Я признаюсь женщине, что люблю ее… Не обещаю ли я попросту <…>, что это слово обретет значение, которое мы придадим ему в совместной жизни? Мы сотворим его заново — это великое деяние. Разве не дожидалось оно нас, чтобы обрести смысл, который мы в него вложим? Если же наша цель — придать смысл этому слову, значит, мы будем работать не для себя, а ради него, значит, оно — наш господин.
Брис Паррен. Языковые исследованияВсе помнят знаменитую тираду, с помощью которой мольеровский Мещанин во дворянстве приобщается к искусству риторики, столь любезному для Жеманниц; он со вкусом переиначивает ее, вертит и так и эдак: «Прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви»[24]. Читай хоть задом наперед, фраза не теряет смысла. Галантность — кодекс аристократии той эпохи — грешит тремя неискоренимыми пороками: темнотой, притворством и смешной нелепостью. Философы во главе с Руссо не преми́нут подвергнуть ее огню критики и противопоставят ей требование подлинности. И все же мы упускаем из виду, что порой, при всех излишествах, она могла быть искренней.
Точно так же мы сами, говоря о любви, обращаемся к чужому, заимствованному языку: во-первых, это язык условный, во-вторых, он существовал задолго до нас. Неповторимое чувство передают словами, повторенными тысячи раз, но это вовсе не означает, будто чувство поддельно: просто коллективное средство выражения предназначено для личного использования. Вначале любовь — это некая молва: она нашептывает нам на ушко расчудесные обещания; еще не пережив ее на деле, мы уже благоговеем перед ней, годами репетируем пьесу, которую не понимаем. Какое там спонтанное чувство: семья, общество вдалбливают нам его в голову, как закон. С самого юного возраста мы владеем запасом ласковых словечек и употребляем их без различий по отношению к близким, к домашним животным, к маленьким детям. Смешные, трогательные выражения — они существовали до нас, в них нежность и автоматизм перемешались: мое сердечко, мой ангел, дорогуша — это не ты, не я, а все и кто угодно. Стоит ли говорить о том, что нередко мы любим разных людей одинаково, проигрывая с каждым один и тот же сценарий почти без изменений. «Я тебя люблю»: предельно личное вверено самому анонимному, первый раз — будто повтор древней литании. Следовало бы придумать единственные слова, чтобы они имели смысл только в тот миг, когда я их произношу, а потом распадались. Вместе с любимым существом я прокладываю новый путь — и должен его открыть, пройдя для начала дорогами, исхоженными до меня миллионами других людей.
1. Невероятное совпадение
«Я тебя люблю» может звучать как мольба или статья контракта, как акт конфискации или обязательство. Эта обжигающая губы формула прежде всего подходит, чтобы признать мою растерянность. Я прославляю лихорадочное возбуждение, в которое ввергнут другим, и протестую против смятения, охватившего меня по его милости. Одним только фактом своего присутствия некто посторонний расколол надвое мою жизнь, и я хочу воссоединиться с самим собой, не потеряв этого человека. Любовная коллизия — вторжение вертикального измерения в равнинный покой бытия; это боль и сладость, шквал и прилив свежих сил, ожог и благоухание. Как укротить другого — того, кто поверг меня к своим ногам, сразил наповал? Признанием, в котором сольются прошение и вопрошание.
За упоительным «я тебя люблю» скрыто желание поймать другого, вынудить его ответить. Открыв ему свое волнение, я в то же время задаю вопрос: а ты, ты любишь меня? Если — о чудо! — он ответит «да», я наконец почти успокоен, я полон ликованием взаимности. «Я тебя люблю» — это синхронизатор: регулируя разницу во времени, он помещает влюбленных в один часовой пояс, Ты и Я становимся современниками. Это еще и паспорт, который мы протягиваем другому, чтобы войти на его территорию, эквивалент пропуска, милостиво им предоставленного, чтобы открыть нам доступ в его мир. Но тайна не спешит расстаться с девственностью: все сказано, но ничего не совершилось. Едва произнесена роковая сентенция, влюбленные должны сделать ее эталоном жизни, показать, что они ее достойны. Отречься, вернуться назад трудно. Мы уже ступили на корабль, «я тебя люблю» не терпит наречий — ни «немножко», ни «очень»; это абсолют — исчерпывающий, категоричный и бесповоротный.
Я буду любить тебя всегда: формула обязывает того, кто ее произносит, в тот момент, когда он говорит. Это «всегда» вводит в обычное время какое-то другое: я поступаю так, как будто намереваюсь любить тебя всегда, даже если не в моей власти контролировать изменение моих чувств. Мужчина моей жизни, женщина моей жизни — но речь идет только об одной жизни, одной из многих судеб, сквозь которые проходит наш жизненный путь. Эта клятва — и проявление веры, и нечто вроде пари: преодолевая сомнение и страх, она постулирует, что мир — место, где можно расцветать вдвоем и отвечать за себя. Но, заклиная случай, она лишает безопасности обоих любовников, превращает их в потенциальных убийц друг друга. Открывшись в своих переживаниях, я попадаю в зависимость от деспота, столь же своенравного, сколь очаровательного: он волен не сегодня-завтра ввергнуть меня в ту бездну, из которой сам же меня вытащил. Я вступил в область высокого риска, где в любое мгновение может разразиться катастрофа. Другой перестал мне звонить? Нет сомнений: я погиб. Я спокоен? И тут меня бросают без объяснения причин. Итальянский писатель Эрри Де Лука рассказывает: будучи студентом университета, он заболел. Его трясла жестокая лихорадка, и пришедшая к нему подружка принялась его отогревать, ее ласки были так чудесны: казалось, будто он прикоснулся к вечности. После всего этого девушка преспокойно объявила, что они расстаются. Это был не апофеоз, это было прощание.
Грамматическая очевидность обманчива; перед любимым человеком я неизменно в том же положении, что виллан перед сеньором, он сохраняет за собой великолепный пьедестал, откуда я хотел было его свергнуть. Договор о взаимном ограничении свободы действий, который я мечтал с ним заключить, срывается. Он рядом, но я от него отлучен. Я желал определить ему место жительства, запереть его в золотой клетке нашей страсти. Но он сам берет меня под стражу: пленник стал моим тюремщиком. Я не принадлежу себе с тех пор, как попытался его присвоить. Отсюда потребность возобновлять признание еще и еще. Это повторение — одновременно и заклинание, и искупление. Покой настает ненадолго, спустя несколько дней самые нежные клятвы теряют свежесть и требуется повторять их до дурноты.
Мужчины / женщины: перепутанные клишеЖенщины легкомысленны, нежны, сентиментальны, коварны, великодушны, похотливы. Мужчины — трусы, эгоисты, бабники, грубияны, изменники. Впрочем, мужчин больше нет, они сдали свои позиции, все они безответственны. Такой инфляции шаблонных представлений одного пола о другом никогда еще не было: оба обмениваются взаимными упреками в том, что они переменились, отступили от стереотипов, которые, однако, не отменены. Женщины ругают мужчин за то, что они сделались такими, какими те сами хотели их видеть; мужчины поносят женщин за то, что они стали иными, оставшись прежними. Раньше уделом женщины были семейный очаг и дисциплина чувств, призванием мужчины — общественное пространство и завоевания; первые принадлежали природе, вторые — культуре. Теперь же каждый пол считает нужным брать на себя задачи, предназначенные другому: матери работают, руководят, учатся; отцы присматривают за детьми и несут часть домашних забот. Они достойно справляются с поручениями? Им ставят в укор недостаток авторитета, отсутствие блеска. Их жены достигают успехов на профессиональном поприще? Они виноваты в том, что забросили своих чад.
Вот оно, проклятие завоеванных свобод: борьба воодушевляет, а победа разочаровывает, разъединяет, сталкивает с непосильным бременем обязанностей. Полученная автономия не сняла с женщин прежних задач и обернулась перегруженностью. Утрата превосходства не привела мужчин к отказу от функций, которые на них возлагались. Встречаясь в зоне неопределенности, те и другие вынуждены наспех конструировать новые модели на основе старых. Они перестали друг друга понимать и не оправдывают взаимных ожиданий. Из-за возникшей путаницы некоторые женщины впадают в ностальгию по классическому мачо, недавно столь ненавистному, а мужчины удивляются, что спутницы их жизни так свободны и вместе с тем так традиционны. Эмансипации суждено превратить нас в существа, которые сеют недоумение, колеблются между многими ролями и прежде всего должны созидать себя в качестве свободных личностей, ответственных за свои поступки.
Другой приводит меня в бешенство, когда ему не сидится на «своем шестке» и тесно в рамках постоянного амплуа. В этом отношении поиски «настоящих мужчин», «настоящих женщин» говорят о стремлении к надежности архетипа, о попытке преодолеть растерянность. Женственность уже не исчерпывается типами матери, синего чулка, музы, шлюхи, так же как мужественность предстает не только в образах вождя, покровителя, отца семейства. Отсюда одна и та же ностальгия по ясности: скажи мне, кто ты, чтобы мне знать, кто я. Оба пола тоскуют по былой простоте, лежавшей в основе их разделения: хочется положить конец неопределенности, заключить другого в границы какой-либо дефиниции. Мучительно жить в туманную эру. Если имеет место кризис идентичности, то он затрагивает оба пола.
Другой приводит меня в бешенство, когда ему не сидится на «своем шестке» и тесно в рамках постоянного амплуа. В этом отношении поиски «настоящих мужчин», «настоящих женщин» говорят о стремлении к надежности архетипа, о попытке преодолеть растерянность. Женственность уже не исчерпывается типами матери, синего чулка, музы, шлюхи, так же как мужественность предстает не только в образах вождя, покровителя, отца семейства. Отсюда одна и та же ностальгия по ясности: скажи мне, кто ты, чтобы мне знать, кто я. Оба пола тоскуют по былой простоте, лежавшей в основе их разделения: хочется положить конец неопределенности, заключить другого в границы какой-либо дефиниции. Мучительно жить в туманную эру. Если имеет место кризис идентичности, то он затрагивает оба пола.
Итак, теперь уже не скажешь, что анатомия — это судьба, хотя она и сохраняет свои прерогативы: мужчине никогда не будет дано родить или испытать сексуальное наслаждение так, как испытывает его женщина, женщине никогда не познать радость эрекции. Если половина рода человеческого заново придумывает другую, это не означает ни смешения, ни сближения между ними, лишь некоторые колебания. Понятия, предполагаемые обеими категориями, сохраняются, хотя точного их смысла мы не знаем. Общие места, относящиеся к тем и другим, все еще значимы в ограниченных пределах, не соответствуя, однако же, истине. Все то, что говорят о женщинах: они нежны, эмоциональны, — столь же справедливо и в отношении мужчин: здесь правило — всего лишь сумма исключений. Некое число добродетелей и пороков те и другие делят между собой поровну, как наследство, наконец ставшее общим. Очевидно, что мужчинам и женщинам свойственно по-разному переживать любовь; но отсюда следует, что существует по меньшей мере два способа переживания любви, кого бы это ни касалось, мужчины или женщины. Для женщины нет необходимости отказываться от женственности, как для мужчины — от мужественности: и та и другой свободны (во всяком случае, в странах демократии) творить себя как личность, даже если в нашем обществе и сегодня все еще легче быть мужчиной. Разве обязательно возвращаться к прежним критериям, чтобы справиться с нашей тревогой?
Некая постсексуальная утопия при поддержке хирургии и химии хотела бы смешать унаследованные от природы разделения во славу всемогущества личности. За философской тарабарщиной нетрудно распознать давнее недоверие религии к телу и полу и мечту об ангельском состоянии, которую несет христианство: «…в воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Мф 22, 30). Прекрасно, однако, что человечество разделено на две части: биполярность порождает человеческое богатство, превосходящее все ожидания. Еще лучше, что каждая личность подтверждает и одновременно опровергает свою половую принадлежность, совершая непредсказуемые, не свойственные ее полу поступки. Мужчины и женщины не всегда находят общий язык. Главное, что вопреки недоразумениям и недопониманию они продолжают вести диалог, не прибегая к упрощенному эсперанто. Нужны как минимум два пола, чтобы каждый мечтал быть другим. В следующей жизни я хочу родиться женщиной.
2. Придумай меня заново
Поразительная загадка — заповедь: люби ближнего, как самого себя. На первый взгляд совершенно нелогично: или мы любим себя в ущерб другому, или любим другого в ущерб себе. Выходит, чтобы душа открылась к ближнему, нужно, забыв скромность, преисполниться самообожания. Но речь идет не о последовательности, скорее о совпадении. Я люблю себя, потому что меня любят другие, они говорят мне, кто я. Мне необходимы их доброжелательный взгляд, их готовность внимательно слушать[25]. Они утверждают меня в моем бытии, их уважение наделено способностью прорастать во мне.
Любить самого себя значит осознавать раскол. Аристотель отличал полезный эгоизм от мелочного. Важнейшее открытие: для самооценки нужно внутреннее разделение. «Лошадь не знает несогласия с собой, поэтому она сама себе не друг». Только человек может стать врагом самому себе и в пределе пожелать себя уничтожить. Каждому необходимо присутствие других, чтобы отстраниться от себя. Христианство также утверждает идею двойного «я»: светского и божественного, пустого и глубокого, ложного и истинного. Между мной и моим «я» проскальзывает гигантская тень Бога: его следует принять, отстранив все эфемерное, — смерть животворящая и жизнь мертвящая, сказал Франциск Сальский. По Паскалю, «я» ненавистно, потому что своей плотностью оно мешает нашей внутренней сущности, нас превосходящей. Любить ближнего, как самого себя, значит любить в нем ту часть вечности, которую мы разделяем и должны воспринять как знак нашего общего возможного искупления. Наконец, Руссо разграничивает добрую любовь к себе, единственный залог истины, и поощряемое обществом дурное самолюбие.
Что нам вынести из этих традиций? Что нужно начать с самоуважения, чтобы забыть о себе и дать место другим. Поэтому важно познать себя достаточно рано и больше об этом не думать. Стань тем, кто ты есть, говорил Ницше. Но стань и тем, кем ты не являешься, — может быть, лучшим. Просветители рассчитывали на возможность совершенствования человека: мы не воплощаем полностью свою сущность, в нас заключены резервы ума, доброты, мужества, о которых мы не подозреваем. Итак, мы рождаемся по крайней мере дважды, поскольку из полученного «я» творим «я», предъявляемое миру, и переходим от ветхого человека к новому. Если психоанализ полезен, то его польза состоит в возможности для каждого примириться со своей невротической слабостью и принять себя таким, какой есть. Заключить мир с самим собой — обманчивое выражение: вообще-то речь идет не о том, чтобы положить конец жестокой войне, но об изживании конфликта, который нас подавляет, постоянно возвращает к тем же проблемам. Как говорил Фрейд, кому недостает нарциссизма, тот не имеет власти и не может внушать доверие: есть, таким образом, «хороший» нарциссизм, он позволяет нам быть другом и самому себе, и другим людям; есть иной нарциссизм, выражающий наше глубокое сомнение в собственной ценности, хотя грань между первым и вторым очень тонка.
Возьмите фразу Симоны Вейль: любить постороннего, как самого себя, предполагает и противоположное — любить себя, как постороннего. Симметрия полная, но равновесие неточное: любить себя, как другого, очевидно, означает все еще придавать себе слишком много значения, слишком нежно смотреть на притягательного незнакомца, которого я воплощаю для самого себя. Нужно отойти подальше от себя, чтобы очиститься от внутреннего хлама и приблизиться к тому, что от нас далеко. Переполненность собой мешает дать место другим. Даже тот, кого день и ночь терзает отвращение к самому себе, остается прикованным к собственной персоне цепями мучительного рабства. Тщеславие тысячелико, и одна из наиболее усовершенствованных его форм — самобичевание. Отсюда печальная участь — существовать лишь для себя, быть осужденным везде и всюду гоняться за своим отражением (успех радио, телевидения: это объекты, создающие псевдо-другого, они говорят с нами вместо собеседника, смотрят на нас, не видя).
Влюбиться значит придать вещам рельефность, заново воплотиться в плотном веществе мира, открыть в нем такое богатство, такую содержательность, каких мы прежде не подозревали. Любовь искупает грех существования: неудача в любви удручает бессмысленностью этой жизни. Одинокий, я чувствую себя и пустым и вместе с тем пресыщенным: если я — только я, то меня слишком много. В ужасный момент разрыва это «я», о котором хотелось забыть, возвращается ко мне, как бумеранг, как балласт ненужных забот. Вот я снова отягощен мертвым грузом: вставать, умываться, питаться, переживать безумие внутреннего монолога, убивать часы, бродить, как неприкаянная душа. Такая пустота — это избыток. «Великие, неумолимые любовные страсти всегда связаны с тем, что человеку мнится, будто его тайное, глубоко спрятанное „я“ следит за ним глазами другого» (Роберт Музиль). Но тайна этого «я» в том, что оно целиком вылеплено другим, оно — результат экзальтации, в которую вводит нас другой, небывалой радости быть любимым, то есть спасенным при жизни. Любовь — источник всхожести, под ее влиянием в нас распускается нечто, существовавшее лишь в латентном состоянии, она освобождает нас от бедного эго с его бесконечной жвачкой, составляющего основу нашей личности. И в обмен возвращает другое — возросшее, радостное: оно делает нас сильными, способными на подвиги.
Две стыдливостиЕсть природная стыдливость, которая скрывается от взоров, и иная, расцветающая в глубинах эротического неистовства, когда он или она, отдаваясь, от нас ускользают. Тело познают, как учат иностранный язык: одни — спонтанные полиглоты, другие так и остаются косноязычными новичками. Но тело любимого существа — всегда неведомый континент: его манера дарить себя многое говорит о том, что оно утаивает. На самом дне наслаждения я чувствую его неприкосновенность. Сдержанность продолжает упорствовать и в недрах сладострастия. Непристойно не то, что показывают, а то, чего нам никогда не увидеть, чем нельзя овладеть, — сплав неприличия и отсутствия.