Приехав в Лондон, Энн в первый же день покинула свою трезвую пуританскую гостиницу в Блумсбери и, не справляясь в Бедекере, отважно пошла, куда глаза глядят. Она заглянула в Линкольнс-Инн и в Гемпл, насладилась воспоминаниями о Лэме и Теккерее, а также зрелищем деревянных стен Залы совета принца Генри, могилы Голдсмита и норманской круглой церкви. Затем, миновав путаницу мостов и шумных магистралей, она очутилась в Бэрмендси и увидела Лондон, о котором не пишут в завлекательных рекламных проспектах пароходных компаний.
«Вы должны увидеть настоящий Лондон», — твердили ей все. Ну что ж, она попала в настоящий Лондон, во всяком случае, в один из «настоящих Лондонов». В Бэрмендси она поняла, что величественный Лондон, подобно блестящему Нью-Йорку и, вероятно, подобно всем остальным городам мира, представляет собой не более чем одну или две квадратных мили красивых магазинов, жилых и общественных зданий, окруженных десятками квадратных миль домов, напоминающих загоны для скота на бойне, убогих лавчонок и закопченных фабрик. Переулки Бэрмендси, еще более мрачные, чем улицы Бруклина, были сплошь застроены унылыми, однообразными домами, приспособленными для гармоничного развития человеческой личности не более, чем какой — нибудь муравейник. Бесчисленные дети были грязны; мужчины, возвращавшиеся с работы, были измождены и плохо одеты; женщины казались забитыми бессловесными тварями.
Разумом Энн понимала, что нищета в Англии вовсе не должна быть живописнее нищеты в Гарлеме или в Сан-Франциско. Но постичь это сердцем до приезда в Европу она не могла. Английские писатели, выступавшие с лекциями в Америке, всячески внушали своим слушателям мысль, что они — представители цивилизации более мягкой и светлой, чем ее грубая американская разновидность. Благодаря их стараниям Энн вообразила, будто вся Англия — это живописные домики среди лугов, где и летом и зимой буйно цветут розы и поют жаворонки, плюс Лондон, состоящий исключительно из старинных церквей, Букингемского дворца, элегантных баронетских квартир, изысканных мансард поэтов и речей мистера Уинстона Черчилля.
Но здесь тянулись бесконечные ряды черных от копоти двухэтажных кирпичных казарм. Потом начали открываться пивные. А из всего, что она видела, самый ужасный удар ее романтической мечте о Европе нанесли именно лондонские пивные.
От странствующих бардов вроде мистера Гилберта К. Честертона Энн узнала, что все британские заведения, торгующие пивом, представляют собой средоточие музыки, смеха, шутливых вывесок и разговоров о солнечных закатах. Разумеется, ей не терпелось узреть эти святыни. Она заметила, что в пивной на Тули-стрит собираются закутанные в шали женщины. Пивная эта называлась «Кабан и Бык», но могла бы с большим успехом именоваться «Холодной Свининой и Вареной Говядиной».
Набравшись смелости, Энн вошла туда, спросила кружку пива и уселась на чистую, но унылую скамью в чистой, но мрачной комнате. Стойка была сколочена из сосновых досок, выкрашенных желтой краской под неведомое дерево, какого не увидишь ни на суше, ни на море. Строго причесанная шестидесятилетняя буфетчица, строго поджав губы, упорно полировала полотенцем одну и ту же кружку, словно имела на нее зуб. Перед стойкой сидели две почтенные матроны в шалях и фартуках и щуплый человечек с шарфом вместо воротника.
В качестве вступления к беседе гости откашлялись. Энн прислушалась. Последовал лирический диалог, достойный честертоновского веселого английского пьяницы на веселой английской лужайке:
— Добрый вечер, миссис Митч.
— Ах, это вы! Я вас и не заметила. Добрый вечер, мистер Дьюбери!
— Холодно что-то сегодня.
— Да, холодновато.
— Всего хорошего, миссис Митч.
— Пока, мистер Дьюбери.
После чего воцарилось мрачное, пропахшее пивом молчание, которое прервала буфетчица, ответившая какому-то невидимому весельчаку, сидевшему в соседнем помещении: «Пинту горького? Сейчас! Пинту горького!»
На обратном пути Энн зашла в недорогое кафе, где съела мясной суп и баранину с брюссельской капустой. Идти еще куда-нибудь было слишком поздно, и потому она вернулась в свою гостиницу «Ройял Уильям», расположилась в салоне, где стояли горшки с аспидистрой, а стены были обшиты панелями из бурого линолеума, и попыталась рассеять тоску чтением списка пэров в Альманахе Уитекера, который вместе с расписанием поездов Брэдшоу и алфавитным указателем железных дорог составлял гостиничную библиотеку.
Как все американцы, Энн думала, что большинство английских титулов восходит к эпохе норманского завоевания, и страшно удивилась, узнав, как мало знатных фамилий существовало до 1600 года и как много появилось после 1890. «Да перестань же ты! — мысленно прикрикнула она на себя. — Неужели ты никак не можешь выбросить из головы цифры? Даты! Прирост населения! Увеличение числа разводов на сто тысяч браков до девяти и семи десятых! Шкала заработной платы! Точное расстояние в километрах от Мраморной арки до Метрополя в Брайтоне! Ну и духовные интересы! Вот к чему приводит работа в народных домах! Неужели ты не можешь перестать крутить ручку арифмометра, заменяющего тебе мозг, и жить воображением? Неужели ты не можешь ощутить присутствие Китса и Карла Первого?
Если хотите знать, то не могу! Карл Первый! Кружевной воротник и бородка, как у дантиста! Меня интересует шкала заработной платы! Кое-кто из людей, получающих по субботам конверты с жалованьем, считает, что она по крайней мере так же важна, как подъемные мосты и крепостные башни!
Но какие красивые имена! Представь себе, что отца звали бы Леопольд И. Годолфин Уомсли Уилфрид Кэвендиш Тейтем Виккерс, кавалер ордена Бани, член Шотландского королевского общества врачей и хирургов, первый барон Уобенеки! Какие возможности открылись бы перед тобою, дитя мое!»
Энн честно пыталась выполнять обязанности туриста. Она смиренно посетила Оксфорд, но почему-то запомнила не купола и арки, а бородатого, одетого в мантию профессора на велосипеде. Она благоговейно обошла замок Кенильворт, уверяя себя, будто слышит звон кольчуг, но впоследствии, ковыряя вилкой мягкую белую рыбу — из тех, что англичане почему-то считают съедобными, — призналась, что не слыхала там ни звука и что, с ее точки зрения, Кенильворт практически разрушен.
После этого она не видела ни одного замка и ни одного тайного убежища Возлюбленного Принца Чарли. Она бродила по фабричным пригородам Манчестера (все же не таким грязным и мрачным, как Питсбург), осматривала современные фабрики искусственного волокна в графстве Суррей, миссии на Коммершл-роуд, доки в Попларе. Побывала она и в Корнуэлле, но не там, где растет золотистый серпник, а там, где ютятся жалкие лачуги рабочих оловянных рудников, зарабатывающих два фунта в неделю.
И оттого, что за огнями рампы ей удалось разглядеть будничную, рабочую Англию — паровые котлы, угольные шахты, моторы и динамо-машины, — она~полюбила ее и чувствовала себя как дома именно там, а не среди развалин древних аббатств. Англия, которая теперь открылась взору Энн, отнюдь не была страною мёртвых, подобно прекрасной Венеции, спящему Чарлстону или Афинам, где мрамор желтел и крошился от старости. Подобно ее родной Америке, эта Англия тоже решала какие-то трудные вопросы, она боролась, она жила. Эта урна хранила не прах, а кровь Шекспира!.
Поскольку Энн занялась такими исследованиями, ее знакомства не ограничивались узким кругом лиц, с которыми обычно сталкиваются путешественники, — церковными сторожами, официантами, кассирами, да собратьями-туристами, замученными слабостью в ногах, тоской по родине и запутавшимися среди всех этих цистерцианских монастырей и римских цистерн.
Нарушив все свои клятвы, она разослала рекомендательные письма и вскоре уже была на короткой ноге с членами парламента от лейбористской партии, с журналистками, с индийскими националистами и с придерживающимися пацифистских взглядов генералами. Местом благоговейного паломничества Энн стал также прародитель всех народных домов Тойнби-холл. С грустью признав, что ей все равно не удастся заставить себя интересоваться соборами, запоминать адрес дома, где доктор Джонсон пил чай (если это был чай) с миссис Трейл (если это в самом деле была миссис Трейл) или выяснять, который из ресторанов Сохо славится необыкновенными улитками и чудаковатым официантом, знававшим Анатоля Франса (а может, это был Вольтер), Энн вместе со своими лондонскими коллегами принялась обсуждать разоружение (с большим энтузиазмом и полным пренебрежением к цифрам), плебисцит в Мемеле, эдипов комплекс, колледж Энтиок, Рамсея Макдональда, а также наилучший способ обучения игре в крикет портных еврейского происхождения.
Энн еще не видела европейского континента, хотя деньги кончались и пора было ехать домой. Но наступила весна, настоящая английская весна. Энн снова научилась пользоваться своими ногами — от чего благодаря автомобилям отвыкли все нормальные американцы. Она бродила по лондонскому Ботаническому саду, ездила на велосипеде из Рейгета в Танбридж и из Петворта в Питерсфилд с двумя английскими студентками. Изучая страну таким скромным способом, втаскивая велосипед на холмы, Энн забывала, что она иностранка, и чувствовала, что связана с Англией такими же тесными узами, как с Америкой. Тихому Уобенеки сродни не Пятая авеню, а такой же тихий Сассекс.
Энн еще не видела европейского континента, хотя деньги кончались и пора было ехать домой. Но наступила весна, настоящая английская весна. Энн снова научилась пользоваться своими ногами — от чего благодаря автомобилям отвыкли все нормальные американцы. Она бродила по лондонскому Ботаническому саду, ездила на велосипеде из Рейгета в Танбридж и из Петворта в Питерсфилд с двумя английскими студентками. Изучая страну таким скромным способом, втаскивая велосипед на холмы, Энн забывала, что она иностранка, и чувствовала, что связана с Англией такими же тесными узами, как с Америкой. Тихому Уобенеки сродни не Пятая авеню, а такой же тихий Сассекс.
Перед отъездом она провела несколько дней одна, без своих подруг-студенток.
У Энн никогда не было близких друзей, кроме отца, Оскара Клебса, Лейфа Резника, Пэт Брэмбл, Элеоноры и Мальвины Уормсер. Однако она вечно была окружена толпой. Теперь она поняла: цель путешествия состоит не в том, чтобы искать новых людей, а в том, чтобы бежать от людей и в незнакомой стране познать свою собственную незнакомую личность.
Энн поехала поездом в Эрендел, а оттуда на велосипеде в Эмберли, приютившуюся у подножия холмов Сассекса живописную деревушку, какие рисуют на рождественских открытках. Некоторое время она, как заправский турист, восторгалась пейзажем, забыв о навязчивых неврозах и о заработках рыбаков, промышляющих ловлей сельди. Взобравшись на высокий, поросший дубами холм, она пыталась определить место Энн Виккерс в сложном мире, где могут одновременно существовать сассекские холмы, рабство в Либерии, Белла Геррингдин, только что скончавшийся князь Кропоткин и только что вступивший в должность президент Гардинг.
Ей надо вернуться к работе. Если она снова вернется к прежней деятельности, то это, вероятно, будет уже навсегда.
Она должна разобраться во всем до конца. Ведь ей уж больше никогда не будет тридцать лет, и она никогда больше не будет сидеть на весеннем солнышке в холмах Сассекса, наслаждаясь максимальной независимостью, какая только доступна человеку, вольному выбирать себе по вкусу и работу и пейзажи.
«Социальные реформы» — вполне определенная обширная область, и тем, кто ею занимается, по штату по ложено испытывать чувство неудовлетворенности сущест вующим положением вещей, область, совершенно неизвестная большинству людей, которые торгуют бакалеей или выращивают картофель. Эта область была столь же замкнута и столь же наглухо отгорожена от будничных дел, как каста священнослужителей и морских офицеров, причем требовала такого же слепого фанатизма. Реформы. Целый мир — распределение пожертвований, улучшение тюрем, борьба за свободу слова, за свободу разводов и контроль над рождаемостью. За короткую стрижку для женщин и пружинные матрасы для лесорубов. Полный лихорадочного напряжения мир — святые, взяточники, любители рекламы; юмористы, высмеивающие сенаторов в ковбойских шляпах; сенаторы в ковбойских шляпах, полные возмущения против Уолл-стрита; ревностные вегетарианцы, ратующие против бифштексов; циники-врачи, ратующие против вегетарианцев, и веселые молодые люди, которые просто рады всякому случаю пошуметь.
Этот мир имел свои явные недостатки. И даже больше, чем прожженных репортеров, поливавших грязью все виды «измов», Энн терпеть не могла всяких психопатов, с которыми ей приходилось непосредственно сталкиваться, — тощих священников, попавших в газеты за проповедь анархизма или даже кубизма; тучных священников, собиравших толпы обличением алкоголизма и проституции (с завлекательными примерами). Людей, которые жаждали власти и могли легче всего добиться ее, имея дела с робкими, беспомощными бедняками. Людей, которые хотели выместить на всем человечестве обиды своего убогого детства. Демагогов, с одинаковым восторгом готовых стать представителями Москвы или Риттенхауз-сквера.
Да, говорила себе Энн, это безумный и сложный мир. Но ведь любой мир, выходящий за пределы матрасов, трамваев и овсяной каши, будет безумным и сложным.
«До тех пор, пока на свете останется хоть один голодный безработный, хоть один обиженный ребенок, хоть одно малярийное болото, а ведь так, без сомнения, будет вечно, я обязана неустанно обличать жестокость и лень. И я буду обличать их, даже если мне придется возненавидеть себя за то, что я сентиментальная и тупая педантка, шарлатанка и эгоистка, которая противопоставляет свои желания всей мудрости веков (этому глупейшему из всех предрассудков!)», — размышляла Энн.
Однако было еще не поздно уберечь себя от безумства спасения. Она стала реформатором не потому, что потерпела неудачу в практической деятельности. Она не находила ничего трудного в административной работе, — в том, чтобы быть пунктуальной, отдавать распоряжения стенографисткам и предвидеть действия своих конкурентов, — во всем этом сокровенном ритуале, посредством которого мужчины становятся президентами или фабрикантами ванн, настолько сказочно богатыми, что их биографии помещают в журналах. Она могла бы преуспеть на деловом поприще. Ведь предлагали же ей должность заведующей Женским отделением банка в Рочестере.
Ну и что ж такого?
Ведь коммерция вовсе не низменное торгашество, как утверждали высоколобые интеллигенты. Для мужчин и женщин начала двадцатого века это-такое же нормальное занятие, как крестовые походы для гражданина 1200 года. Таков уж дух века, а разве можно оказать влияние на свой век, не проникшись его духом? Кто, как не предприниматель и финансист, в наши дни направляет политику, побуждает служителей слова божия читать проповеди, благоприятствующие процветанию, и призывает писателей сочинять детективы для развлечения промышленных магнатов? Чем не вдохновляющая идея — убедить наиболее блестящих молодых интеллигентов посвятить себя коммерции и тем самым еще больше облагородить отнюдь не низменное занятие, благодаря которому люди получают добротную обувь, сочные бифштексы, пенистое мыло и красивый линолеум?
Разве не этого требует здравый смысл?
«Наверное, нет», — вздохнула Энн. Она вдруг очень устала. Солнце скрылось за тучами, поднялся холодный ветер. «Но ведь я никогда и ни в чем не руководствовалась здравым смыслом — ни в работе, ни в любви. Я искала то, что солдат называет «приключением», а священник — «вдохновением свыше». Я все равно буду вечно соваться не в свое дело! Ибо мудрость мира сего, даже мудрость баптистов и методистов, прачек и механиков, игроков в гольф и республиканцев, есть безумие перед богом».
Однако, когда Энн возвращалась на велосипеде в Эрендел, ей вдруг почудилось, что рядом с ней едет ее дочка Прайд, которой нужен надежный дом, а не каменистые тропки на склонах овеваемых ветрами холмов.
И вот в радостные весенние дни — на Атлантике они ознаменовались двумя штормами и тремя днями тумана — Энн вернулась в Америку.
ГЛАВА XXII
В течение года, который Энн проработала помощником директора нью-йоркского Института организованной благотворительности, она так часто сталкивалась с отбывшими срок или условно освобожденными арестантками, что не раз вспоминала собственный двухнедельный курс облагораживания и очищения в тэффордской окружной тюрьме. Нельзя сказать, что бывшие арестантки, которых она теперь встречала, заметно исправились. Они выходили из тюрем — даже из самых приличных тюрем, — проникшись отнюдь не чувством раскаяния, а скорее желанием рассчитаться с обществом. Таким образом, собственный опыт побудил Энн заняться тем, что называется пенологией.
Пенология! Наука о пытках! Искусство запирать двери конюшни после того, как украли лошадь! Трогательная вера, что неврастеников, питающих ненависть к законам, установленным обществом, можно заставить полюбить эти законы, если запереть их в вонючую конуру, заставить есть скверную пищу, выполнять однообразную работу и общаться именно с теми людьми, общение с которыми и привело их за решетку. Кредо, исходящее из предпосылки, что бог создал род человеческий с целью ввергнуть большую его часть в вечное пламя и что отдельной личности убивать грешно, а Государству убивать убийц похвально. Теория, согласно которой люди, подобранные специально по способности истязать непокорных арестантов, если оградить их от гласности, не замедлят молитвами и любовью направить этих арестантов на путь истинный. Наука пенология!
Энн год проработала заместителем директора по воспитанию в Женском приюте Грин-Вэлли в Новой Англии. Здесь она не обнаружила почти ничего такого, на что заключенные могли бы жаловаться, но зато очень много такого, что могло навести на них тоску. В самом деле, едва ли даже самый опытный преподаватель прачечного дела сумеет увлечь своим предметом даму, которая последние десять лет развлекалась тем, что обворовывала магазины и пьянствовала, неоднократно давала себя соблазнять и не раз попадала в тюрьму.