Он остановился, оглядев строй, и продолжал спокойнее:
— Немецким солдатам говорят, что в южной Финляндии царит коммунистический террор и финский народ, наш дружный народ, раскололся… Ха, вот идиоты! И еще говорят, что в северной Финляндии образовано какое-то там, сатана пер-келе, национальное правительство… Не верьте этому, это гнусная ложь; в Лапландии распоряжается не правительство, а тесак егеря, который колет каждого, в ком течет финская кровь!..
Маленький, щуплый, он вдруг легко сорвался с места, вбежал во двор канцелярии. Как лошадь, впрягся в оглобли телеги и — откуда берутся силы? — выкатил ее на улицу.
— Смотрите! — крикнул он, сдернув с телеги брезент. — Пусть видит каждый, что делают с нашими братьями!..
И он потащил телегу вдоль строя людей, застывших в суровом молчании, и никто не отворачивался, никто не закрывал глаза. Только руки «лесных гвардейцев», вздрагивая, тянулись к лохматым головам, чтобы скинуть с них кепи.
— Смотрите!.. Смотрите и — не забывайте!..
Финский солдат, старый крестьянин и женщина в городском платье лежали на свалявшейся в крови соломе; телега подскакивала на ухабах, и головы мертвецов покачивались из стороны в сторону. У солдата был выколот глаз, у женщины отрезаны груди, и вся она была похожа на страшный черный обрубок. Диким средневековым кошмаром громыхала телега вдоль улицы…
Конвоир вел мимо канцелярии Агриколу.
— И — он!.. И — он! — вдруг яростно закричала Кайса, спрыгивая с крыльца в снежный сугроб. — Пусть и он видит!..
Все невольно повернулись в ее сторону. Она догнала у дверей карцера лейтенанта Агриколу, рванула его за ворот мундира. Железный крест оторвался от груди офицера, упал в снег. Кайса потянула лейтенанта к телеге, а он, упираясь, все пытался поднять этот крест.
Конвоир, вдруг отбросив карабин, вывернул шюцкоровцу руки за спину, почти пригнул его к земле, подвел к телеге.
Агрикола отвернулся от мертвецов, исподлобья взглянул в перекошенное лицо женщины:
— Что ты хочешь от меня… банщица?
Потревоженные войной медведи долго не могли отыскать места для своих берлог и, озлобленно урча, бродили в густом буреломе. Волки перестали бояться людей, выбегали на дороги стаями, все поджарые, сытые — хорошо знают вкус человечины. Воронье оголтело кружилось над опустевшими деревьями. Собаки, наоборот, притихли по конурам, тоскливо щелкали блох на запаршивевшей шкуре; голодно, холодно, а от людей не уйдешь…
— Плохо, — говорил Пеккала, когда колонна проходила через деревни, — плохо, родная! Всю жизнь начинать надо заново после этой дурацкой истории…
Кайса сидела на передке подводы, шаркавшей колесами по заснеженному песку, зябко прятала руки в муфту.
— Не так уж плохо, Юсси. Начинать жизнь с начала никогда не поздно и всегда радостно. А мне — особенно… И все мне нравится сегодня: эта глушь, эта дорога, эти солдаты и пушки!..
Полковник подергал размочаленные веревочные вожжи, мохнатая лошаденка, прядая навостренными ушами, побежала быстрее; и везде, куда ни посмотришь, скрипят телеги, качаются штыки, ползут ленивые и широкие гаубицы.
— Вот выгоним, Кайса, немцев из Лапландии, и пошло все к черту!.. Заберу тебя к себе, как-нибудь проживем. Тридцать гектаров землицы есть, своя картошка, своя репа, малина. Сколотим денег на косилку, а ты займешься садом…
— Милый ты мой! — отвечала женщина, краснея. — Мне даже не верится, что это уже последнее… вот это все. А потом… Ох, Юсси, ох, Юсси, ты даже не знаешь, какой я могу быть счастливой! Только бы не расставаться…
— Не захочешь — так не расстанемся. Будешь пить молоко, есть картошку с маслом… Да ты у меня еще такой станешь, хоть куда! Мне только и останется что делать, как это драться из-за тебя с парнями…
Кайса весело расхохоталась, взяла кнут и хлестнула полковника по спине.
— Ты, старая сатана! — сказала она, не давая ему вырвать кнут из своих пальцев. — Да я сама любой девке перегрызу за тебя горло!.. Ох, больно, больно… руку!
— А ты не дерись. То-то!..
К ним подъехал Таммилехто.
— Что скажешь, вянрикки?
— Да вот все думаю, херра эвэрсти, все думаю…
— О чем же?
— Как бы не попало нам за это…
— За что — за это?
— Ну вот… за все, — и он махнул вдоль дороги, по которой двигались «лесные гвардейцы».
— А почему же, ты думаешь, должно нам попасть?
— Регулярные войска, херра эвэрсти, и те, несмотря на договор, не выступают, а мы… даже не войска, а почти одни дезертиры, идем на немцев.
— Идем, — весело отозвался Пеккала, — да еще как идем-то! Ты посмотри только, вянрикки, шагали когда-нибудь так наши солдаты, как шагают сейчас?
— Да, херра эвэрсти, это армия.
Таммилехто с минуту ехал, опустив поводья, потом неожиданно сказал:
— У меня мама… Она так меня ждет!
Покачиваясь в седле, он закрыл глаза, и скрип телег, ржанье лошадей, топот сапог, окрики и понукания — все в эту минуту исчезло для него; он увидел себя в белой студенческой шапочке, и мать, которой он всегда стыдился за то, что она не умела разговаривать с его приятелями по-шведски, сует ему в карман черный хлеб с маслом; а он стеснялся есть черный хлеб, потому что приятели ели белый, и отдавал бутерброды университетским полотерам.
Таммилехто открыл покрасневшие глаза и, словно пытаясь оправдать себя в чем-то, тихо добавил:
— Мне всего девятнадцать лет…
— Ох, как я вам завидую! — вздохнула Кайса.
— А я — нет, — отрубил полковник.
Старый солдат в рваном мундире и башмаках, перевязанных бечевками, вдруг открыл рот с выщербленными желтыми зубами и затянул:
А что ты, ива, приуныла, засмотрелась в воду? Не покажешь ли ты, ива, да помельче броду?
И оборвал песню: мол, как, годится такая или нет? Ведь вы, мол, привыкли ходить с Берньеборгским маршем!..
Но ему сердито крикнули:
— Взялся за пономаря — так тяни, старый!..
И солдат, радостно вскинувшись, так что звякнули два ряда медалей, продолжал:
А мне бы к милой да попасть,
она там варит пиво.
Эх, только б в воду не упасть,
на мне жилет красивый!..
Сначала несколько голосов, хриплых от простуды, вразброд ответили:
Эй, Лийса, эй, Лийса!
Ты славно варишь пиво…
И вдруг подхватили все разом — эхо отбросило припев за леса и снова вернуло обратно:
Эй, Вяйне, эй, Вяйне!
Какой жилет красивый!..
Шли финские солдаты и, может быть, впервые за все эти годы пели не о «величии своей страны», а совсем о другом. В их песнях встречались жених с невестой, топились бани, шелестели ветви берез, прыгали белки, всходило румяное солнце над озером.
И страна Суоми вставала в их песнях воистину прекрасная!..
Глава пятая. Надежды на победу
Бушлат распахнут и разодран вдоль плеча осколком снаряда; в металлических застежках штормовых сапог скопился налет засохшей соли — глаза, еще недавно видевшие смерть, раскрыты широко; на щеках то вспыхивают, то угасают красные пятна; пальцы, которые целых полчаса были сведены на гашетке стреляющего пулемета, не перестают дрожать от нервного возбуждения, — вот таким вернулся из боя Сережка Рябинин…
— Эй, на пирсе!.. Принимай швартовы!..
На разбитых палубах катеров стонали раненые и обгорелые матросы. — В воздухе тяжко нависал приглушенный рокот усталых моторов, возгласы офицерских команд и грохот прибоя, что рушился на черные камни. Пахло удушливой гарью недавно затушенных пожаров и острым запахом бензина. Вернувшиеся с победой торпедные катера, на гафелях которых развевались пронесенные через огонь атак гвардейские флаги, швартовались к пирсам родной и милой гавани.
Еще не остыв после сражения, Сережка кричал солдатам, руки которых неумело ловили свистящие в полете мокрые и длинные змеи швартовов:
— Куда, куда ты его?.. Тяни на третий пирс, тебе говорю!.. Заворачивай на кнехт!.. Так-так-так-так!.. Еще раз!..
Ходивший с катерами на операцию контр-адмирал Сайманов положил на плечо ему свою широкую руку.
— Спокойнее, юноша, — сказал он. — И… все в порядке!
«Все в порядке… Все ли?» На дивизионе семь раненых, один из них наверняка не выживет; в борту одного только «Палешанина» девятнадцать пробоин, из которых три — ниже ватерлинии, заделанные на скорую руку чуть ли не бушлатами. И все-таки, решил Сережка, контр-адмирал прав: в Варангер-фиорде наведен «порядок» — три фашистских транспорта, груженные никелевой рудой, лесом и рыбными консервами, расколоты торпедами, словно орехи. А за компанию с ними пошел хлебать воду и миноносец, командир которого в самую неподходящую минуту вздумал отыграться от катеров своими пятидюймовками. Сережка видел, с какой злобной силой дернул тогда Никольский рукояти залпа, точно хотел выбить торпедой из головы гитлеровца это опасное заблуждение: «Не отыграешься, на, получи!..»
— Все в порядке, товарищ контр-адмирал, — ответил Сережка, успокаиваясь, и ему стало жалко, что Сайманов снял с его плеча руку: тяжелая и горячая, она напоминала добрую руку отца…
— Все в порядке, товарищ контр-адмирал, — ответил Сережка, успокаиваясь, и ему стало жалко, что Сайманов снял с его плеча руку: тяжелая и горячая, она напоминала добрую руку отца…
Вечером, когда израненный катер вытащили на береговые слипы и в отсеках его не было слышно привычного плеска волн, Сережку вызвал к себе Никольский.
Офицер, в распахнутом по-домашнему кителе, сидел за выдвижным столиком, и лампа бросала яркий сноп света на его лицо, оттеняя тонкий хрящ носа и выпуклые подвижные дуги бровей.
— Садись, — предложил он своему юному боцману. — Там рабочие придут пробоины заваривать, надо их покормить…
— Есть, товарищ старший лейтенант. Какао приготовим, печенья после похода целый ящик остался… А что еще?
— Ну и достаточно. — Никольский взял со стола большой уродливый осколок. — Вот, — сказал, — рубку пробил, мне на реглане локоть распорол… повезло! — Он бросил осколок в угол, и кусок металла тяжело стукнулся о переборку. — Ты не догадываешься, зачем я тебя вызвал?
— Не имею представления, — ответил Сережка, пожав плечами.
— Так вот, — продолжал Никольский, — парень ты молодой, а уже прошел школу войны, морские качества у тебя такие, что можно позавидовать, есть у тебя сообразительность, и во многом разбираешься неплохо…
Сережка внутренне насторожился: к чему готовит его командир?
— Надо тебе учиться, Рябинин! — неожиданно закончил Никольский и пересел на койку поближе к боцману.
— Как учиться, товарищ старший лейтенант?
— А как все учатся… Ты офицером флота быть хочешь?
— И не скрываю: конечно, хочу.
— Тогда за тобой дело. Меня контр-адмирал сегодня спросил: «А что — Рябинин у вас так и думает боцманом оставаться на всю жизнь?..» Так что давай-ка мы с тобой решим, что делать дальше…
Сережка смущенно потер плечом скулу:
— Ведь у меня, товарищ лейтенант, образование небольшое.
— Сколько?
— Всего семь. Война вот…
— Ну, не беда, — успокоил его офицер. — Сразу в училище не попадешь, сначала подготовишься. На три года позже лейтенантом станешь… Ты чего это смеешься, боцман?
— Да так… вспомнил, как я впервые в море вышел. Странно! В трюме зайцем сидел, а сейчас… не верится даже!
— Ну так, значит, решено? — спросил Никольский.
— Конечно!
— Тогда садись за стол, пиши рапорт, автобиографию…
— Что?.. Сейчас разве? — Сережка от удивления даже привстал с койки, стукнувшись о низкий подволок.
— А как же ты думал? Конечно, сейчас.
— Я думал, после войны.
Никольский неожиданно рассердился.
— Да ты что! — крикнул он. — Зачем бы я тогда заводил весь этот разговор?.. Сейчас, сейчас!
— Благодарю вас, товарищ старший лейтенант, — ответил Сережка, — но я отказываюсь.
— Почему?
— Войну закончить надо.
— Не тревожься!.. Мы уж как-нибудь без тебя закончим, а ты поезжай учиться.
— Куда это?
— В Ленинград.
Соблазн был велик: увидеть город, в котором родилась мать и о котором она так много рассказывала, — это на миг поколебало юношу.
— Ленинград, — повторил он и печально вздохнул: — Нет, товарищ старший лейтенант, не могу… Я вырос здесь, целый год провоевал на этом море, и победу хочу тоже здесь, и нигде больше, встретить!
Никольский, скрывая раздражение, напился воды из графина, проговорил:
— Надоело мне тебя уламывать!.. Ну, а если скажу, что победа в Заполярье через месяц наступит, ты поедешь?
— Тогда поеду. Только не раньше.
— А ты, дьявол, упрямый, как и все вы здесь… на севере! Садись, пиши! Раньше чем через месяц ответ из училища все равно не придет.
И когда Сережка написал все, что от него требовалось, он вдруг почувствовал, как в сердце поселяется ожидание чего-то необыкновенного. Будущее неожиданно приобрело какие-то вполне законченные формы: из неопределенного и расплывчатого, как сон, оно стало точным и ясным, словно корабельное расписание, где все заранее высчитано и вымеряно до секунды.
— Ну вот, — пошутил Никольский, — завтра в штабе подготовят документы, и можешь заранее погоны себе… Впрочем, обожди-ка, у меня где-то в столе лежат!
Он порылся в ящике и протянул боцману погоны с двумя маленькими серебряными звездочками:
— Держи! Вспомни меня, когда надевать их будешь!
Никольский продолжал шутить, но Сережке это уже не казалось шуткой, и он принял подарок, твердо веря в то, что через несколько лет наденет эти погоны. Обязательно!
— Спасибо, товарищ лейтенант. Я вас и так никогда не забуду. Разве можно забыть, что вместе на одной палубе пережили!..
* * *
Ирина Павловна сказала:
— Это хорошо, это очень хорошо!
— Я и сам рад, мама, не меньше тебя…
Он положил ей на плечо подбородок, заросший первым пушком, погладил волосы матери. В косах, по-девичьи густых и тяжелых, как у Анфисы, уже пробивались серебряные нити, и в душе Сережки вдруг появилось желание чем-то утешить ее, успокоить. Не совсем опытным мальчишеским чутьем он понимал, что в радость матери вкрадывалась еще и другая, вполне законная радость, которую она тщетно пыталась скрыть от сына. Его отъезд в училище значит для нее не только отъезд, но и избавление от ожидания чего-то страшного — того, что он может уйти и однажды не вернуться. В своих переживаниях, скрываемых от сына, Ирина Павловна была одинока, потому что отец каждый раз, когда она заводила разговор об этом, грубовато отшучивался, и она постепенно научилась прятать свои тревоги за судьбу Сережки.
— Ничего, мама, — сказал он, — все будет как надо!
— Я надеюсь, — ответила Ирина Павловна.
Он посмотрел на ее рабочий стол, заваленный таблицами, картами и схемами, и, заметив очки, удивленно спросил:
— Неужели твои?
— Да. Глаза уставать стали.
— А над чем ты сейчас работаешь?
— Над чем?..
Ирина Павловна улыбнулась: она знала, что вопрос задан только из уважения к ней, к ее труду, но сын никогда не смотрел на море, как на гигантский бассейн с подопытными организмами, — море оставалось для него лишь морем, и только!
— Помнишь, — сказала она, — год назад, осенью, я вернулась из Архангельска… Ты еще заливал свинцом весла, потом пришел Вахтанг… Помнишь?
— Ага! Ты еще книгу свою привезла. А что?
— Так вот, — Ирина Павловна подбросила на ладони тяжелую рукопись, — я переписала эту книгу заново. Вернее, даже не переписала, а написала совершенно новую книгу на эту же тему.
— А старая? — удивился Сережка.
— Устарела, — ответила мать.
— Так быстро?
— В наше время, Сережка, год — срок немалый. Ведь это не роман, а пособие для всех, кто плавает с тралом… И притом, — добавила она, — в этой книге я пыталась немного заглянуть в будущее…
— Каким же образом? И на много ли?
— Ох, Сережка! — засмеялась Ирина Павловна. — Боюсь, что через год и она устареет тоже. Но это и не важно. Все так и должно быть — время летит… Сейчас, — продолжала она серьезнее, — меня, по сути дела, интересует только одно: книга должна послужить победе, — понимаешь ты?
Сережка посмотрел на снег за окном, на чернеющие вдали скалы, заметил, как поднимается от воды залива легкий пар, и вдруг понял, что этим взглядом он уже словно начал прощаться надолго со своим севером. «Жалко», — подумал он и сказал:
— Скоро я, мама, увижу твой город и побываю в саду…
Правда пастора Кальдевина
Киркенес посетил квислинговский министр полиции Ионас-Ли.
В своей речи по радио он призывал население принять активное участие в строительстве немецких укреплений и быть готовыми на случай поспешной эвакуации «в связи с предстоящими разрушениями городов» полярного побережья Норвегии.
Эвакуироваться население не стало, а вербовочные пункты трудовой мобилизации, открытые в каждом рыбацком поселке, пустовали.
Тогда Ионас-Ли созвал всех священнослужителей северного епископства. На это у министра имелись особые основания, ибо пасторам доверялась выдача продовольственных карточек прихожанам…
— Мои любезные гарлесы и сартории, — иронически обратился Ионас-Ли к пасторам, — за последнее время в умах некоторых подданных намечается тенденция неверия в победу нашего верного друга и союзника — Германии. Я хотел бы сказать, что это вредное и опасное заблуждение, ибо славная армия фюрера сейчас сильна, как никогда, и все те… э-э-э… эволюции, совершаемые германской армией, не есть отступление, а лишь выравнивание растянутой линии фронта…
Руальд Кальдевин не мог удержать улыбки, и министр, заметив эту улыбку, метнул в его сторону злобный взгляд. Он держался осанисто и представительно, но мундир сидел на нем мешковато, и погоны коробились на узких плечах; он, видно, хотел сказать что-то торжественное и умное, но нужных слов не нашлось, и пришлось раскрыть свою полицейскую душонку до конца.
— В общем, господа пасторы, я созвал вас затем, чтобы сообщить следующее. Долг повелевает нам убедить жителей в их обязанности работать на оборонном строительстве. Объявите вашей пастве, что тем, кто посмеет противиться распоряжениям германского командования, я приказываю вовсе не выдавать на очередной месяц продовольственных карточек. Пусть подумают… Может быть, голодное брюхо научит их уважать нашу волю к победе!..