Бесстрастным, ровным тоном монастырской экономки она задала Энн вопрос:
— Вы по-прежнему пытаетесь с помощью реформ залатать насквозь прогнившую капиталистическую систему? И самые темные и холодные карцеры отводите, вероятно, политическим заключенным?
— Вот именно! — отрезала Энн, которую в присутствии Перл так и подмывало схулиганить — нормальная реакция простых смертных на химически чистые души.
Во время медового месяца Энн предложила Расселу — благо теперь это позволяют их объединенные средства — снять дом в пригороде и зажить по-человечески, вместо того, чтобы тесниться между небом и землей среди прочих манхэттенских ворон.
— Позволь, дорогая, ты совершенно не права! — запротестовал Рассел. — Уехав из города, мы лишимся всяких интеллектуальных контактов, а они для нас чрезвычайно важны. Только подумай, за один вечер у Мориса Стайнблатта можно перевидать массу людей и оказаться в курсе всех последних событий — положение на Липарских островах, негры-издольщики, скандал с иностранным займом… Да что говорить! В пригородах и людей-то порядочных не найдешь, у них один бридж на уме!
Энн в бридж никогда не играла.
Но тут она, грешным делом, подумала, что бридж, пожалуй, #9632; действует успокаивающе после того, как день — деньской убеждаешь молодых и не слишком добродетельных женщин в том, что монастырская унылость Образцовой тюрьмы приятнее развлечений в притонах.
Они сняли просторную квартиру, пленившись ее дешевизной, в старом, чуть ли не допотопном доме, построенном в 1895 году и украшенном минаретами и арками в мавританском стиле. Дом был расположен по соседству с Шестой авеню, прямо под окнами проходила ветка надземки, и грохот поездов, в сочетании с трамваями, легковыми автомобилями, грузовиками и молочными фургонами по ночам не давал Энн покоя: она просыпалась, нервно вздрагивая, словно от визга леопардов за тростниковыми стенами ее хижины в джунглях. В доме водились тараканы, пахло рогожей и сыростью.
Но зато гостиная была грандиозная — тридцать футов в длину, восемнадцать в высоту-великолепное место для встреч радикалов или даже либералов: последние обычно собираются в большем количестве, хотя производят меньше шума (из расчета на человеко-единицу). Объединенная библиотека супругов насчитывала свыше тысячи томов — в трех жанрах: социология, поэзия и детективные романы; книги придавали комнате весьма солидный вид. В этой высокодуховной атмосфере можно было отрешиться от мира и даже забыть, что существуют поезда надземки-покуда очередной поезд не проносился под окном.
Тут постоянно клокотала и пенилась океанская пучина разговоров, и одна волна была для Энн неотличима от другой, как волны моря.
Стены были оклеены коричневыми обоями под тисненую кожу, и по ним, имитируя панели, проходили сосновые планки, оптимистически выкрашенные под красное дерево. Обои надо было бы сменить, но лишних денег все не находилось, а Энн мало-помалу открыла, что Расселу даже импонирует этот псевдоаристократический стиль.
В одном конце гостиной была довольно глубокая ниша-почти отдельная комнатка. Когда они приходили смотреть квартиру, Энн заметила, что Рассел окинул этот уголок вожделенным взглядом и сразу же предложил:
— Вот тут, дорогая, ты сможешь устроить себе кабинет.
— Нет, Игнац, лучше ты сам здесь устраивайся. Я люблю работать на просторе. И вообще дома я ничего особенного не делаю, в основном читаю.
И теперь с чуть снисходительным умилением она наблюдала, как он проводит гостей в свою нишу — он именовал ее то своей «обителью», то «конторой», то «кабинетом» и, наверное, назвал бы «студией», не будь помещение таким крохотным. В те редкие вечера, когда он никуда не был зван и никого не мог зазвать к себе, он потихоньку удалялся туда, радуясь, как мальчишка, и часами переклеивал марки в своем альбоме. Он был заядлый коллекционер. На столе у него громоздились десятки загадочных для Энн каталогов и прейскурантов, где шла речь о цветной чаркхарской серии, о марках треугольных, марках с надпечаткой, марках зубцовых и беззубцовых, марках воздушной почты… Он сидел, вооружившись лупой, подпрыгивал на стуле, скреб за ухом и прищелкивал языком, обнаружив в иллюстрированном каталоге какой — нибудь особо ценный экземпляр. Он демонстрировал свою коллекцию с такой же гордостью, с какой его брат Генри в провинциальных Сиракузах демонстрировал альбом с фотографическими снимками своего наследника, в возрасте от одного до одиннадцати лет.
В августе, спустя пять месяцев после замужества Энн и спустя неделю после окончания летнего отпуска, который по настоянию Рассела они провели в Адиронадакском горном лагере радикалов, где в это время происходила политическая конференция Деятелей Прогресса, пришло письмо из Нью-Рошелла от Пэт Брэмбл:
«Милая Энни!
Как тебе нравится твое замужнее состояние? Могла бы наконец выбраться ко мне на субботу и воскресенье. Мои гешефты идут не блестяще. Всю мою клиентуру переманил некий Лестер Помрой, тоже агент по продаже недвижимости, типичный Бэббит — только длинный, тощий и жизнерадостный — эдакая простая душа. Но, невзирая на простоту, он отлично умеет обрабатывать покупателей, которые желали бы приобрести семидесятипятитысячный дворец с фонтаном и золотыми рыбками за тридцать пять тысяч: с места не сходя, требует шесть сотен комиссионных и в придачу сигару. Я осталась не у дел. Пришлось выйти за него замуж. Словом, приезжай повидаться. Вези и Рассела, если не можешь без него.
Целую.
Пэт».
И Энн поехала. Без Рассела.
Пэт и ее добродушный супруг поселились в коттедже колониального стиля, отнюдь не оригинальном, но очень удобном: ситцевые занавески, мягкие кресла с высокими спинками, тахта, пятифутовый стеллаж с книгами, граммофон, в кухне цветной кафель и холодильник, перед крыльцом лужайка и круглая клумба с георгинами, гараж на две машины. Сама Пэт расхаживала в кокетливом цветастом халатике, и лицо ее поминутно расплывалось в глупо-счастливой улыбке.
— Ах, Энн, — прощебетала она, — у меня не жизнь, а рай! Мой благоверный от меня без ума. Я для него сразу и миссис Браунинг и Мэри Пикфорд. У нас будет куча детишек, если я еще не безнадежно состарилась. Но знаешь, Энни, дело тут не только в сантиментах, а в самом что ни на есть пошлом и старомодном желании укрыться за чьей-то спиной, чтобы можно было не думать о деньгах, не тащиться в контору ни свет ни заря, не препираться там целый день с дураками и выжигами! Я могу даже завтракать в постели, если захочу! И вообще я пришла к выводу, что убила столько лет на недвижимость просто потому, что всю жизнь мечтала о своем доме — чтоб был садик, и кухня с блестящими кастрюлями, и разные там чуланчики, и все это мое собственное! Вполне может быть, что твоя забота о заключенных — всего-навсего подавленный инстинкт материнства. Ну, а теперь я покажу тебе дом. Как специалист я пустила бы его приблизительно пятым сортом. Как владелица я ставлю его выше Виндзорского замка! Не думай, кстати, что я окончательно сложила оружие. Я и самого мистера Помроя могу поучить, как лучше околпачивать ослиную породу покупательниц. А в прошлый вторник я самостоятельно продала дом и получила комиссионные! Но до чего приятно сознавать, что делаешь это не по обязанности! Ну, пошли смотреть нашу лачугу!
Если Энн и не всплескивала руками при виде скатертей и салфеток из сурового полотна, газовой сушилки для посуды и вышитых покрывал, в душе она всему этому позавидовала.
Потом они отдохнули в плетеных креслах на лоскутке лужайки перед домом. Энн с неожиданной горечью подумала, какое счастье — отдохнуть от глубокомысленной трескотни Рассела.
Вечером были гости — соседи, симпатичные, спокойные люди; играли в бридж, пили пиво, ели бутерброды.
Ночевала Энн в чистенькой комнатке с веселыми обоями; она долго лежала, прислушиваясь к серебристому журчанию тишины. За окном без устали стрекотал невидимый хор насекомых, но его простенькая мелодия только сильнее оттеняла безмолвие.
Когда-то Энн пришла в негодование, услышав, как околохудожественные личности рассуждают о том, как звучат краски, чем пахнут восьмиугольники и какое ощущение прохлады оставляют на ощупь звуки флейты; но за последние два месяца она воочию увидела шум большого города — беспрестанный, душераздирающий ночной грохот; он представлялся ей в образе огромной, зловещей гавани, в которой горят корабли.
А поутру ее встретил щебет малиновок и солнечный свет, и в воздухе не было привычной копоти надземки.
— Вот такой дом будет у меня и у Прайд, — решила она.
ГЛАВА XXXVI
Шли месяцы, а Рассел по-прежнему то предавался ребячливому самолюбованию, то радовался, какой он счастливчик, то чопорно негодовал, если у Энн ненароком вырывалось одно из тех словечек, которые он с хихиканьем смаковал в соленых анекдотах. Ни в одном из этих трех вариантов он не был естественен: естественность вообще была ему чужда, и это постоянное, сознательное разыгрывание какой-то роли мешало Энн чувствовать себя спокойно и естественно. Но по прошествии полугода их совместной жизни ей больше всего стали досаждать многие чисто внешние мелочи повседневного общения.
Если Энн и не всплескивала руками при виде скатертей и салфеток из сурового полотна, газовой сушилки для посуды и вышитых покрывал, в душе она всему этому позавидовала.
Потом они отдохнули в плетеных креслах на лоскутке лужайки перед домом. Энн с неожиданной горечью подумала, какое счастье — отдохнуть от глубокомысленной трескотни Рассела.
Вечером были гости — соседи, симпатичные, спокойные люди; играли в бридж, пили пиво, ели бутерброды.
Ночевала Энн в чистенькой комнатке с веселыми обоями; она долго лежала, прислушиваясь к серебристому журчанию тишины. За окном без устали стрекотал невидимый хор насекомых, но его простенькая мелодия только сильнее оттеняла безмолвие.
Когда-то Энн пришла в негодование, услышав, как околохудожественные личности рассуждают о том, как звучат краски, чем пахнут восьмиугольники и какое ощущение прохлады оставляют на ощупь звуки флейты; но за последние два месяца она воочию увидела шум большого города — беспрестанный, душераздирающий ночной грохот; он представлялся ей в образе огромной, зловещей гавани, в которой горят корабли.
А поутру ее встретил щебет малиновок и солнечный свет, и в воздухе не было привычной копоти надземки.
— Вот такой дом будет у меня и у Прайд, — решила она.
ГЛАВА XXXVI
Шли месяцы, а Рассел по-прежнему то предавался ребячливому самолюбованию, то радовался, какой он счастливчик, то чопорно негодовал, если у Энн ненароком вырывалось одно из тех словечек, которые он с хихиканьем смаковал в соленых анекдотах. Ни в одном из этих трех вариантов он не был естественен: естественность вообще была ему чужда, и это постоянное, сознательное разыгрывание какой-то роли мешало Энн чувствовать себя спокойно и естественно. Но по прошествии полугода их совместной жизни ей больше всего стали досаждать многие чисто внешние мелочи повседневного общения.
Больше всего Энн бесило то, что он называет ее «маленькой женушкой» и обращается с ней соответственно.
При этом он с полным одобрением относился к тому, что она занимает значительный пост и тем самым придает им обоим немалый вес в обществе; он не возражал и против того, чтобы она вносила деньги за квартиру и оплачивала счета бакалейщика; он бывал недоволен, если она не блистала на званых обедах, а также, когда она во всеуслышание произносила избитые истины, вроде того, что «главная задача пенологии — надежно оградить общество от преступных элементов». И вместе с тем в частной жизни она должна была оставаться «маленькой женушкой» — иначе как бы он мог рядом с ней сохранить все свое мужское величие? (Он рассказал ей, что одна девица нежно называла его «мой великанчик». Но нежность Энн имела пределы, и даже в самые сентиментальные минуты, когда он приносил ей шоколад и развлекал как мог, на подобный слащавый лепет она была не способна.)
Как-то Энн попросила мужа зайти в книжный магазин и купить «Gestalt Psychologie»[183] Блётцена. Книга была ей срочно нужна. Энн собиралась положить ее в основу своего доклада в маунт-вернонском дискуссионном клубе. Домой она вернулась раньше Рассела и уже успела достать с полки порядком пропыленный немецкий словарь. Рассел ворвался в квартиру, как застоявшийся бык, и с лучезарной улыбкой протянул жене букет хризантем, видом и размерами напоминавший сноп пшеницы.
— Волшебные цветы! Спасибо, милый. А книжку ты принес?
— Какую книжку?
— Как какую? Ты же обещал! Немецкую, по психологии.
— Боже милосердный! Какие мы важненькие, какие мы учененькие! Вот мы сейчас доберемся до сути вещей и всем покажем, сколько в нашей маленькой головке разных сурьезных мыслей! И на что нам эта то-о-олстая ску-у-у-ушная книжища? И что бы мы с ней стали делать?
Он хотел игриво потрепать ее по щеке, но Энн в негодовании отпрянула.
— А, черт! Хорошо! Больше не буду обременять тебя просьбами! Сама куплю, что мне нужно!
— Что ты, что ты? Неужели ты обиделась? — еле вымолвил оторопевший Рассел.
В этот вечер к Энн зашла одна из бывших арестанток, освобожденная условно (каждый месяц они навещали ее десятками). Эта девушка отсидела год за кражу шелка из швейной мастерской, где она работала. Теперь, по ее словам, она хотела «начать честную жизнь», но не могла никуда устроиться, а от своей опекунши — дамы высоконравственной и высокопоставленной, сотрудницы Лиги спасения преступников-нерецидивистов «Маяк» — она не могла добиться никакой помощи, кроме чтения морали. Энн дала ей записочку к одной симпатичной, толковой и совершенно безнравственной женщине, у которой было ателье мод в Гринвич-Вилледж, и, улучив минуту, когда не одобрявший ее действий Рассел отвернулся, сунула девушке десять долларов (хотя с деньгами у нее было туго). Проводив гостью, Энн принялась расхаживать по комнате, не обращая внимания на Рассела, который с циничным видом развалился в кресле — когда-то любимом кресле Энн:
— Условное освобождение! Это ключ ко всей совокупности карательных мер, а между тем оно находится в полном пренебрежении. И нельзя винить одних сотрудников надзора. Почти все они по горло заняты текущей работой, а многие просто не имеют необходимой подготовки. Будь у меня побольше совести, энергии и здравого смысла, я бросила бы тюрьму и посвятила себя политической деятельности. Навела бы порядок в системе условного освобождения, добилась бы ассигнования на это дело миллионов долларов — не меньше чем на тюрьмы, если не больше, и обязала бы общество в законном порядке точно так же заботиться о бывших заключенных — столько перетерпевших, больных нравственно, — как заботятся о людях, больных физически — скажем, о чахоточных. И я уверена, что смогла бы добиться этого!
Рассел не замедлил отозваться:
— Какой светлый ум! Какая ясность целей! Батюшки мои, прямо народный трибун! Разумеется, деточка, что за вопрос! Стоит тебе выставить свою кандидатуру, как Таммани-холл[184] со всех ног бросится выполнять твои распоряжения. Еще бы — Энни д'Арк!
Однажды Энн произносила речь на обеде у популярного в филантропической среде миллионера — того самого, который проявлял неизменную готовность финансировать все любительские театры, частные журналы начинающих поэтов, прокат советских фильмов и технические курсы для освобожденных преступников, но дальше обещаний не шел. С помощью простых фактов и внушительных цифр Энн доказывала, что из десяти заключенных, которых обучают какому-нибудь ремеслу, девять покидают тюрьму, так им и не овладев. Ее слушали внимательно. Она увлеклась и, быть может, немного священнодействовала, преисполнившись сознания собственной значительности, присущего игрокам в гольф, и забыла, что она миссис Сполдинг. И не случайно такой болью — не досадой, а именно болью — отозвались в ее сердце, где еще сохранились остатки нежности к Расселу, его сказанные во всеуслышание слова:
— Ну, а теперь, дорогая, после того как ты нам разъяснила этот сложный вопрос, может быть, ты дашь оценку положению в России и заодно расскажешь про биофизику?
Как ни странно — а может быть, в этом не было ничего странного, — Энн не меньше раздражала его манера публично петь ей дифирамбы: на званых обедах он рассказывал совершенно незнакомым людям, какой она выдающийся пенолог, какой психолог, какой превосходный администратор; с каким бесстрашием она усмиряла тюремные бунты где-то на юге и какую благожелательность и добросердечие проявляла впоследствии к бунтовщикам. А в такси по дороге домой, потратив столько сил на то, чтобы окружить ее ореолом славы, в лучах которой он не прочь был погреться и сам, Рассел одним ударом повергал ее с неба на землю, заявляя:
— Я очень рад, дорогая, что ты приятно провела время, но если бы ты хоть немножечко постаралась сдержать свой поток красноречия, доктор Винсент тоже смог бы произнести за вечер несколько слов.
В особенно долгие дорожные объяснения он пускался всякий раз, как кто-нибудь из новых знакомых называл его «мистер Виккерс».
— Я сказал этому кретину, что он ошибается. Я, безусловно, не более чем муж знаменитой фрау Виккерс, доктора, профессора, директора и тому подобное, но при этом в деятельности на благо общества я занимаю и свое собственное, скромное, незаметное местечко!
Справедливость требует признать, что такого рода обиды он сносил все же более благодушно, чем агрессию со стороны какого-нибудь очень юного или очень старого профессора, который осмеливался вступать с Энн в спор о психологии заключенных. Когда авторитет фирмы Сполдинг-Виккерс оказывался под угрозой, Рассел, этот испытанный боец, выпрямлялся во весь свой медвежий рост и, потрясая кулаками, рычал:
— Многоуважаемый, позвольте вам сказать, что мисс Виккерс, помимо знаний теоретических, обладает огромным опытом практической работы!