— Нет. — Она подумала. — Нисколько. Мой успех в роли начальника тюрьмы объясняется главным образом тем — глядите, если эту тайну узнает кто-нибудь, кроме вас и Мальвины Уормсер, мне конец! — что в массе заключенные кажутся мне куда более симпатичными и интересными людьми, чем тюремный персонал. Конечно, среди заключенных попадаются действительно скверные типы. Мразь. Но ведь гораздо больше таких, в ком от рождения живет дух авантюры: просто они не захотели всю жизнь гнуться над швейной машиной или сидеть за кассой. На Юге у меня в тюрьме была одна прелестная девочка, Бэрди Уоллоп, — я слышала, что теперь она открыла ресторанчик в Спокейне и процветает. Так вот, она приходила ко мне…
Минут пятнадцать она рассказывала ему про Бэрди. Потом спохватилась и спросила:
— А ведь, наверное, уже безумно поздно… Барни? Никак не могу добраться до своих часов. Где мы сейчас?
— Да, поздновато. Пожалуй, пора возвращаться. Но мы сейчас недалеко от моего загородного дома. Милях в двух. Заедем туда на минутку — вытащим из холодильника индейку и бутылку пива и перекусим. Дом стоит пустой — моя жена и обе дочки, уже взрослые девушки, сейчас в Европе, а я только изредка приезжаю на субботу и воскресенье. Но еда там найдется, и заодно согреемся перед обратной дорогой.
«Так я и знала, — сказала себе Энн, — что он с самого начала держал путь к своему логову». Она понимала, что надо бы возмутиться, но возмутиться не могла. Он ей нравился — он так ей нравился!
Интересно, подумала она, какой у него дом: блестящая новенькой краской дача с верандой, коттедж в колониальном стиле или строгий оштукатуренный особняк с мансардной крышей… А впрочем, не все ли равно.
На оставшиеся две мили, при такой скорости, потребовалось немногим более двух минут, и пока Энн размышляла, машина проехала между двух бетонных столбов, прошелестела шинами по гравию подъездной дороги в четверть мили длиной и резко затормозила перед огромным, как показалось Энн, кирпичным домом с облицовкой из известняковых плит. Она ждала, что вот — вот Барни позвонит — и парадную дверь с поклоном распахнет дворецкий. Но вместо этого Барни отпер маленькую боковую дверь, и через белый коридорчик они попали в кухню — воплощение райских грез домашней хозяйки: линолеум, стены, выложенные канареечно-желтыми плитками, большая газовая плита, угольная печь с колпаком, сверкающая никелем раковина, а на полке — целое семейство медных кастрюль всех размеров, от дедушки до грудного младенца, несомненно, вывезенное из Франции.
Электрический холодильник в семь футов шириной.
Внутри — пиво, вареная курица, жареная утка, икра; в буфете — большая коробка английского сухого печенья.
— Для пива холодновато, как, по-вашему? — сказал Барни. — Заварю-ка я вам лучше чаю. Выпьете?
— С удовольствием! Я промерзла до костей.
— Жаль, что так поздно, а то бы я приготовил для вас целый обед. Как юрист я безграмотен, и в ручной мяч меня обставит любой щенок из Гарварда, но зато после поваров Колониального ресторана я самый главный. — То, как он включил газ, чиркнул спичкой, поставил чайник, чисто профессиональная уверенность всех его жестов подтверждали эти слова. — Моему ирландскому жаркому завидуют лучшие рестораторы Нью-Йорка, а когда я угощал немецких принцев-эмигрантов кислой капустой с ананасом, у них из глаз лились чистейшие пивные слезы!
От ее помощи он отказался. Вот Рассел ни за что не отказался бы. Она еще раз подумала, как несправедливо ходячее мнение, будто слабохарактерные мужчины — лучшие помощники в хозяйстве. Барни Долфина легко было представить в роли лагерного или армейского повара, в роли корабельного кока — веселого, деловитого; а Рассел только бессмысленно вертелся на кухне и путался под ногами.
Барни снял пиджак, и она увидела, какие у него сильные плечи. Она уже согрелась и сидела на высокой табуретке, не сводя с него счастливых глаз. Он ловко нарезал хлеб для бутербродов с курицей и поджарил гренки к икре. Через десять минут ужин был готов, и они съели его за кухонным столом — и при этом почти не разговаривали: только обменялись последними сплетнями о судьях, адвокатах и экспертах по тюремному режиму.
Облокотившись на стол, подперев ладонями подбородок, он смотрел ей в глаза — нет, глубже, в самую душу.
— На улице холодно, дорогая. И поздно. А что если остаться здесь на ночь? Завтра утром мы выедем как угодно рано — или как угодно поздно.
Надо было бы запротестовать или по крайней мере увильнуть от прямого ответа. Но ей так хотелось остаться. После многих лет одиночества в присутствии Барни Долфина ей было удивительно уютно. Не глядя на него, она постукивала вилкой по столу. И, словно чей — то чужой, услышала собственный голос:
— Хорошо.
Он встал, обошел вокруг стола и поцеловал ее-с профессиональной уверенностью, которая покорила Энн, хотя должна была бы шокировать. Через белый коридорчик они прошли в холл, увешанный портретами, как ей показалось, старинными, очень красивыми, и стали подниматься по лестнице. Но вдруг она вздрогнула и остановилась. На площадке, в полосе света, она увидела портрет женщины — такой холодной, ясной, тонкой и надменной, словно ее выточили из горного хрусталя, и рядом с ней двух девочек, изящных и высокомерных.
— Это ваша жена? — спросила Энн упавшим голосом.
— Да, это Мона. И дочки. По-моему, хорошенькие.
Его рука настойчиво подталкивала ее вперед. Он привел ее в спальню, похожую на уголок Малого Трианона, к которой примыкала чересчур роскошная ванная. Зеркальный туалетный столик утопал в кружевах и пышных розовых бантах, которые вызвали у Энн внезапную брезгливость.
— Барни, это не ее комната?
— Нет, нет, честное слово. Это комната для гостей. И, что говорить, она действительно смахивает на будуар содержанки. За все эти рюшечки я не отвечаю. Зато матрац на кровати первоклассный. Пойду раздобуду вам что-нибудь переодеться.
Когда он вернулся, притащив целую кучу вещей — халат, пижаму, кольдкрем, огромную мягкую губку, — она успела снова накинуть на голову капюшон, который сбросила в кухне. Она сидела перед туалетным столиком — спиной к зеркалам, положив ногу на ногу и подперев щеку ладонью, и смотрела прямо перед собой.
— Немножко не по себе? — Его мягкий голос ласкал ее, она погружалась в него, как в теплую воду.
— Нет, ничего, только… Барни, все это так неожиданно, но вы мне очень нравитесь. Я просто обезоружена. И, кажется, я вам тоже.
Его поцелуй недвусмысленно подтвердил, что ее догадка справедлива и что он этого так не оставит.
— Но я не хочу, чтобы все начиналось здесь, — упрямо сказала Энн. — Это дом Моны, — весь до последней мелочи. Будь мы оба бездомные бродяги, повстречайся мы случайно в какой-нибудь гостинице — тогда было бы все равно. Но оскорблять ее я не хочу. Мне кажется (глупо, наверное), что она во всем, что здесь есть. Это было бы предательство. Нет, не могу.
— Послушай. Хочешь уехать со мной куда-нибудь дня на два, в конце будущей недели?
— Д-да… да, хочу!
— Ну так спи спокойно, а утром, часов в восемь, я тебя разбужу — в твоем распоряжении добрых пять часов; ты успеешь заехать домой переодеться и к половине одиннадцатого будешь у себя в тюрьме, а по дороге мы обо всем договоримся! Спокойной ночи, милая!
И он поцеловал ее, а она, почти не сознавая, что говорит, прошептала:
— Милый, милый мой.
Ей приснилось, что она арестована и стоит перед Адольфом Клебсом, облаченным в судейскую мантию. Он глядит на нее сверху вниз, с чуть заметной усмешкой. А она его любит, побаивается и готова исполнить каждую его прихоть.
А когда она проснулась, светило солнце, и на краешке кровати сидел Барни Долфин. Он обнял ее, и сквозь ткань пижамы она почувствовала тепло его руки. Но его утренний поцелуй был до обидного целомудренным, и сказал он только:
— Вставай, родная, пора в дорогу, к твоим преступницам.
Она приняла ванну — с каким-то новым для нее, необыкновенно приятным экстрактом, пахнущим геранью.
Замерзшая, неизвестно откуда взявшаяся служанка подала им завтрак — гренки, мед и кофе. И когда Барни через стол улыбнулся ей, Энн почувствовала, что они уже много лет вместе.
ГЛАВА XXXIX
В субботу 29 марта, в полночь, они выехали на кремовой торпеде Барни на юг, в Виргинию, рассчитывая, что магическая сила скорости поможет им опередить календарь и попасть в самый разгар весны.
Перед дорогой они долго, обстоятельно обедали — как давние и верные любовники, хотя в прошлом у них только и было, что четыре поцелуя да ужин за кухонным столом.
Обычно Энн относилась к быстрой автомобильной езде с благоразумной опаской, но на этот раз она полностью доверилась Барни, словно зная по многолетнему опыту его манеру действовать решительно и без промедления, и блаженно продремала почти все время пути. Города, железнодорожные переезды, гулкие туннели — все это проносилось перед ней как во сне. Один раз ее разбудили сердитые голоса. Барни о чем-то спорил с двумя громадными полицейскими: как сквозь туман, она увидела кожаные ремни, портупеи… Вот он рассмеялся, вот протянул им деньги, свою фляжку… И снова ее одолел сон. Она так и не узнала, где произошел этот инцидент — в Нью-Джерси, в Пенсильвании, в Делавэре или на краю света. Под двойным пледом было так тепло, так уютно, и Барни ничуть не мешало, когда она прислонялась к его плечу и чувствовала плавное покачивание его руки, лежавшей на руле.
ГЛАВА XXXIX
В субботу 29 марта, в полночь, они выехали на кремовой торпеде Барни на юг, в Виргинию, рассчитывая, что магическая сила скорости поможет им опередить календарь и попасть в самый разгар весны.
Перед дорогой они долго, обстоятельно обедали — как давние и верные любовники, хотя в прошлом у них только и было, что четыре поцелуя да ужин за кухонным столом.
Обычно Энн относилась к быстрой автомобильной езде с благоразумной опаской, но на этот раз она полностью доверилась Барни, словно зная по многолетнему опыту его манеру действовать решительно и без промедления, и блаженно продремала почти все время пути. Города, железнодорожные переезды, гулкие туннели — все это проносилось перед ней как во сне. Один раз ее разбудили сердитые голоса. Барни о чем-то спорил с двумя громадными полицейскими: как сквозь туман, она увидела кожаные ремни, портупеи… Вот он рассмеялся, вот протянул им деньги, свою фляжку… И снова ее одолел сон. Она так и не узнала, где произошел этот инцидент — в Нью-Джерси, в Пенсильвании, в Делавэре или на краю света. Под двойным пледом было так тепло, так уютно, и Барни ничуть не мешало, когда она прислонялась к его плечу и чувствовала плавное покачивание его руки, лежавшей на руле.
Один раз среди ночи ей почудился тоненький голосок — скорее всего это была Энни Виккерс из Уобенеки, которая доверчиво прижалась к плечу отца и едет с ним в автомобиле: «Хорошо… очень хорошо… Мне нравится». И кто-то крепко обнял ее одной рукой и тут же отпустил.
Она проснулась от легкого испуга — вдруг исчезло убаюкивающее покачивание и шум мотора. Она вздрогнула и выпрямилась. Автомобиль стоял в каком-то городе, и рядом с ней никого не было. Необъяснимым образом она очутилась в узком кривом переулке, какие редко встретишь в Нью-Йорке: высокие, закопченные кирпичные дома-точь-в-точь кадр из какого-нибудь иностранного фильма. Она зажмурилась и всем телом почувствовала, как ей не хватает успокаивающей близости Барни. Потом встряхнулась, протерла глаза, осмотрелась и решила, что перед ней вход в закусочную. И верно — оттуда появился Барни; он улыбался чуть — чуть насмешливо и держал в руках поднос. Он протянул ей фаянсовую чашку, и, задыхаясь от благодарности, Энн отпила глоток самого вкусного, самого горячего в мировой истории кофе.
— Где мы? — пробормотала она, снова засыпая.
— В Балтиморе, любимая. На родине Менкена и крабов — впрочем, они вряд ли в родстве.
— Мм… Хорошо. Поцелуй меня.
И тут же они оказались возле отеля «Мэйфлауэр» в Вашингтоне, и она, хоть убей, не могла понять, как этот отель вдруг возник рядом с их машиной и Барни разбудил ее словами:
— Ну, а теперь — мыться и завтракать, милый мой заспанный котенок, моя лохматая соня!
(Но Барни молол нежную чепуху непринужденно-и как все это было не похоже на сюсюканье Рассела!)
Смеясь, он вытащил ее из машины.
— Пожалуй, дальше ехать уже не стоит, соня ты эдакая. К тому времени, как мы доберемся до Стонтона, ты окончательно превратишься в грудного младенца. Тебе уж сейчас на вид не больше десяти. Меня арестуют как похитителя детей и отдадут на растерзание судье-республиканцу! Ну же, проснись, девочка! Сейчас будут вафли! Гренки! Мед!
В воскресенье около полудня они приехали в местечко под названием Кэптенс-Фордж, где была небольшая гостиница — красный кирпичный дом с белым портиком — над долиной, на живописном склоне холма, среди полей, изрезанных ручьями. Когда-то это был особняк плантатора; трава вокруг дома пестрела подснежниками и нарциссами, а над камином в парадной зале висела шпага какого-то генерала армии южан. Они сняли две комнаты — просторную спальню и гостиную с портретами в овальных рамах и старомодной кожаной мебелью; был еще балкон с видом на лужайку, окаймленную рододендронами. И тут, впервые после далекого детства в Уобенеки, Энн сразу и прочно почувствовала себя дома.
После сытного обеда — жареная курица с кукурузными оладьями и зеленым горошком — они легли и спали почти до вечера, тесно прижавшись друг к другу, растворившись в абсолютной, не знающей сомнений близости; спали на широкой кровати из черного ореха с резным изголовьем, изукрашенным розами, грушами и всякими гирляндами; а сквозь жалюзи в сумрак спальни пробивались золотые полоски света.
Дни в Кэптенс-Фордж проходили на первый взгляд бездумно и праздно. Прежде всего оба немедленно поняли, что смешно было бы и думать о возвращении в понедельник, и отправили по телефону длинные уклончивые телеграммы о каких-то мифических делах, задерживающих их приезд на неделю.
Он и гуляли, купались, бродили по окрестностям. Играли в теннис — и хотя оба уже давно не держали в руках ракетку, игра шла в темпе, остро и серьезно. Однажды они отправились в автомобильную прогулку, примчались в Ричмонд и провели вечер в притоне, блиставшем позолотой, но все остальное время им было довольно общества друг друга, апрельского воздуха и весеннего запаха земли. Энн перечитывала Джона Говарда,[191] Элизабет Фрай,[192] Беккариа[193] — этих Эразмов, этих Везли[194] тюремной реформы, а Барни недовольно ворчал:
— Не понимаю, какого черта мне взбрело на ум бросить итальянский, — ради того, чтобы играть в карты с деятелями из Таммани-холла. В результате мой репертуар состоит из фраз вроде «due банана» и «quanto costa».[195] Впрочем, господь ведает, что творит. Если бы я всю жизнь корпел над книгами, я сейчас был бы деканом юридического факультета или членом Верховного суда Соединенных Штатов — и никогда бы с тобой не встретился, а мне, честно говоря, приятнее целовать тебя, чем исподтишка расчесывать судейские бакенбарды.
Бр-р-р!
Устроившись на балконе в плетеном кресле, он принялся за «La Figlia di Iorio».[196] Рядом, на маленьком чугунном столике, стоял сифон с содовой водой, бутылка превосходного виски, сигары, а напротив него Энн, в парчовом халате и домашних туфлях, в третий раз перечитывала «Волшебную гору»[197] и время от времени, оставив книгу, поднимала на него счастливые глаза или в трансе блаженных, бесформенных мыслей смотрела вниз, в зеленую глубь долины.
Рассел Сполдинг (который, как с удивлением вспомнила Энн, был когда-то связан с ней узами супружества) в минуты нежности начинал с истерическим упоением «играть» и придумывать «понарошку» всякую чушь; при этом Энн испытывала такую же брезгливость, как если бы перед ней пустился в пляс толстяк из колонии нудистов. Барни Долфин вряд ли хоть раз употребил слово «понарошку» с тех пор, как сорок пять лет назад вышел из дошкольного возраста, а глаголом «играть» он пользовался, только говоря о картах, гольфе и бейсболе. Но именно Барни открыл ей радость милых любовных игр: то он делал вид, что гонится за ней, как за пугливой нимфой, то притворялся, будто она не желает ложиться и всю ночь просидит над книгой, если не унести ее в постель на руках. Он проделывал все это с серьезным видом, не смазывал игру пустой болтовней и не разрушал очарования заведомой бессмыслицы. Он мог позволить себе быть серьезным. Его внутренняя энергия не требовала шумного выражения.
Энн не переставала удивляться и радоваться тому, что они понимают друг друга мгновенно, без слов, с одного coup d'oeil.[198] Как-то они отправились на моление весьма привлекательной секты, носящей название «Епископальный евангелический союз новых святых слова живого». Проповедник (по будням отличный плотник), которому, очевидно, опостылели одни и те же грехи одних и тех же двадцати двух экзальтированных членов его паствы, был в восторге оттого, что приобрел в лице Энн и Барни новых клиентов. Он возгласил:
— И скажу вам: ни наряды, ни суетная жизнь большого города не спасут людей от проклятия за грехи их, как не спасет и смиренная рабочая одежда.
Она перехватила взгляд Барни, и оба рассмеялись — беззвучно, одними глазами: им не понадобилось шепотом обмениваться шутками в стиле Рассела.
«Почему я все время их сравниваю! — упрекнула себя Энн. — Что за ребячество — проводить параллели! Сравнение всегда несправедливо».
Но она была невероятно счастлива, а людям свойственно в дни счастья вызывать в памяти самые горькие дни: ведь так приятно, лежа в теплой постели, вспоминать, по какому холоду добирался домой.
Невероятно, безбожно счастлива, и особенно от сознания, что Барни не менее счастлив.
С ними неотлучно была и третья — Прайд, ее дочь. Разумеется, теперь Энн ничего не делала, чтобы помешать Прайд наконец «обрести реальное бытие», как было сказано в ее школьной хрестоматии. И отцом ее, конечно же, мог быть только Барни Долфин. Просто смешно представить в этой роли Линдсея Этвелла, Рассела Сполдинга, Лейфа Резника, Глена Харджиса и даже Адольфа Клебса!