— В общем, господа пасторы, я созвал вас затем, чтобы сообщить следующее. Долг повелевает нам убедить жителей в их обязанности работать на оборонном строительстве. Объявите вашей пастве, что тем, кто посмеет противиться распоряжениям германского командования, я приказываю вовсе не выдавать на очередной месяц продовольственных карточек. Пусть подумают… Может быть, голодное брюхо научит их уважать нашу волю к победе!..
Министр пожевал старческими губами, мельком стрельнул глазами в сторону Кальдевина. В эту минуту Ионас-Ли думал, что генерал Рандулич будет доволен, если удастся вывести все население на работы.
— Можете, — закончил он, — возвращаться по своим приходам…
Смущенно переглядываясь и неуверенно пожимая плечами, расходились норвежские пасторы, обходя стоявшего в дверях — на страже квислинговского правителя — здоровенного, толсторожего хирдовца.
Вернувшись в свой церковный приход, пастор Кальдевин в первую очередь просмотрел присланные ему из комендатуры списки трудовой мобилизации. Жителей, записавшихся на строительство линии немецкой обороны Петсамо — Рование-ми, насчитывалось всего несколько человек. Если все делать так, как приказывал этот Иудас-Ли, как его называли в народе, то не один честный норвежец умрет голодной смертью.
«Вы хотите и меня сделать иудой? Благодарю покорно!..»
Крохотный котенок с белым пятном на лбу подошел к нему по крышке органа и ступил передними лапами на плечо пастора. Кальдевин взял котенка на руки, долго стоял молча, смотря в окно, где виднелись крыши полярного города. Синие сумерки заливали улицы, в комнате стало темно. Нежно гладя мурлыкающего котенка, пастор зажег свечи, спустил шторы.
«Какая тоска, — думал он, — как я несчастлив, что не могу быть там, где мои друзья — Улава, Никонов, Дельвик…»
— Ну что? — спросил он котенка, дуя ему в ухо. — Хорошо тебе?.. Дурачок!..
Щелкнула дверца старинных часов, из нее выскочил маленький гном и пять раз ударил бронзовым молоточком по миниатюрной наковальне. Обратно гном уйти не мог — механизм был испорчен, и дверца не закрывалась. Пастор спустил котенка на пол и помог гному спрятаться в фарфоровом домике до следующего часа. Прапрадедовские вещи быстро старели, и это было тоже грустно.
Кальдевин согрел себе кофе, попытался забыться в чтении древних скандинавских саг о Валгалле, Одине и черном вороне. Но время не ждало, и, отложив книгу, он принял решение.
— Семья из трех человек… Раз, два, три — на рыбу, на хлеб, на масло. Кто следующий?
— Олаф Керсти. Семья — два человека.
— Вот карточки, расписывайся.
— Благодарим вас, пастор.
— Тетушка Ланге, передайте сыну: он молодец, что отказался работать на немцев. А сейчас получите карточки!
— Вы добрый человек, господин пастор!
— Я просто норвежец, тетушка Ланге. Следующий!
— Горняк Иоганн Якобсон. Семьи нет.
— Расписывайся.
— А мне-то говорили, что карточки только тем дают, кто продался немцам. Спасибо, господин пастор!..
— Здравствуйте, фрекен Инга, как здоровье вашего отца?
— Он совсем плох, совсем плох, господин пастор.
— А что говорят немцы? Ведь они обязаны выплатить ему компенсацию за потерю трудоспособности на их рудниках.
— Что вы, господин пастор! О каком пособии может идти речь, если они подозревают, что он участвовал во взрыве рудника «Высокая Грета»…
— А мой муж вот уже вторую неделю не возвращается с моря…
— Только не надо плакать, фру Агава.
— Как же не плакать, господин пастор, если Олаф Керсти вчера нашел на берегу моря доску от борта его иолы!
— Хорошие моряки, фру Агава, не всегда тонут вместе с иолой. А пока получите на своего мужа карточки. Он, я верю, вернется!..
— Спасибо на добром слове, господин пастор! Дайте поцеловать вашу руку…
Поздним вечером Руальд Кальдевин закончил раздачу карточек. Через его комнату за эти несколько часов прошло все население городка, и после встречи с народом Кальдевин обрел уверенность в своей правоте, укрепился духом и с легким сердцем стал готовиться к воскресной проповеди.
* * *
В освещенном свечами храме пахло хвоей, которой устилался проход между рядами скамей молящихся. Орган только что кончил играть торжественную магнификату и замолк, жалобно всхлипнув старыми мехами. По деревянному барьеру, ограждавшему хоры над входом в кирку, не спеша прошла большая церковная крыса.
«Сколько их развелось!» — с отвращением подумал пастор, взбираясь по узкой лестнице на высокую кафедру. Сегодня он вел службу, одетый в белую льняную одежду, с черной манишкой на груди, поверх которой лежал серебряный крест. Степенно поднявшись на кафедру, Кальдевин положил перед собой толстый лютеранский Гезанбух с тяжелыми медными застежками. Пригладил руками густые светлые волосы и раскрыл Гезанбух, поставив его ребром на возвышение кафедры.
По рядам молящихся прошел встревоженный гул голосов — все увидели, что полураскрытая церковная книга, поставленная на ребро, теперь представляет собой букву «V».
Виктория! Победа! — вот что хотел сказать этим Кальдевин, и его поняли…
Когда же он заговорил, все смолкли. Проповедь начиналась призывом к ожиданию яркого восхода, который разгорается на востоке (так в эти годы начинались почти все проповеди).
Кальдевин говорил, нервно сцепляя и расцепляя тонкие пальцы своих подвижных энергичных рук, жесты которых дополняли каждое его слово. Он ощущал самые сильные места своей проповеди по тому сухому шепоту, который начинал шелестеть в рядах молящихся.
— …И нет спасения злу, которое еще тщится остаться живым в нашем мире. Но, братья и сестры, не взращивайте это зло своими руками, как бы ни был силен бес искушения, ибо добро уже стоит на пороге наших хижин. И недалек тот час, когда оно вместе с восходом посетит каждый честный и мирный дом, и горько придется тому, кто в эти тяжелые годы помогал злу одолеть справедливость мира сего…
Так говорил он до тех пор, пока в притихшем храме не раздался чей-то резкий, переходящий в визг голос:
— Молчать!.. Прекратить чтение проповеди!..
Пастор только сейчас заметил, что на хорах, где недавно прошла крыса, сидит сам Иуда-Ли. Это было так неожиданно, что он в волнении закрыл глаза, а когда снова раскрыл их, то увидел, что хирдовец, расталкивая прихожан, пробивается к алтарю.
Через минуту его уже стащат с кафедры, но минута останется при нем…
Не слушая выкриков Ионаса-Ли, пастор прижал руки к сердцу и сказал:
— Друзья, верьте в дружбу русского народа. Он придет и освободит вас от иуд и предателей, он выбросит из нашей прекрасной страны захватчиков…
Хирдовец уже перелезал через решетку алтаря.
— Не входите в алтарь, — крикнул Кальдевин, — я сам сойду с кафедры…
Через полчаса, в разорванной церковной одежде, он уже лежал на каменном полу комендатуры, пытаясь встать на ноги. Гестаповец без мундира, в одной сорочке, совал ему в рот толстую короткую сигарету.
— Ну как, вы способны продолжать разговор?
— Я еще жив.
— Отлично… Мои солдаты немного перестарались, но и вы должны понять их, пастор.
— Я понимаю.
Он встал и, сорвав церковное облачение, остался в одном костюме. Сигарета раскурилась косо, табак был плохой, и он отбросил ее в угол.
— Итак, раздав карточки тем, кто не участвует в строительстве оборонительных сооружений, вы умышленно подорвали престиж германского командования?
— Да, если хотите, умышленно.
Гестаповец прищурился, поглядел на пастора одним глазом:
— Неужели вы думаете, что мы не заставим их отрыгнуть все, что они успели сожрать по этим карточкам?
Кальдевин промолчал.
— Взрыв на руднике «Высокая Грета» тоже входил в ваши понятия о долге?..
— Безусловно!
— Может быть, вы теперь-то назовете тех, кто помогал вам в этом?
Кальдевин вспомнил лица друзей — Улавы, Никонова, Дельвика…
— Господин офицер, — сказал он спокойно, — есть вещи, о которых простительно спрашивать на допросе, но на которые непростительно было бы отвечать.
— Почему?
Гестаповец придвинулся к пастору, облокотившись на стол.
— Потому что я не квислингозец, я норвежец.
— Квислинговцы тоже честные норвежцы.
— Они ваши честные лакеи, но никогда не были норвежцами.
— Хорошо, но как могло случиться, что вы, образованный человек, окончивший университет в Германии… И вдруг вы…
— Вы забываете, — прервал его пастор, — что я покинул Германию, не закончив богословского факультета. Грохот ваших сапог мешал моим занятиям.
— Это не меняет дела. Всякий, кто хоть раз прикоснулся к земле Германии, должен считать ее священной!
— Вы так думаете? — спросил пастор, и ему стало смешно.
— Так вот я вас спрашиваю: как могли вы способствовать этим бандитам? Ведь вы — священнослужитель, а коммунисты ваши враги, ибо они подрывают основные догматы церкви.
— Так вот я вас спрашиваю: как могли вы способствовать этим бандитам? Ведь вы — священнослужитель, а коммунисты ваши враги, ибо они подрывают основные догматы церкви.
— Это вопрос, относящийся к делу?
— Да.
— Что ж, я отвечу…
Он вспомнил свой давнишний разговор с Дельвиком и сказал:
— В одном, господин офицер, вы безусловно правы: я никогда не могу быть согласен с коммунистами, но моя совесть всегда тянулась к справедливости. И я нашел эту справедливость не в вас, господин офицер, а в коммунистах, которые идут наперекор всему черному и злобному, что несете вы миру. Сейчас коммунисты — мои друзья!..
— Вы знаете, что вас ждет? — хмуро спросил гестаповец.
— Да, знаю. И жалею только об одном…
— Интересно, о чем же может жалеть человек перед смертью?
— Я жалею о том, что умру, не увидев своей родины, любимого народа своего — свободными!..
Гестаповец надел мундир, позвонил и сказал конвоиру:
— Уведите его…
На рассвете, когда над миром всходило солнце, пастора вывели к морю и расстреляли. Перед смертью он был спокоен, и конвоиров, сопровождавших его до места казни, попросил только об одном:
— Не будем спешить, господа… Сегодня такое замечательное утро, — так пойдемте же медленнее!..
Зарево над Суоми
Громадное зарево заглядывало в окна, окрашивало стены в кровавый цвет, — горели соседние деревни, вся Лапландия задыхалась в горьком дыму. Деревни горели потому, что он, Герделер, приказал: «Сжечь!» И вот они горят, и вот эта женщина, фру Андерсон, стоит перед ним на коленях.
— Возьми меня с собой, — плакала она.
— Уходи в Швецию, — сказал оберст. — Финны убьют тебя, если узнают все, и твой значок «Лотта Свярд» не поможет. А сейчас — встань, постарайся снова вызвать на провод Петсамо!
— Хорошо. — Фру Андерсон встала, вытерла слезы, села за аппарат. — Глупо, — сказала она, — глупо вызывать Петсамо, если из Корпиломболо перестали отвечать…
— Твоя Швеция, твоя родина, — усмехнулся фон Герделер.
— Моя родина, она не отвечает мне, — отозвалась телеграфистка, и мрачные тени обозначились под ее глазами.
— Но почему? — спросил оберст.
Фру Андерсон напряженно вращала диск настройки.
Она нервничала.
— Швеция, — сказала она печально, — Швеция видит, как горит ее сосед, Финляндия, и кто поджег ее? — ты!..
— Я всего лишь полковник.
— И ты не поджигал, твои руки не пахнут бензином?..
— Корпиломболо молчит? — строго спросил он.
— Мне все равно.
— А мне?
— Тебе, — ответила фру Андерсон, — плевать на меня, лишь бы Корпиломболо соединило тебя с Петсамо!..
— Вишня, — сказал он, — не сердись, я твоя последняя птица!
— Уходи, — встала она из-за аппарата, — уходи, или… У меня есть браунинг!
— Вот как? — захохотал инструктор. — Тогда покажи мне свой браунинг…
— Ты его не запомнишь, если я выстрелю.
— Ты — тоже, если я покажу тебе маузер.
— Ненавижу… уходи!
— Прощайте, фру Андерсон!..
— Кто-то еще выстрелит, — крикнула вдогонку ему телеграфистка.
— Я — раньше! — закончил фон Герделер и хлопнул дверью.
Остановившись на крыльце, собрал с перил полную ладонь рыхлого снега, жадно проглотил его. К нему подошел с коптящим факелом в руке фельдфебель-тиролец.
— Герр оберст, — спросил он, — а этот дом поджигать?
— Поджигай, только предупреди телеграфистку, пусть вынесет вещи…
По дороге, кивая длинными хоботами стволов, катились зачехленные орудия; вобрав головы в воротники шинелей, уныло брели замерзшие солдаты; дребезжали колесами санитарные фургоны; с закрытыми от усталости глазами покачивались в седлах офицеры когда-то непобедимой армии Дит-ма…
Засунув руки в глубокие карманы шинели, фон Герделер остановился. Из-под сугроба, наметенного за ночь возле обочины, высовывался острый локоть с бело-голубой нашивкой. Оберст ногой разрыхлил сугроб. Под снегом лежал сельский ленсман, убитый штыками, и, глядя на его ощеренный рот, полный окровавленных зубов, фон Герделер задумчиво сказал:
— Пе-ре-со-ли-ли!..
Да, на этот раз даже он был вынужден признать, что они «пересолили». Поначалу ему тоже казалось, что штык, огонь и петля — это единственное, чем можно заставить финнов смириться с пребыванием немецких гарнизонов в Лапландии. Об этом же говорили и секретные директивы, полученные перед отъездом от генерала Рандулича, который благодаря своей молодости и кипучей энергии оттеснил на задний план страдающего печенью старикашку Дитма. Но скоро оберст убедился, что так долго продолжаться не может; если финны, сорвав договорные сроки с Москвой, пока не выдвигают против них свои войска, то еще одна, две недели — и егерям все-таки придется столкнуться с бывшими союзниками. Фон Герделер взялся за дело: во все лапландские округа полетели его приказы: освободить заложников, пресечь мародерство, установить для населения выдачу продовольствия, спилить виселицы. Двух егерей, обвиненных в изнасиловании жены местного священника, инструктор велел вывести на площадь и расстрелять на глазах населения. Эти двое ветеранов-егерей так и свалились под выстрелами, непонимающе моргая глазами, а финны молча досмотрели казнь до конца, молча разошлись по домам, и… все осталось по-прежнему.
Вот именно! — все осталось по-прежнему, ибо никакой приказ, никакая сила, даже дикая воля фон Герделера не могли остановить этот террор. Наоборот, он продолжал разрастаться, захватывая все новые и новые области. Запылали города, начались облавы на финнов, не пощадили даже нищих лопарских вежей. И это в то время, когда русские, возвращаясь к своим границам, не тронули ни единого волоса с головы какого-нибудь суомэлайнена, который не успел вместе с войсками покинуть карельские земли. Озлобленность финнов достигла предела, и фон Герделер уже имел сведения о том, что на юге северных провинций вспыхнуло кровавое «ляскки каппина» — восстание лесорубов. Теперь ничего не оставалось делать, как усиливать террор, топить в крови любое сопротивление, убивать за недобрый взгляд или слово, брошенное в сторону егерей. Но в ответ на эти зверства финны отвечали тем же.
И вот вчера ночью случилось то, чего больше всего боялся каждый егерь: финны вдруг нанесли первый, неповторимый в своей ярости удар из района Вуоярви, где когда-то служил фон Герделер, и немецкая армия, собирая на развилках дорог разрозненные гарнизоны, медленно попятилась на север. Отступление вязло в снегах, тонуло в болотах, замирало перед жуткими лесами; кто-то подпиливал стропила мостов, и автомашины рушились в реки; крестьяне бросали в колодцы дохлых собак, разрушали в домах печи; немцы боялись оставаться на ночлег в деревнях, чтобы не быть зарезанными во сне. Лапландия — суровая, неуютная и дикая — вдруг обернулась для гитлеровской армии «вторым фронтом».
В полдень на улицу поселка ворвалась лошадь, на которой почти лежал, истекая кровью, раненый офицер связи. Фон Герделер выскочил из штаба, схватил спущенные поводья.
— Откуда? — спросил он.
— Из Петсамо…
— Что с вами?.. Финны?
— Здесь на третьем километре… кто-то… в грудь…
Фон Герделер с помощью выбежавших писарей снял офицера с лошади, на руках внесли его в помещение, положили на лавку.
— У вас пакет?
— Нет, — ответил раненый, закрывая глаза, — генерал Рандулич… приказано на словах… Лапландия… В грудь…
— Он умирает, — шепнул кто-то.
Инструктор заволновался:
— Говорите скорей! — приказал он.
Раненый с трудом разлепил потухающие глаза:
— Уходить… вдоль Лапландии… Генерал Рандулич приказывает… Гру-удь… Воды!
— Что, что? — закричал фон Герделер.
— …Протянуть «зону пустыни»… Генерал Рандулич… Надо… Надо… Он приказывает…
— Так что же он приказывает? — вне себя от бешенства снова крикнул оберст.
Раненый затих, медленно вытянулся всем телом.
— «Зону пустыни», — шепнул он и больше не сказал ни слова.
— Хорошо, — проговорил фон Герделер, складывая руки мертвого на окровавленной груди. — «Зона пустыни» будет…
* * *
Из горящего хлева выбегает опаленная свинья, с визгом несется по улице. Егерь вскидывает свой шмайсер — та-та-та! — свинья тыкается пятачком в грязь, ее толстый бок посыпает снежком.
— Ай да Фриц!.. Метко стреляешь!..
Вытаскивая из подожженного дома узел с вещами, выходит на крыльцо пожилой финн в мундире летчика, но уже без погон.
— Зачем убили свинью? — угрюмо спрашивает он.
— А чем ты лучше этой свиньи! — отвечают ему.
Где-то в дыму мычит корова. Ее находят и тесаком отрезают ей большое, пахнущее молочным паром вымя, — молока теперь не попьет никто. А это что?.. Никак водопровод?.. Скажите, пожалуйста, живут в такой глуши, и — водопровод!..
— Мы его взорвем, Фриц!..
— А это что?.. Ха-ха, маслобойня.
— К черту маслобойню!..
— Вот там, за решеткой, бегают из будки в будку напуганные лисенята. Да тут, кажется, есть черно-бурые? Дави их, Фриц!..