Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердной бабушке (сборник) - Габриэль Гарсиа Маркес 6 стр.


Таким был Блакаман Злой, потому что добрый – это я. Он способен был даже астронома убедить, будто месяц февраль – всего лишь стадо невидимых слонов, но когда судьба отворачивалась от него, он ожесточался сердцем. В свои лучшие времена он бальзамировал вице-королей. Говорят, он делал им такие властные лица, что они еще много лет продолжали править, даже лучше, чем при жизни, и никто не осмеливался похоронить их, пока он не возвращал им мертвые лица. Но его престиж пошел прахом из-за необдуманного изобретения бесконечных шахмат, они свели с ума одного капеллана и вызвали два нашумевших самоубийства. Вот так и скатился он от толкователя снов до гипнотизера на днях рождения, от зубодера внушением до ярмарочного костоправа, так что ко времени, когда мы встретились, на него косо смотрели даже флибустьеры.

Мы уже просто плыли по течению с нашими краплеными картами, и жизнь была вечным кораблекрушением с попытками то продать контрабандистам свечи для побега, которые делали невидимками, если их воткнуть куда надо, то тайные капли. Крещеные жены бросали их в суп, чтобы внушить страх Божий в мужей-голландцев, и все, что вы пожелаете, дамы и господа, только это не приказ, а всего лишь совет, на самом деле к счастью не принудишь. Однако как бы мы ни помирали со смеху от его остроумия, вообще-то с трудом добывали себе на пропитание, и его последней надеждой стали мои способности предсказателя. Он запирал меня в маске японца в свой погребальный кофр и связывал корабельными цепями, чтобы я хоть что-то угадал, а он терзал грамматику, ища лучший способ заставить всех уверовать в его новые познания. Вот перед вами, дамы и господа, это дитя, терзаемое светляками Иезекиила, а вы, да-да, вот вы, с недоверчивым лицом, решитесь ли спросить его, когда умрете. Но мне ни разу не удалось отгадать даже какое сегодня число, так что он разжаловал меня из прорицателей, потому что сонливость от сытости влияет на твою предсказательную железу. Стукнув меня палкой по голове, решил вернуть отцу, чтобы вернуть себе удачу, а заодно получить обратно деньги.

Тем временем ему удалось найти практическое применение электричеству, порождаемому страданиями, и он принялся сооружать швейную машинку, которая должна работать, если присосками присоединить ее к больной части тела. Так как я всю ночь стонал от палочных ударов, которые он раздавал, чтобы оградить себя от несчастий, ему пришлось остаться со мной в качестве испытателя своего изобретения, и мое возвращение было отложено, пока машинка не заработала проворнее какой-нибудь монастырской послушницы. К тому же она еще вышивала птиц и альстромерии в зависимости от того, что болело, и силы боли. Так мы и жили, убежденные в нашей победе над невезением, когда до нас дошло известие, будто командир броненосца захотел повторить в Филадельфии опыт с противоядием и в присутствии всего своего штаба превратился в мармелад с галунами.

Он надолго лишился желания смеяться. Мы сбежали и скрывались по индейским ущельям. Чем глуше были места, тем скорее до нас доходила молва о том, что морская пехота захватила страну под предлогом борьбы с желтой лихорадкой, сносили головы всем бродячим торговцам – и старым, и случайным, и не только местным – из предосторожности, но и китайцам ради забавы, неграм – по привычке, а индусам – за то, что заклинают змей, а потом изничтожили фауну и флору и то, что могли, – из минерального царства, потому что их специалисты по нашим делам объяснили им, что карибские жители способны менять свое обличье, чтобы дурачить гринго. Я не понимал, откуда у них столько ненависти и почему мы так боимся, пока мы не оказались в безопасности под вечными ветрами Гуахиры, и только там он решился признаться, что его противоядие было всего лишь ревенем со скипидаром, но зато он заплатил два квартильо одному проходимцу за то, что тот принес ему ту лишенную яда змею.

Мы поселились на руинах колониальной миссии в напрасной надежде, что появятся контрабандисты – люди, которым можно доверять, ведь только они способны на приключения под безжалостным солнцем селитряной пустыни. Вначале мы питались копчеными саламандрами, заедая их цветками, собранными среди камней, и нам еще хватало духа смеяться, когда пытались сварить и съесть его краги. Под конец ели даже паутину из колодцев и только тогда поняли, как нам не хватало людей. В те времена я не знал никакого средства от смерти и в ожидании ее просто лег там, где было не так жестко, а он бредил воспоминаниями о женщине, такой нежной, что при желании могла пройти сквозь стены. Но даже это вымышленное воспоминание было изобретательной уловкой для обмана смерти любовными страстями. Однако в тот час, когда мы уже должны были умереть, он подошел ко мне, как никогда, живой, стал следить за моей агонией и думал с такой силой, что мне до сих пор не удалось сообразить, что свистело среди камней – ветер или его мысли. Еще до рассвета он сказал мне тем же голосом и с той же решительностью, что и прежде, что теперь он все понял: я снова отвратил от него удачу, так что подтяни штаны, потому что как отвратил, так и приманишь.

Вот тут стали исчезать остатки привязанности, которую я к нему испытывал. Он снял с меня последние обноски, обмотал колючей проволокой, растирал раны кусками селитры, засолил в моих же водах, подвесил за ноги, чтобы провялить на солнце, и все кричал, что такого умерщвления плоти еще мало, чтобы утихомирить его преследователей. Под конец он бросил меня гнить в моих собственных несчастьях в подземелье для покаяния, где колониальные миссионеры перевоспитывали грешников, и с коварством чревовещателя, которого ему было не занимать, принялся подражать голосам съедобных животных, шепоту спелых свекол и журчанию ручейков, чтобы мучить меня иллюзией того, что умираю от голода в раю. Когда контрабандисты доставили ему необходимое, он спускался в подземелье, давал поесть, чтобы не дать мне умереть, но потом заставлял платить за это подаяние, выдергивая ногти клещами и стесывая зубы мельничными жерновами. Единственным моим утешением было желание, чтобы жизнь дала мне время и случай рассчитаться за такие издевательства еще более свирепыми муками. Я удивлялся самому себе, что мог выдержать эту вонь собственного гноя, а он сбрасывал мне свои объедки и раскидывал по углам падаль – ящериц и ястребов, чтобы воздух подземелья окончательно отравил меня.

Не знаю, сколько времени прошло, когда он принес тушку кролика, чтобы показать мне, что скорее сгноит его, чем даст мне съесть. Однако и тут мне хватило терпения, осталась лишь злость, так что я схватил тушку кролика за уши и швырнул ее в стену, видя в кролике не животное, а его самого, который сейчас разобьется о стену. И вот тогда и произошло как во сне: кролик не только воскрес, вереща от ужаса, а даже вернулся в мои руки, шагая по воздуху.

Тогда началась моя большая жизнь. С тех пор брожу по свету, спасая от болотной лихорадки за два песо, возвращая зрение слепым за четыре пятьдесят, обезвоживаю отечных за восемнадцать, ставлю на ноги калек за двадцать, если они калеки с рождения, за двадцать два, если от несчастного случая или драк, за двадцать пять, если в результате военных действий, землетрясений, высадок морской пехоты или любых других стихийных бедствий, излечивая оптом от общих заболеваний – по договоренности, свихнувшихся – смотря на чем, детей – за полцены, а глупцов – из благодарности. А ну, дамы и кабальеро, кто отважится сказать, что я не филантроп, вот теперь да, господин командующий двадцатым флотом, прикажите своим ребятам убрать баррикады, чтобы прошло болящее человечество, прокаженные налево, эпилептики направо, паралитики – туда, где не будут мешать, а туда подальше – не самых неотложных, только, пожалуйста, не толпитесь. Я не в ответе, если перепутаются болезни и окажутся вылечены от того, чего у них нет. И пусть играет музыка, пока не расплавятся медные трубы, и летят ракеты, пока не обожгутся ангелы, и льется водка, пока не убьет мысли, и пусть придут хамоватые служанки и канатоходцы, мясники и фотографы, и все – за мой счет, дамы и кабальеро. Вот здесь и кончилась дурная слава Блакаманов, и началась всеобщая суматоха. Вот так я вас и усыплю, прямо-таки депутатским способом, на всякий случай, если подведет мое умение и некоторым станет хуже, чем было. Единственное, чего я не делаю, – не воскрешаю мертвых, потому что едва откроют глаза, в ярости набрасываются на того, кто вырвал их из могилы, а в конце концов те, кто не убьет себя, все равно умирают от разочарования. Сначала мне докучала свита ученых – хотели изучить законность моего промысла, а когда убедились, что все чисто, стали угрожать мне адом Симона волхва и посоветовали вести покаянную жизнь, чтобы стать святым. Я ответил им с полным уважением, что с этого уже начинал. Но дело в том, что я ничего не выгадываю, если стану святым после смерти. Я ведь артист, и единственное, чего хочу, – жить, чтобы быть счастливым с этим вот тарантасом – шестицилиндровым кабриолетом, который купил у консула пехотинцев, с шофером – уроженцем Тринидада, который был баритоном в опере о пиратах в Новом Орлеане, с моими рубашками из настоящего шелка, с моими восточными лосьонами, зубами из топаза, татарской кепочкой и двухцветными ботинками, чтобы спать без будильника, танцевать с королевами красоты, завораживая их книжной риторикой, и чтобы поджилки не тряслись от страха, если вдруг в первый день Великого поста увянут мои способности. Ведь для того чтобы продолжать такую жизнь министра, мне довольно моего глупого лица, и вообще на мой век хватит магазинчиков, их у меня полно – отсюда и до заката, там те же самые туристы, которые раньше по-адмиральски грабили нас, теперь бегают за портретами с моим росчерком, за альманахами с моими стихами про любовь, за медалями с моим профилем, за клочки моей одежды, и это еще не считая досадного почета день и ночь стоять в мраморе, как отцы отечества, – конной статуей, загаженной ласточками.

Жаль, что Блакаман Злой не сможет повторить эту историю, чтобы поняли: она не выдумана. В последний раз, когда его видели в этом мире, он потерял даже остатки прежнего своего блеска, и дух его был сломлен, и кости не в порядке из-за невзгод пустыни. Но на нем все еще звенела пара бубенчиков, когда он появился в то воскресенье в порту Санта-Мария-дель-Дайрен с вечным своим погребальным кофром, только на сей раз он не продавал никаких противоядий. Надтреснутым от волнения голосом просил, чтобы морские пехотинцы расстреляли его публично, желая на собственной шкуре продемонстрировать воскресительные способности вот этого сверхъестественного создания, дамы и господа, и хотя вы с полным правом можете мне не верить, после того как я много лет страдал дурными замашками, обманывал и плутовал, клянусь прахом матери, что в этом испытании нет ничего потустороннего. Оно откроет вам чистую правду, а если остались у вас сомнения, обратите внимание: теперь я не смеюсь, как раньше, а сдерживаю слезы. Было убедительно, когда он расстегнул рубашку и похлопал себя по груди, показывая, что лучшее место для смерти – сердце, однако морские пехотинцы не отважились стрелять, опасаясь, что воскресные толпы сочтут такой поступок бесчестным. Кто-то, не забывший, наверное, прежние блакамановы штучки, добыл неизвестно откуда и принес в консервной банке корни барбаско[7], которых хватило бы, чтобы все корвины Карибского моря всплыли вверх брюхом, а он откупорил их с таким видом, будто собирается съесть. И действительно съел, дамы и господа, только, пожалуйста, не волнуйтесь и не молитесь, узрев меня почившим, ведь эта смерть ненадолго. В тот раз он был таким добросовестным, что не прибег к оперным стенаниям, просто спустился со стола, поискал на земле достойное место, чтобы лечь, посмотрел на меня снизу, как на мать родную, и испустил последний вздох в моих объятиях, все еще сдерживая мужские слезы, весь перекрученный столбняком вечности. Конечно, в этот единственный раз моя наука не сработала. Я засунул его в тот кофр заданного размера, где он поместился целиком, заказал ему мессу, Темную полунощницу, которая обошлась мне четыре раза по пятьдесят дублонов, потому что священник был в золотом наряде, да еще сидели трое епископов. Я распорядился воздвигнуть ему императорский мавзолей на холме, овеваемом лучшими морскими ветрами, с капеллой для него одного и железной плитой, где написано готическими прописными буквами, что здесь покоится Блакаман Мертвый, ошибочно называемый Злым, обманщик пехотинцев и жертва науки. А когда мне показалось, что почета довольно, чтобы воздать ему должное за его достоинства, я начал мстить за его гнусности и воскресил его в бронированной гробнице, оставив там кувыркаться в ужасе. Это было задолго до того, как город Санта-Мария-дель-Дайрен сожрали гигантские муравьи, но мавзолей по-прежнему стоит на холме, в тени драконов, которые поднимаются сюда подремать на атлантических ветрах, и каждый раз, когда бываю в этих местах, отвожу ему целый автомобиль роз. Сердце болит у меня от жалости к его достоинствам, но потом прикладываю ухо к плите, чтобы услышать его плач в обломках исковерканного кофра, а если он снова умер, то воскрешаю его, поскольку смысл кары в том, чтобы он продолжал жить, пока жив я, то есть вечно.

Невероятная и грустная история о простодушной Эрендире и ее жестокосердой бабушке

Эрендира купала свою бабушку, когда поднялся ураганный ветер ее Несчастья. От его первого удара содрогнулся их огромный особняк с грубо оштукатуренными тускло-белыми стенами, затерянный в одиночестве пустыни. Но Эрендира с бабушкой, привычные к причудам бесноватой природы, не приняли во внимание мощный напор ветра и остались в ванной комнате, украшенной орнаментом из павлинов и нехитрой мозаикой в стиле римских бань.

Голая огромная бабка походила на прекрасную самку белого кита в мраморном водоеме. Эрендире только-только исполнилось четырнадцать лет. Она была слабенькая, хрупкая – косточки неокрепшие – и безответная не по годам. Сосредоточенно, будто совершая священный обряд, она поливала бабушку отваром из целебных трав и благоуханных листьев, которые прилипали к ее мясистой спине, к распущенным жестким волосам, к могучему плечу, татуированному похлеще, чем у бывалых моряков.

– Сегодня мне снилось, что я жду письма, – сказала бабушка.

Эрендира, которая не разжимала рта без надобности, спросила:

– А какой день был во сне?

– Четверг.

– Значит, письмо с дурной вестью, – сказала девочка, – но мы его не получим.

После купанья она повела бабушку в спальню. Старуха была такая толстая, такая грузная, что могла передвигаться, лишь опираясь на плечико Эрендиры или на величественный посох, похожий на епископский. Но в каждом ее движении, которое она делала через силу, проступало властное застарелое величие. В спальне, убранной без всякого чувства меры, с той бредовой роскошью, какой отличался весь дом, Эрендира два часа подряд возилась с бабкой. Она распутала – прядка за прядкой – ее волосы, надушила их, причесала, надела на нее платье с экзотическими цветами, подкрасила губы кармином, навела румяна на щеки, напудрила лицо тальком, смягчила веки мускусным маслом, покрыла ногти перламутровым лаком и, когда бабка стала похожей на раскрашенную огромную – выше человеческого роста – куклу, отвела ее в сад с искусственными удушливыми цветами, точно такими же, как на ее платье. Усадив бабушку в глубокое старинное кресло, похожее на трон, она оставила ее слушать в одиночестве хриплые граммофонные пластинки.

Пока бабка плыла по тинистой реке своего прошлого, Эрендира убирала дом – мрачный и сум бурный, забитый причудливой мебелью, статуями вымышленных Цезарей, алебастровыми ангелами, люстрами с хрустальными слезками, раззолоченным роялем и несметным количеством часов самых немыслимых форм и размеров. В патио была большая цистерна, где хранилась вода, которую много лет подряд таскали на своем горбу индейцы из дальнего источника. К одному из тяжелых колец цистерны был привязан захиревший страус, единственное животное в перьях, которому удалось выжить в этом гибельном климате. Особняк стоял вдали от всего, в самом сердце пустыни, и лишь неподалеку ютилось маленькое селение с жалкими прокаленными улочками, где с отчаяния лишали себя жизни козлы, когда налетал ветер Несчастья.

Это непостижимое убежище выстроил бабкин супруг, легендарный контрабандист по имени Амадис, от которого она родила единственного сына и нарекла Амадисом, и вот он, второй Амадис, был отцом Эрендиры. Никто толком не знал, как и почему появилось здесь это семейство. Среди индейцев жил упорный слух, что первый Амадис вызволил свою красавицу жену из публичного дома на Антильских островах, зарезав при этом одного мужчину, и укрылся с ней в равнодушной к закону пустыне. Когда оба Амадиса умерли – один от сжигающей душу лихорадки, другой – изрешеченный пулями в каком-то споре с соперником, – бабка похоронила их в патио, прогнала четырнадцать босоногих служанок, но по-прежнему лелеяла мечты о величии в сумраке дома, укрытого от стороннего взгляда, потому что ей жертвенно служила Эрендира, незаконнорожденная внучка, которую она взяла к себе с первых дней ее жизни.

Только на то, чтобы завести и сверить все часы, у Эрендиры уходило полдня. В тот роковой день, когда на нее обрушилось Несчастье, ей не надо было заниматься часами, потому что все часы заводились на сутки, но зато она искупала и переодела бабушку, перемыла все полы, сварила обед, протерла весь хрусталь. Часов в одиннадцать, когда она сменила воду в ведре для страуса и полила чахлую травку на могилах Амадисов, лежавших рядком, ее чуть было не сбило с ног яростным ударом ветра, который заметался из стороны в сторону, но она не учуяла в том дурного знака и не угадала, что это – ветер ее Несчастья. В полдень, протирая последние бокалы для шампанского, Эрендира уловила вдруг сладковатый запах бульона и опрометью бросилась на кухню, каким-то чудом не разбив венецианское стекло.

Еще бы чуть – и кипящая олья пролилась на плиту. Эрендира поставила тушить мясо со специями, приготовленное заранее, и, урвав свободную минутку, села на кухонный табурет. Девочка закрыла глаза и вскоре открыла, но в них уже не было никакой усталости. Она принялась наливать суп в фарфоровую супницу, но делала это во сне!

Бабка одиноко сидела во главе банкетного стола, накрытого на двенадцать персон и уставленного серебряными подсвечниками. Едва зазвенел ее колокольчик, Эрендира примчалась с дымящейся супницей. Пока девочка наливала в тарелку суп, бабушка, заметив, что она делает все в забытьи, как сомнамбула, быстро провела рукой перед ее глазами, точно протирая незримое стекло.

Эрендира так и не увидела бабушкиной руки. Старуха посмотрела на нее сторожким взглядом и, когда девочка направилась на кухню, громко окликнула:

Назад Дальше