Паскаль Брюкнер Парадокс любви
Введение
Париж, начало 1970-х. В районе улицы Муфтар на левом берегу Сены открылись негосударственные ясли на бесплатной основе, предполагавшие развитие детей при активном участии родителей. Каждый день я отводил туда сынишку. Через несколько месяцев проект развалился. Пока взрослые приятно проводили время на втором этаже, занимаясь любовью или потягивая косячок, детвора была предоставлена сама себе. Те, что постарше, терроризировали плачущих малышей, никто и не думал вытирать им носы и попы. Немногие папы и мамы, добросовестно выполнявшие свои обязательства, стали забирать детей и отдавать их в «буржуазные» учреждения «капиталистического государства». Альтернативные ясли превратились в балаган, и после того, как все окончательно перессорились, пришлось их закрыть. Вскоре я побывал в Дании — в вольной коммуне Копенгагена Христиании, объединявшей несколько десятков молодцов, похожих на Христа, и их подружек с длинными льняными волосами. За ужином в этом трогательном колхозе прелестные малютки, мальчики и девочки, забравшись на стол, плясали, визжали, тузили друг друга, топали по тарелкам, кидались сыром, ветчиной и картофельным пюре в окружении невозмутимых родителей, слишком поглощенных своими занятиями — кто трубкой с гашишем, кто любовными ласками, — чтобы отвлекаться на замечания. Когда терпеть детское бесчинство стало невозможно, взрослые встали из-за стола и удалились, уступив поле битвы карапузам, разочарованным, что их не отругали. Хороший шлепок сочли бы в те времена верхом неприличия.
1960–1970-е годы оставили у тех, кто их пережил, воспоминания о великом бескорыстии вперемешку с беспредельной наивностью и глупостью. Казалось, перед нами открыты неограниченные возможности: ни запреты, ни болезни не сдерживали наших порывов. Экономическое процветание, падение давно прогнивших табу, чувство принадлежности к поколению, которому предначертана особая судьба в наш гнусный век, — все это порождало обилие инициатив. Мы жили идеей абсолютного разрыва: не сегодня-завтра Земля сорвется со своей орбиты, нас унесет в неописуемый рай, все слова обретут новый смысл. Мы на века обгоним поколение отцов, само собой разумеется, их торные дорожки — не наш путь. Сексуальная свобода стала простейшим способом достичь необычайного: каждое утро мы начинали жизнь с чистого листа, путешествуя из одной постели в другую охотнее, чем по просторам земного шара; повсюду, даже в самых далеких краях, нас ждали ласковые партнеры. Наша свобода, опьяненная собой, не ведала пределов, мир дарил нам свою дружбу и мы платили ему тем же. Эпоха приглашала удесятерить аппетит, счастье заключалось в умножении страстей и отыскании возможностей утолять их незамедлительно. Каждый из нас, будь то мужчина или женщина, хотел быть первооткрывателем, ни в чем себе не отказывать, в своих фантазиях идти до конца. Беспримерна творческая сила, невероятна плодовитость тех наивных лет в изобразительном искусстве, музыке, литературе.
Что разрушило эйфорию? Вторжение СПИДа, жестокость капитализма, восстановление нравственного порядка? Все куда проще: миновало время. Мы думали, в жизни лишь одна пора — вечная молодость. Жизнь сыграла с нами ужасную шутку: мы постарели. То движение иссякло само по себе, выполнив свою историческую роль. Оно было не революцией — скорее, завершением процесса, начавшегося раньше. Вырванные с корнем табу, в отличие от пырея, не выросли снова. Некоторые достижения того периода по сей день неоспоримы: изменение положения женщин, противозачаточные средства, развод, дисквалификация аборта как уголовного преступления, массовый приток женщин в сферу труда. Но прежде всего 1960–1970-е годы породили концептуальное недоразумение: свободную любовь. Долгое время это выражение означало беспорядочность связей, смену партнеров, легкую близость. Пора на более высоком уровне рассмотреть этот в полном смысле слова оксюморон, невозможное сочетание принадлежности и независимости, этот новый порядок, коснувшийся нас всех, невзирая на происхождение, убеждения и склонности. Как может любовь — то, что связывает, — ужиться со свободой — с тем, что разделяет?
Территорию любви делят между собой две системы рассуждений, транслируемых по всевозможным каналам: одни оплакивают любовь, другие ведут подрывную деятельность. С точки зрения первых, истина любви потерялась где-то между трубадурами и романтиками, вторые ожидают ее пришествия в будущем, когда человечество, избавившись наконец от мещанского хлама, разобьет последние оковы. Отсюда два взаимоисключающих плана действий: восстанавливать или разрушать. Забыть 1960-е годы как досадное отступление, реабилитировать классическую семью, пересмотреть вопрос о правах, предоставленных женщинам, — или, напротив, покончить с браком, ревностью, выкинуть их на свалку истории. От нас требуется стать архаистами или новаторами, позволить загнать себя в угол или сделаться людьми без предрассудков. Как будто любовь — болезнь, которую необходимо лечить, бросив все дела, как будто нужно оправдываться в том, что мы любим именно так, как нам это свойственно.
Приходится признать, что намерение разрушить в этой области все до основания не достигло цели: ни брак, ни семья, ни требование верности не исчезли. Но и стремление вернуться к statu quo ante также потерпело фиаско. Переворот коснулся даже законченных ретроградов. Люди удивляются, нередко с сожалением вздыхая: мол, нравы теперь совсем другие. Меня же как раз удивляет постоянство нравов, несмотря на все перемены. С поколением, мечтавшим реформировать сердце человеческое, приключилось нечто странное: оно открыло, что есть незыблемые законы сердца. Сегодня сами понятия революции и реставрации отступают перед сложностью времени с его множественными напластованиями: оно не означает ни возвращения вспять, ни пришествия новой эры. Мы не обогнали время, но, пожалуй, что-то в нем сдвинулось с места.
Эта книга написана для тех, кто не поддается на шантаж и не собирается покидать старый театр страстей, но вместе с тем не отвергает произошедших перемен. В противоположность консерваторам, они приветствуют завоеванные права и наперекор прогрессистам не раскаиваются в том, что их вкусы устарели. Честно говоря, старый мир, от которого мы норовили сбежать, успел поймать нас в самый разгар лирических лет. Мы были непоследовательными либертинами, повесами-романтиками, сентиментальными гедонистами, служа двум господам: постоянству и ветрености. Безнадежно отсталые в своих привязанностях, мы были революционерами в своих декларациях.
Свобода любви — наш боевой трофей — досталась нам не даром, ее цену предстоит уточнить. (Когда-нибудь надо будет написать «черную книгу» 1960-х годов.) Свобода — не распущенность, а повышение ответственности, не облегчение, а тяжкое бремя. Она не столько решает проблемы, сколько множит парадоксы. Если наш мир порой кажется грубым, причина в том, что в «эмансипированном» мире независимость каждого сталкивается с независимостью других, а это причиняет боль; никогда прежде на плечах каждого не лежал груз стольких ограничений. Эта ноша отчасти объясняет жесткость современных любовных отношений.
Результат парадоксален: в наших условиях от любви требуют всего. Мы хотим от нее слишком многого: она должна нас восхищать, испепелять, искупать. Ни одна культура не приписывает любви столь грандиозных устремлений, как наша. Обретя Бога любви, христианство сделало эту добродетель главной жизненной ценностью. В свою очередь производные этой веры — всевозможные формы мессианства, в частности, коммунизм, с разной степенью успеха поднимая любовь на щит, доказали, что как только чувство превращается в объект притязаний государства или отдельного учреждения, оно становится опаснее взрывчатки. Освобожденное, оно раскрывает себя таким, какое есть, в блеске и убожестве, возвышенным и низким одновременно.
Часть первая Великая мечта об искуплении
Глава I Дать свободу сердцу человека
В 1860 году, находясь в изгнании на англо-нормандских островах как противник режима Наполеона III, Виктор Гюго своеобразно связывает свободу мысли и свободу любви: «Одна соответствует сердцу, другая уму: это две ипостаси свободы совести. Никто не имеет права допытываться, в какого Бога я верую, какую женщину люблю, и менее всего — закон»[1]. Далее, выступая против буржуазного брака, в котором рабство соединено с несчастьем, Гюго пишет: «Вы любите не мужа, а другого мужчину? Так идите к нему! Для нелюбимого вы проститутка, а для любимого — супруга. В союзе двух полов закон вершит сердце. Любите и мыслите свободно. Остальное — дело Божие»[2]. И Гюго воспевает адюльтер — незаконный, но оправданный протест против деспотизма брака, вырывающий женщину из могилы нежеланного супружества[3].
1. Любовь нужно выдумать заново (Артюр Рембо)
Гюго следует причислить к племени бунтарей — всех тех, кто пытались вписать любовь в великую освободительную эпопею, начиная с XVIII вплоть до конца XX столетия, от дореволюционных философов до Вильгельма Райха. Среди них и утопист Шарль Фурье, а также анархисты, сюрреалисты и все движение хиппи под лозунгом «Flower Power». Просветители считали возможным примирить любовь и добродетель, плотское наслаждение и возвышенность души: кто способен любить, тому по плечу великие дела, он может повести людей по пути прогресса. Для Руссо, например, взаимность и прозрачность помыслов должны символизировать высшую степень человеческой порядочности, нравственности и единения душ. И если в «Новой Элоизе» он обличает галантность и учтивое кривлянье, то его цель — вернуть движениям чувства абсолютную искренность. Этот миф о совершенной любви, которая «возвышает человека над человечеством» (Бернарден де Сен-Пьер), получит в событиях 1789 года, по крайней мере в их начале, толчок к невиданно стремительному развитию.
Тогда речь шла о том, чтобы начать историю сначала на новых основаниях, пусть для этого придется «вычистить все до самой сердцевины», как потребует в месяце Флореале III года Республики некий Бийо-Варенн[4]. Взять природу силой, вооружившись скальпелем, вскрыть код нашей сокровенной жизни — вот на что претендуют все реформаторы на протяжении двух веков, — возродить любовь и возрождать любовью. Сорвать обезобразившие ее покровы и вернуть ей первоначальное предназначение: превратить человеческий род в единую семью, связанную пылкими узами. Здесь мы вступаем в область лучезарных обещаний, на которые не скупился Руссо, предсказывая благословенные дни матерям, согласившимся вскармливать младенцев грудью:
Я дерзаю обещать этим достойным матерям крепкую и неизменную привязанность мужей, неподдельную сыновнюю нежность детей, уважение и восхищение общества, благополучные роды без осложнений и последствий, несокрушимое здоровье <…>. Едва матери соблаговолят вскармливать детей своим молоком, нравы изменятся сами собой, во всех сердцах проснутся естественные чувства, народонаселение государства станет пополняться.[5]
После того, как классическая эпоха осудила страсть: «Одна любовь сулит опасностей не меньше, чем все кораблекрушения», — сказал Фенелон («Телемах»), — XVIII век совершает революцию в личной жизни. Новый феномен: родителей и детей все теснее соединяют узы привязанности. Семья становится лабораторией чувства, а вскоре оно же составит основу общественного договора[6]. Очистить его от шлаков, накопленных предыдущими эпохами, значит превратить его в добродетель, призванную возвести человеческий род от варварства к цивилизации.
Это стремление полностью переделать человека и общество во второй половине XIX века прибегнет к помощи сексуальности как средства дополнительной терапии для одних, заместительной — для других. Мы продолжаем решать эту задачу: вот уже двести лет западная культура хочет построить «мастерскую по ремонту человека» (Франсис Понж) и вернуть любви ее истинное лицо, положить ее в основание общества братьев и влюбленных. Мы перескажем эпизоды этой безумной затеи.
2. Спасение посредством оргазма
Мещанская ограниченность и чрезмерная стыдливость романтиков, которые идеализируют женщину, лишая ее эротизма, встречают двойное противодействие: во-первых, единственная страсть, во-вторых, веселое непостоянство. С одной стороны, в 1884 году в книге «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельс предсказывает триумф счастливой моногамии, которую поддержит пролетарская революция, уничтожив закрепощение женщины и его следствия — адюльтер и проституцию. С другой — французский анархист Эмиль Арман еще до 1914 года отстаивает идею «любовного товарищества», свободного от ханжества и ревности и основанного на сексуальном плюрализме[7].
Тогда возгорается надежда внедрить новый метод воспитания человечества, соединяющий гигиену, наслаждение и склонность: вырвать плоть из-под двойной опеки Церкви и Капитала, спасти ее от мрачных проповедей священника, от изнурительной «потогонной» работы на хозяина, от тирании часов. Здесь также ставится задача сдвинуть «границу между возможным и невозможным» (Мона Озуф) и возродить первозданную невинность наготы. Сексуальность — зверь, которого следует держать на цепи, полагали ранние христиане; теперь она превратилась в сказочное животное, которое нужно освободить. В основе этих распространившихся чаяний, затронувших как некоторые религиозные ереси, так и феминистские и социалистические движения, — убеждение в том, что желание — доброе начало и только оно способно искоренить уродливые черты общества. В этой прометеевской борьбе за перестройку точки высшего накала связаны, конечно, с Фрейдом, который выявил телесную подоснову нашей цивилизации, с Гербертом Маркузе, уехавшим преподавать в США, но в первую очередь — с доктором Вильгельмом Райхом: диссидент от психоанализа, раскольник в немецкой коммунистической партии, он умер в 1957 году в Соединенных Штатах. Не видя разницы между революцией социальной и личностной, считая, что «половая жизнь не является личным делом», Райх, жертва нацизма и сталинизма, всю жизнь будет искать оптимальный способ освобождения от «рабской человеческой структуры»[8]. Только полное развитие способности получать удовольствие позволит людям примириться с самими собой и отказаться от детских игрушек — отвлекающих средств вроде порнографии, детективов, романов ужасов, а главное — от повиновения начальству: от всего, что связано со страхом, то есть с фрустрацией. «Авторитарная цивилизация машин», религиозный мистицизм, буржуазное подавление возводят вокруг каждого «эмоциональный панцирь» — он убивает радость жизни и иссушает человека. Поскольку снятие напряжений в эротическом спазме является формулой всего живого (северное сияние — не что иное, как космический оргазм), это единственный способ покончить со «слепым подчинением фюрерам» и постепенно избавиться от собственнических чувств, от рака, диктатуры, насилия.
Сексуальная революция в правильном понимании не сводится к коррекции нарушений детородной способности: она влечет за собой исторический разрыв, благодаря ей мы делаем шаг, как говорят марксисты, из первобытной истории в Историю. С Вильгельмом Райхом мы вступаем на путь биологического утилитаризма, основанного на метафизике спасения: оргазм — это узкие врата искупления, подобно благодати у кальвинистов. Заключенная в нем уничтожающая сила и есть та панацея, что должна нас защитить от всяческих эпидемий, политических и физических: «Сексуальное благополучие населения — лучшая гарантия общественной безопасности в целом»[9]. Поскольку наше тело — единственная наша родина — неразрывно связано, как у греков, с космосом и колебаниями климата, в утробе мужчин и женщин разыгрывается решающая партия. Станет ли тело садом наслаждений или адом подавления, зависит от нас, ибо именно та биоэнергия, которую мы пропускаем через себя в момент полового акта, одушевляет живую материю и приводит в движение звезды. (В. Райх, под конец жизни эмигрировавший в Америку, где его преследовало ФБР, строил странные машины, улавливающие «органические» излучения: например, разбиватель облаков, способный вызвать дождь в пустыне.) В зависимости от того, будете ли вы переживать сексуальное наслаждение, на земле восторжествуют либо гармония, либо разлад: еще Фурье проводил аналогию между человеческим соитием и копуляцией планет, а Млечный путь рассматривал как гигантское хранилище светового семени. Если бы люди удвоили усердие, сжимая объятия, они породили бы множество галактик, которые озарили бы нашу планету ярким сиянием, тем самым с минимальными затратами была бы решена проблема освещения. Де Сад, в свою очередь, сравнивал любовное наслаждение с извержением вулкана, а апатию либертина — с охладелой массой излившейся лавы.
В 1960-е годы, когда были заново открыты эти авторы (а также прозрения некоторых милленаристских сект), сексу придают демонстративность, утверждая его мессианский статус: ни больше ни меньше как загадка человечества — вот что находит в нем смутное выражение. Буйство Эроса — не просто разгул бесстыдства, в котором обвиняли его ханжи: оно соответствует «восстанию души», как отметил еще в 1961 году выдающийся историк Дени де Ружмон. Речь идет о воссоздании Рая с помощью самих инструментов падения, о сотворении новой Евы, нового Адама. Мы наконец выскажем внятно и четко то, о чем наши предки говорили, мямля и запинаясь; лучшие из них были предтечами, теперь мы вступаем в Царствие, в совершеннолетие человечества. Срам человека будет его славой и оружием. Эрекция — это восстание, охваченная смятением плоть свергает диктат установленного порядка, желание глубоко нравственно. Нет никакой необходимости апеллировать к старому фрейдовскому понятию сублимации, инстинкты возвышенны сами по себе, в них заключена полнота человеческого удела. Корнем зла было побуждение — значит, мы станем добрыми, занимаясь любовью. Коитус — одновременно бунт против общества и осуществление природы человека. Решимость пророков освобождения добраться до самого истока чувствительности объясняет и их экзальтацию, и воинственный тон.