствие от ровного покачивания судна. Закутавшись потеплее, она сидела на палубе, чувствуя, что ее неугомонная деловитость бесследно исчезла и теперь она так же далека от повседневности, как этот одинокий, затерянный в море корабль.

«Отныне и до тех пор, пока я снова не ступлю на нью-йоркскую пристань, я должна выбросить из головы социальное обеспечение, реформы, работу, передовых мыслителей и вообще все, кроме приключений», — поклялась она себе.

На пароходе она будет танцевать, заниматься флиртом, держать пари по поводу скорости и каждый вечер пить по два коктейля. В Европе она будет посещать только развалины замков, живописные деревушки, кафе и знаменитые картинные галереи — словом, ту Европу, которую изображают на открытках.

Путеводной звездой и вдохновителем своих странствий Энн избрала «Романс» Эндрью Лэнга.[119]

Именно к такой Европе она и стремилась — к Европе без забастовок, без статистики, без послевоенной инфляции, без американских туристов, требующих гречишных оладьев с кленовым сиропом. Она так устала, что утомление въелось ей в кожу, словно пепел в волосы плакальщицы. И все-таки придется уделить минуты две делам — надо непременно систематизировать свои мысли о работе.

Хорошо, что она поработала у Арденс Бенескотен. Во-первых, она убедилась, что самый скверный профессиональный работник в области социального обеспечения — самый небрежный обследователь претендентов на пособие, самая грубая телефонистка в Институте организованной благотворительности, самый эксцентричный директор бюро найма рабочей силы лучше любого богатого дилетанта, который снисходит до участия в работе комитетов и видит в «благотворительности» отдых от бриджа. Вообще в конечном счете профессионалы всегда оказываются более компетентными в любом деле — будь то благотворительность, литература, медицина, управление автомобилем или проституция.

Именно к такой Европе она и стремилась — к Европе без забастовок, без статистики, без послевоенной инфляции, без американских туристов, требующих гречишных оладьев с кленовым сиропом. Она так устала, что утомление въелось ей в кожу, словно пепел в волосы плакальщицы. И все-таки придется уделить минуты две делам — надо непременно систематизировать свои мысли о работе.

Хорошо, что она поработала у Арденс Бенескотен. Во-первых, она убедилась, что самый скверный профессиональный работник в области социального обеспечения — самый небрежный обследователь претендентов на пособие, самая грубая телефонистка в Институте организованной благотворительности, самый эксцентричный директор бюро найма рабочей силы лучше любого богатого дилетанта, который снисходит до участия в работе комитетов и видит в «благотворительности» отдых от бриджа. Вообще в конечном счете профессионалы всегда оказываются более компетентными в любом деле — будь то благотворительность, литература, медицина, управление автомобилем или проституция.

Во-вторых, она до такой степени прониклась утешительным презрением к Очень Богатым Людям, что отныне пределом ее мечтаний будет всего лишь скромный домик и оплаченный счет за электричество. Она не раз встречалась с ними у Арденс: банкир, знакомый с сенаторами; добрый гений, финансирующий изыскания недр, которого иногда снисходительно брали в экспедицию в качестве помощника геолога; фабрикант унитазов, который надеялся стать посланником в Сиаме; набеленная старуха, вечно жаловавшаяся на хитрость и лень своих двадцати семи слуг. Что бы там ни писали социалистические журналы, это были вовсе не сверхлюди, вступившие в адский заговор с целью угнетения честных тружеников. Они даже и для этого не годились! Это были просто скучные и в большинстве своем скучающие люди.

В-третьих, ей не надо беспокоиться о том, что делать по возвращении. Линдсей Этвелл был членом правления Института организованной благотворительности, и он уже говорил с директором. Если она захочет, ей предоставят прекрасную должность заместителя директора.

Четвертым даром, который, сама того не ведая, преподнесла ей Арденс Бенескотен, была дружба Линдсея Этвелла. Он был там, в Нью-Йорке, — такая же неизменная опора и утешение, как доктор Уормсер, дымные закаты или сумерки на покрытой снегом Пятой авеню.

Среди пассажиров находился скупщик алмазов, который пересекал океан раз пять или шесть в год и потому знал о пароходах решительно все. Ни один капитан не сумел бы так красноречиво объяснить устройство автоматического руля, ни один стюард не смог бы с большей убедительностью дать совет о выборе блюд или вин к обеду. Но все эти сведения были всего лишь прелюдией к интрижке. Даже такая безобидная фраза, как «сегодня утром я видел дельфина», звучала у него предложением «а не провести ли нам вместе ночку?» Теоретически Энн не имела ничего против легкого романа, но ее вовсе не прельщала роль простой постельной принадлежности.

Она познакомилась также с выпускником Принстона, ехавшим учиться в Сорбонну. Этот мальчик действовал освежающе, словно холодная вода. Но он был так молод! Энн окончила колледж восемь лет назад, но когда юноша с жадным интересом спрашивал: «Вы работаете в области социального обеспечения? Меня так интересует эта деятельность! Ведь в конце концов справедливость важнее всего на свете», — ей казалось, что у нее за плечами столетний опыт и много разочарований и что она сохраняет оптимизм только из упрямства.

Милый мальчик! Что все это значит? Что такое «справедливость»? Год назад она еще могла бы ответить на этот вопрос, но теперь… «Понтий Пилат был прав»,[120] — с грустью подумала она.

Было на пароходе и несколько серьезных, здравомыслящих мужчин, не склонных к идеализму и к любовным интригам. Они проводили все время в баре и к концу путешествия готовы были принять Энн в свою компанию. Они не слонялись возле женских кают, как скупщик алмазов и театральный антрепренер, приходившие в неистовство от запаха дамского белья. Они предпочитали виски с содовой и бесконечные соленые анекдоты. Группу эту составляли два журналиста, горный инженер, австрийский врач, чудаковатый, консервативно настроенный фабрикант из Чикаго, американец итальянского происхождения, торгующий импортными пряностями, управляющий банком — шотландец с острова Тринидад и бывший член конгресса из штата Арканзас.

Они называли себя Ассоциацией Правоверных Тасманцев — Приверженцев Дня Субботнего и Охоты на Кроликов.

Они представляли собой реальную действительность.

Энн ругала себя за столь наивное заключение.

Почему эти здоровые грубоватые сквернословы «реальнее» поэтов, раскрывающих сокровенные тайны души, «реальнее» замученных реформаторов, по мнению которых человек не просто стопятидесятифунтовая глыба мяса, питающаяся бифштексами и отдыхающая на волосяном матрасе, а член социальной формулы, выражающей рай на земле?

«И все-таки они реальнее», — решила Энн.

В обществе этих любителей спиртного Энн забыла о мире, населенном «филантропами» и «проблемами», и вновь обрела мудрость десятилетней девочки из Уобенеки. Она поняла, что большинство мужчин не ангелы в очках и не туберкулезные бедняки, а спокойные, солидные, малоинтересные обыватели, которые привыкли плотно завтракать, в семь, восемь или девять часов утра отправляться на свои фабрики, в конторы и в магазины; которые обожают спорт, связанный с быстрым движением маленьких мячиков, с увлечением рассказывают анекдоты и созерцают политических деятелей и епископов; ссорятся со своими женами и ворчат на своих детей, но любят их и ради них стремятся разбогатеть. Они до тонкостей изучили свое дело и, вопреки зловещим предсказаниям пророков, ухитрились каким-то образом прожить тридцать тысяч лет со времени последнего ледникового периода, изобрести кофе, безопасные бритвы и ацетиленовую сварку и, судя по всему, сумеют кое — как протянуть еще тридцать тысяч лет. И они были добрыми — в тех случаях, когда у них хватало понимания. Наиболее опасные из их шалостей — войны, сплетни, тщеславие и злоба — объяснялись не врожденной порочностью, а недостатком знаний и воображения.

Нет! Правоверные Тасманцы вновь продемонстрировали Энн, что обыкновенные люди в массе своей вовсе не безнадежные кретины и садисты, какими считали их Мейми Богардес, Белла Геррингдин и даже доктор Уормсер (в тех случаях, когда ей приходилось вставать раньше половины девятого), а нормальные представители рода человеческого, которые не сделались героями или святыми только потому, что в их жизни случайно не произошло никаких критических событий, или потому, что не было никаких отклонений в функционировании их желез. И это было хорошо. Ибо если большинство людей — дураки, как, очевидно, полагали окружавшие Энн высоколобые интеллигенты, то зачем тогда голосовать, строить больницы, писать статьи, выступать за государственные школы и вообще делать что бы то ни было, когда можно попросту запастись полным собранием сочинений Шекспира, тонной бобов и удалиться в пещеру?

Открытие, состоящее в том, что люди — это действительно люди, далось Энн не слишком легко.

На протяжении целого столетия проповедники жалобно причитали, что большинство людей — вовсе не люди, а гнусные грешники и бессмысленные твари, ибо они пьют, дерутся, развратничают, курят и не ходят в церковь. Теперь, после войны, в Америке возникла секта, которая с таким же жаром доказывала, что большинство людей вовсе не люди, а бессмысленные твари или даже баптисты, ибо они слишком мало пьют, дерутся, развратничают, обличают церковь и курят перед завтраком. Поэтому, считая, что род человеческий успешно движется вперед, Энн становилась не только революционеркой, а прямо-таки нигилисткой.

Мысленно извинившись перед Секирой и Элеонорой, она с одиннадцати до часу и с пяти до полуночи виновато наслаждалась исключительно мужским обществом Правоверных Тасманцев, радуясь тому, что ее считают за товарища, которого не так-то легко смутить здоровой похабщиной, и еще больше радуясь тому, что все остальные пассажирки напропалую сплетничают о ее поведении.

Правоверные Тасманцы не одобряли ее намерения осматривать сказочную Европу, состоящую из одних только северных замков средь зелени лесов и ланей в полутьме седой. Что касается самих Тасманцев, то они, как поняла Энн, намеревались изучать бар в «Савое», ипподром в Лоншане, а также конторы в Чипсайде, на Унтер ден Линден и на бульваре Осман. Но Энн манил лондонский Тауэр, Дом капитула в Солсбери и морской утес, поросший золотистым серпником.

Приехав в Лондон, Энн в первый же день покинула свою трезвую пуританскую гостиницу в Блумсбери и, не справляясь в Бедекере, отважно пошла, куда глаза глядят. Она заглянула в Линкольнс-Инн и в Гемпл, насладилась воспоминаниями о Лэме и Теккерее, а также зрелищем деревянных стен Залы совета принца Генри, могилы Голдсмита и норманской круглой церкви. Затем, миновав путаницу мостов и шумных магистралей, она очутилась в Бэрмендси и увидела Лондон, о котором не пишут в завлекательных рекламных проспектах пароходных компаний.

Назад Дальше