Галина Артемьева Пикник
В начале сентября в класс пришла новенькая. Не первого, как все, потому что несколько дней болела простудой. Она только что вернулась из Южной Америки и не переносила пока московского климата. В далекой невероятной стране ее папа работал военным атташе. Никто не знал, что это значит – военный атташе. Но звучало еще красивей, чем летчик-космонавт или олимпийский чемпион. Название страны тоже будоражило воображение в те времена, когда даже Польша казалась экзотической землей, полной недоступных невиданных чудес.
Дети уже неделю отучились и успели привыкнуть к тому, что они теперь все вместе называются 6 «Б» класс, а не 5-й, как прежде. Они успели забыть легкое первосентябрьское удивление переменам, произошедшим с каждым из них за лето: кто-то здорово загорел, кто-то вырос в почти взрослый рост, а кто-то так и остался маленьким и бледно-хилым, как в конце мая, перед расставанием, и это тоже поначалу удивляло, как некий непорядок, – вырастать за лето положено было всем.
Сейчас, когда на уроке русского написано было сочинение «Как я провел лето» и даже выставлены за него оценки, лето полностью ушло в давнопрошедшее, которое и не вспомнится никем из них, когда взрослыми станут, – так, светило солнце, зеленела трава, кусали комары, не было школы. Как каждое каникулярное лето – дано ли их отличить?
И тогда появилась эта новенькая, Орланова. Сначала, правда, каждый день приходила ее мать: брала домашние задания, чтобы ребенок не отстал от остальных. Мать ничем от других матерей не отличалась, была только чуть любопытнее других, хотела про всех все узнать, но это вполне понятно – другие мамаши, сплотившиеся за пять лет школьной жизни детей, давно удовлетворили свое любопытство относительно окружения, в котором оказалось лелеемое ими чадо.
Орланова появилась как раз в тот день, когда их новая классручка заполняла последнюю страницу журнала: домашний адрес, телефон, место работы родителей. Вообще-то полагалось выписывать все сведения из личных дел и не тратить драгоценное время урока на вопросы не по теме, но какая же и без того замотанная всякой писаниной и мелкой суетой учительница будет следовать этому правилу?
Александра Михайловна простодушно дала классу задание по учебнику и принялась в алфавитном порядке поднимать детей:
– Так, Асланов Александр. Адрес?… Так, хорошо. Телефон?… Национальность?…
Шурик Асланов, их тихий маленький отличник, знавший ответы на все вопросы и безотказно дававший списывать всему классу, молчал. Он даже немножко покраснел. Для некоторых, кто понимал, в этом вопросе речь шла о стыдном. Однако беспроблемное большинство ничего такого не чувствовало.
– Ну же, Асланов, национальность! Армянин? А чего так тихо-то? У нас все национальности равны!
Класс захихикал. Шурик поник своей негордой умной головой.
А правда, чего он тогда переживал? Все еще было идиллически спокойно. До ввода войск в Афганистан оставалось целых два года, омерзительно-абсурдное словосочетание «лицо кавказской национальности» не могло возникнуть иначе, чем в шизофреническом бреду.
…Больше Шурику спотыкаться было не на чем, он спокойно назвал место работы отца: Московский государственный университет имени Ломоносова, заведующий кафедрой. А про мать сказал: домохозяйка.
– Еще бы, при таком-то папочке, – вздохнула о своем Александра Михайловна и подняла следующего по списку.
В принципе, ничего интересного не происходило: каждый год одно и то же – все знали, кто будет молчать на вопросы об отце, кто будет стесняться работы родителей. Все еще со времен детского сада привыкли к бестактности и наглой бесцеремонности, с которой позволялось лезть в их личные дела взрослым, потому что так надо.
Орлановой стесняться было нечего. Она, уверенно откинув с плеча толстую блестящую косу, отрапортовала про загранкомандировку родителей, про папу – военного атташе и маму – посольского врача.
– Сейчас папа работает в МИДе…
– У меня тоже отец военный, полковник, – отрекомендовалась сидевшая через ряд Ткачук, жадно желающая завладеть вниманием новенькой.
Та спокойно кивнула, приняла к сведению. Как-то само собой получалось, что теперь она будет главной в классе, она будет выбирать себе подруг, а не ждать, как положено новеньким, когда позовут в компанию.
Наконец очередь дошла и до Ткачук, потом до Торопова.
Люда Угорская напряглась, ожидая вызова.
Но Александра Михайловна выкликнула Федорова, Яковенко. И все. Список кончился. Ее так и не подняли. А тут и звонок прозвенел.
– Вы у меня ничего не спросили, – подошла девочка к учительскому столу.
– Ты – Угорская? Мне пока не надо. Ты так сиди, – прозвучал невнятный ответ.
Все уже толпились на выходе, торопясь попасть в сумятицу перемены.
Именно в эту шумную и бестолковую минуту не было, наверное, на всем свете существа, несчастнее Угорской. Подходя к заполненному чужими именами журналу, она еще на что-то надеялась.
Теперь – нет. Теперь – все.
– Мы, кажется, в одном доме живем? – подошла к ней зоркая новенькая. – Мне мама моя сказала.
– Может быть. Я не знаю.
Оказалось, действительно в одном. С ними увязалась Ткачучка, хотя ей было совсем не по пути.
Со стороны могло показаться, что светлым, тепло-зеленым днем возвращаются, оживленно беседуя, три закадычные подружки, беззаботные московские птахи в одинаковых черно-коричневых формах с красными галстуками. Алые пионерские символы имитировали жизнерадостность и даже подобие улыбки, как губная помада, густо нанесенная вслепую женщиной без возраста, рождает на ее лице подобие фальшивой клоунской бодрости: страшновато, но правила игры соблюдены.
Новенькая спрашивала обо всем: о характерах учителей, о том, кто в кого влюблен и кто что читает. Она оказалась прилично начитанной, вот только сейчас, болея, закончила «Смерть Вазир-Мухтара» Тынянова, и Угорская, чуть отвлекшись от своего ужаса, заговорила о пушкинском «Путешествии в Арзрум», как Пушкину встретилась повозка и как он спросил погонщиков: «Кого везете?» и те ответили: «Грибоеда». Страшная встреча.
– Это ему был знак, – вздохнула Орланова. – Знак собственной судьбы.
– Я в такое не верю, – убедительно изрекла Ткачук, – встретились случайно, ну и что?
– Их даже звали одинаково: оба Александры Сергеевичи, – задумчиво произнесла Угорская.
– Ну, мало ли…
Они были уже у дома.
Угорская сразу пошла к своему подъезду.
Эта новенькая была вполне нормальная. С ней могла получиться дружба. Они ходили бы друг к другу, книгами бы обменивались. Но не в этой жизни. В той, прежней. К себе она сейчас никого не позовет, чего уж. Дома мама вся на взводе, то вещи какие-то лихорадочно перебирает, то плачет над старыми бумажками – письмами, что ли, рвет их, то пишет что-то стремительно. И во всех ее действиях как бы нет определенной линии, цели. А это для детской души страшнее всего – видеть, что взрослый, на котором сходится вся твоя жизнь, оказывается слабее тебя и даже больше тебя нуждается в защите. Такое ни для одного ребенка не проходит без последствий. Только кто об этом думает, когда собственная жизнь становится непрерывным кошмаром?
– Ты голодная? – спрашивает мама дребезжащим больным голосом. И не дожидаясь ответа: – Возьми что-нибудь сама.
А что взять-то? Варить макароны? Гречку? Ненавистный суп из пакетика с тюремным запахом? Она находила какие-то прошлогодние запасы смородинового варенья, пила чай, садилась за уроки.
Кому нужны эти уроки? Кто ее будет спрашивать?
Но уроки напоминали о прежнем тягуче-нормальном укладе жизни. Без них было нельзя.
Уклониться от важной любезности новенькой не удалось: на следующий день Угорская все же оказалась в гостях у Орлановой. Квартиры их были абсолютно идентичными по планировке: ряд одинаково больших комнат вдоль широкого длинного коридора. Люда автоматически открыла дверь кладовки у входа, чтобы повесить ветровку, – так заведено дома, верхняя одежда хранилась там.
– Нет, нет, – поспешно сказала Орланова, выключив свет и запирая кладовку, – сюда нельзя, это бабушкина вотчина.
Угорская все же успела заметить, что кладовка у них обставлена как комнатка – с диванчиком, столиком, только без окошка. Она увидела даже две большие суровые иконы в углу и трепетный огонек лампадки.
«Вот бы и нам сделать вместо захламленной кладовки комнатку. Она была бы полна тайн и интересных вещей, всяких таинственных штук, что продаются в антикварных на Арбате: коралловых кустов, огромных морских раковин!» – мечта вспыхнула былым счастьем, когда мечтать можно было обо всем, что угодно, и тут же едко зачадила ядовитым дымком неисполнимости.
Орланова гостеприимно, без хвастовства, показывала всякие латиноамериканские безделушки: маленькие сувенирные гитарки, широкополые шляпы, именуемые сомбреро, журналы мод и альбомы по искусству, среди которых выделялись роскошной красочностью и величиной неподъемные тома Дали и Босха. Угорская никогда не слышала этих имен, хотя из года в год посещала абонементные лекции по живописи в Музее изобразительных искусств имени Пушкина.
– Да что ты! Это же величайший! – удивилась Орланова, раскрывая новой знакомой выверенно-безумный красочный мир Дали.
От всех шедевров Дали на Угорскую изливалась энергичная, четко дозированная расчетливая злоба мира, готовая, если позволишь себе всмотреться, поглотить тебя без остатка.
Босх, в отличие от Дали, создавал какое-то особого рода душевное равновесие: все его ужасы были исполнены тайнами и намеками, будоражащими детское воображение.
Пока Люда рассматривала фантастические нагромождения живописца-алхимика, Орланову быстренько покормили на кухне обедом. Это было удивительно не по правилам: у них дома и у всех других ее знакомых, если она оказывалась в гостях, даже незванно, на минуточку, обязательно усаживали за стол. Но Угорская не обиделась, она успела отвыкнуть от нормальной еды, и ей совсем не нравился запах супа, доносившийся из кухни.
– Вечно бабушка со своей едой, я и так жирная, – пожаловалась Орланова, вернувшись.
Жирной она, конечно, не была, но вполне упитанной – да. Впрочем, они еще не доросли до возраста, когда это станет смертельно важно.
Тут подошли внимательные орлановские родители. Внимательные не в смысле заботливые, а в смысле наблюдательно-интересующиеся. Стали спрашивать про школьные успехи, любимые предметы, свободное время. Интересовались они так искренне, что увлекли своим интересом к собственной персоне заброшенную с некоторых пор Угорскую, и та стала болтать с ними свободно и открыто, как в прежние, лучшие свои дни. Она даже поделилась планами на будущее – сказала, что будет филологом, как мама, но не лингвистом, а литературоведом.
– Вот это определенность! – восхитился военный атташе. – Тебе бы, Людмила, тоже не мешало так определиться.
Только сейчас до Угорской дошло, что Орланова – тоже Люда.
– А почему не по папиной стезе решила пойти? – умело вырулила на дальнейшие расспросы о родителях любопытствующая мать.
– А, он экономикой занимается, скука! – беззаботно махнула рукой Угорская.
Орлановы-старшие как-то молниеносно переглянулись и даже вроде бы слегка кивнули друг другу. Раньше Угорская, погруженная в спокойное течение своего детства, и не заметила бы такого мельчайшего нюанса, но в последнее время все в ней изменилось, и временами она была уверена, что отчетливо слышит чужие мысли. Сейчас она поняла, что прошла экзамен на право дружить с Орлановой. Устойчивая и размеренная жизнь этой семьи искушала их уверенностью в том, что все зависит от них и что они что-то решают. Они не чувствовали за своими спинами равномерно-равнодушное дыхание судьбы, оттого и могли себе позволить планировать будущее и формировать должный круг общения.
– Давайте в воскресенье устроим пикник. Ты, Людмила, пригласи школьных товарищей, кого сочтешь нужным. Мы все организуем, – предложил папа-дипломат.
– Да, посидим на травке, встретим бабье лето, – задушевно подхватила чуткая Орланова-старшая.
– Хорошо, спасибо, если дома отпустят, – вежливо отговорилась Угорская.
Она знала, что ни на какой пикник не пойдет. Ей было не до детских игр на травке. Действительность подступала к горлу муторной тошнотой.
– Пусть Люда ко мне тоже приходит, – добавила она тем не менее, соблюдая положенные правила приличия.
– Нет-нет, – поспешно отвергла несоответствующее предложение орлановская мать, – мы не любим, когда Людочка ходит к чужим. К нам – всегда пожалуйста, в любое время.
– Она может съесть в гостях не то, у нее аллергия, – попытался сгладить чванливый отказ жены атташе, но получилось у него это как-то по-бабьи суетливо.
– А мы не будем ее кормить, – пообещала Угорская, глядя ему прямо в глаза.
Отец глаз не отвел. Мгновение девочка и взрослый мужчина читали мысли друг друга. Она ощутила его непробиваемое довольство и сытую совесть.
Он – глубокую печаль и тревогу. В целом оба почувствовали кровную несовместимость. Но через какой-то миг в ворохе пустых прощальных слов все это было похоронено.
– Так не забудь: в воскресенье пикник, ты первая среди приглашенных. Если хочешь, я позвоню твоим родителям, все им растолкую.
– Нет, нет, не надо, я сама спрошу, они и так разрешат, я приду, – согласилась Угорская с чрезмерной поспешностью.
– Иди, – отпустила мама, – иди на пикник, хоть поешь там по-человечески.
В ней вдруг мелькнула тень прежней доброй улыбчивой прелести, поэтому Люда решилась продолжить разговор.
– Мам, а что это значит – военный атташе?
– Это значит – кагэбэшник сучий, – с взрывной злобой вернулась мать к новому своему облику.
Угорская с недавних пор знала, что кагэбэшник – это представитель вселенского зла, который может сломать твою жизнь в одночасье, прихлопнуть тебя, как муху, когда надоест твое жужжание.
Интересно, а что кагэбэшники делают за границей?
Но лучше было не продолжать и оставить все как есть, раскрыть учебник, учить стихотворение, которое задали всему классу и которое спросят у всех, кроме нее, потому что ее нет в списке. Пять лет была, а теперь нет. Теперь она так.
С погодой на пикнике повезло: светило солнышко, было жарко совсем по-летнему, листья еще не начали желтеть, земля пахла жизнью, а не вечным сном, как во время печального осеннего сожаления о былой безудержной щедрости.
В небольшом парке почти никого не было: заядлые дачники наслаждались последними солнечными деньками за городом, заядлых горожан осенью на природу не тянуло.
На траве расстелили две скатерти: одну для взрослых, другую для детей, разложили еду из корзинок. Красивую и наверняка вкусную еду. Взрослые сидели достаточно далеко и в детские развлечения не вмешивались. Мужчины выпивали по рюмочке, не демонстративно, умеренно, для усиления радости общения с природой. Детским развлечением поначалу была еда в ярких упаковках. Каждый хотел попробовать невиданные печеньица, крохотные многослойные бутербродики, малюсенькие, как ягодки, помидорчики.
Потом все разбились на группки и разбрелись кто куда, оставаясь при этом в пределах видимости для мирно закусывающих взрослых.
Угорская отошла от всех и села в теньке под каким-то колючим кустом прямо на землю. Солнце ее раздражало, словно напоминая, что для кого-то возможно счастье и праздник, но не для нее.
– Ты что на голой земле сидишь, придатки застудишь, – послышался над головой четкий внятный голос неугомонной новенькой. Она добродушно протягивала Люде соломенную циновочку: – На, подстели.
– Нет у меня никаких придатков, – угрюмо буркнула никогда еще не слышавшая про тонкости женской физиологии Угорская.
– Что ты, у всех девочек есть. И женщин. И их надо беречь. А то детей не будет, – авторитетно поучала Орланова, подсовывая циновку под попку непонятливой девочки.
Угорская вяло подчинилась.
Теперь девочки сидели рядом, плечом к плечу. Им шло друг от друга тепло, рождающее доверие.
– У тебя есть лучшая подруга? – тихо спросила Орланова, как о чем-то тайном.
– Не знаю… Нет, – вдруг убежденно произнесла Угорская.
До недавнего времени лучшей подругой ее была Ткачук. Они сидели за одной партой с первого класса и на переменках ходили вместе. Но в этом сентябре Ткачук ни разу не позвонила, не позвала гулять и в промежутках между уроками прибивалась к другим девочкам.
Угорская вдруг поняла, что осталась совсем одна. Как это она целых две недели этого не заметила? Раньше она смертельно страдала бы от обиды, почувствовав себя в изоляции, без подруг, а сейчас ей так долго было все равно, даже хорошо одной.
– Давай с тобой будем дружить? У меня здесь тоже никого нет, – шептала новенькая, оставив свою деловитую важность. – Давай будем самыми главными подругами на всю жизнь, я еще там загадала, что в Москве у меня появится лучшая подруга. Ты как, хочешь?
– Да, – даже не вымолвила, а кивнула Угорская, как бы нечаянно согласившись.
– И знаешь, я тоже решила, что буду литературоведом, даже папе уже сказала. Он посоветовал испаноязычной заняться. На испанском в стольких странах говорят! А ты какой литературой будешь заниматься?
– Советской, русской, – втягивалась в откровенный разговор Угорская.
– Да ну-у, советской… Папа сказал, что социалистический реализм – скука смертная…
Угорская имела весьма туманные представления о социалистическом реализме, а если сказать честно, вообще никогда не задумывалась над смыслом этого словосочетания.
– Я не социалистическим реализмом заниматься буду, а литературой. Нашей литературой.
– Ну, куда ж от этого денешься, – умудренно вздохнула Орланова.
Как бы то ни было, теперь их связывало общее литературоведческое будущее. Но активной, деятельной Орлановой и этого показалось мало для духовного оформления дружеских отношений навечно. Надо было закрепить договор о дружбе каким-нибудь впечатляющим, мистическим актом:
– Давай теперь расскажем друг другу самые главные тайны. О которых никому никогда нельзя. И будем вместе хранить их.