Не забывай меня, любимый! - Анастасия Туманова 15 стр.


– Дадо! Да-а-адо… Дэвла, да откуда вы?!

– А то не знаешь откуда, глупая? – проворчал Илья, прижимая к себе дочь. – Из кочевья… Думали сразу к Гришке в Смоленск ехать, зимовать, как обычно, да цыгане кругом говорят – в Москве вовсе голодно…

– Мы вам всего-всего привезли! – вмешалась улыбающаяся и торопливо разматывающая с головы платок Настя. – И муки, и пшена, и солонины, и масла… Сала и то достали!

Дарья украдкой скользнула глазами по невесткам Насти, которые вошли босые и привычно расхаживали по комнате, ожидая, пока «отойдут» замёрзшие ноги. Торбы цыганок были пустыми.

– Отобрали на заставе, да? – стараясь, чтобы её голос звучал не слишком разочарованно, спросила она. – Ты не убивайся, это сейчас дело обычное. Люди, которые ездят, говорят, что по десять раз останавливают, смотрят, проверяют… И всё как есть забирают! Ничего, не мучайся, у меня вобла есть и хлеба фунта четыре, хватит, да ещё можно…

Договорить ей не дал дружный смех пришедших. Хохотал даже Илья, сверкая белыми крупными зубами, а невестки заливались в семь голосов, вытирая грязными рукавами слёзы и толкая одна другую локтями под бока. Им вторили полуголые дети, уже успевшие облепить со всех сторон печь и прижаться кто спиной, кто боком, кто ладонями к тёплым голубым и зелёным изразцам.

– Да что вы?.. – растерянно спросила Дарья, переводя взгляд с одного лица на другое. – Что вы, дуры, ржёте? Отец, скажи хоть ты мне, что за…

Договорить она не успела: Илья отошёл от двери и крикнул кому-то в сени:

– Чяялэ![32] Эй! Заводите тётку Марфу!

Через мгновение сени затряслись от тяжёлой першеронской поступи, и в комнату, ведомое под руки умирающими со смеху молодыми цыганками, вошло странное существо. Это была уродливая, бесформенная, огромная таборная тётка, облачённая в драную собачью доху, от которой шёл невыносимый запах мокрой псины и почему-то керосина, в многоярусные грязные юбки и потерявшую всякий вид шаль с оборванной бахромой. Голова тётки казалась несоразмерно большой из-за обматывающего её и низко надвинутого на самые брови платка. Войдя с оханьями и кряхтением, старуха остановилась у порога.

– Будь здорова, бибиё[33]… – пробормотала Дарья, судорожно соображая, в каком родстве она находится с этой ходячей тумбой, от которой разит, как от дохлого кобеля, и почему цыгане, стоящие вокруг, продолжают покатываться от смеха.

Кто-то из женщин наконец догадался поднести ближе свечу, и Дарья, вглядевшись в лицо старухи, едва удержала крик испуга и брезгливости: всю физиономию цыганки покрывали коричневые и жёлтые бородавчатые наросты.

– Ну что, ромалэ, обниматься-то будем?! – басом провозгласила кошмарная тётка, разводя в стороны толстые, как брёвна, руки.

Дарья, мысленно перекрестившись, храбро сделала шаг вперёд и постаралась не дышать.

– Хватит вам, хватит, безголовые… – спас её Илья, полусердито махнув рукой на сползающих по стене от хохота сыновей и невесток. – Дашка, ты на них вниманья не обращай. А ты, холера, разматывайся живо! Вон чего вздумала! И ведь получилось, чёрт тебя размажь!

Дарья не знала, что и думать, и только, разведя руками, повернулась к хоровым, которые, заинтригованные не меньше, сгрудились вокруг необыкновенной старухи. Та, явно польщённая всеобщим вниманием, принялась неспешно и торжественно разоблачаться. Первыми на пол упали драная шаль и собачья доха – и в комнате раздался дружный вопль восторга. Под дохой на теле цыганки были аккуратно привязаны разных размеров и длины мешочки, наполненные, судя по шуршанию, крупой. Сразу несколько рук потянулось развязывать и распутывать шнурки и тесёмки. Цыганка между тем распустила завязки рукавов и вывалила из каждого на стол по увесистому окороку, появление которых было встречено уже не воплем, а ликующим воем. Со спины «тётки Марфы» общими усилиями отвязали два мешка с пшеном, её безразмерные груди оказались тючками с мукой, а в обширных карманах фартука лежало аккуратно обёрнутое чистыми тряпочками сало. Торжественно размотав с головы рваный платок, цыганка извлекла из-под него целую сахарную голову, которую с поклоном передала прямо в руки Дарье:

– На здоровье дорогим хозяевам! Ханьте пэ састыпэн![34]

Та машинально приняла голову. И чуть не уронила её на пол, увидев, как старуха методично и тщательно отколупывает со своего лица безобразные наросты, со всем старанием складывая их в ладонь. Дарья сделала два торопливых шага к окну, уверенная, что её сейчас затошнит… но, героическим усилием заставив себя поднять глаза, ахнула и всплеснула руками. С совершенно чистой, смуглой, неудержимо улыбающейся большеротой мордашки на неё смотрели сощуренные, чёрные, страшно знакомые глаза.

– Юлька? Копчёнка?! – только и смогла пролепетать она. – Да что же это было?.. У тебя с лицом-то что было, девочка?!. Да как это ты с собой такое сделала?!

– Воском, тётя Даша! Воском! Свечкой! – выпалила, улыбаясь, Юлька. – А что, сильно испугалась? Да?! – и она закатилась звонким, дробным смехом, запрокинув взъерошенную голову и прислонившись спиной к дверному косяку.

Молодые цыгане дружно вторили ей.

– И ведь всё сама придумала! – с гордостью сказала Настя, беря за руку невестку и выводя её в круг света. – Нас-то цыгане ещё в Рославле настращали, какие теперь в Москве страсти творятся. Не везите, говорят, еду родне, всё едино халадэ[35] по дороге отберут всё как есть! А Юлька наша заявляет: не будь я цыганка, если не провезу! И – вот, люди добрые, учудила! Вокруг себя все харчи понавязала, сверху – доху псячью, чтоб, значит, запах-то съестной отбить, да ещё керосином её сбрызнула, голову сахарную – на башку… Потом, гляжу, нахмурилась, говорит – нет, плохо. Разлеглась на перине, нос задрала и велит Малашке-то: пали свечку, чяёри, да на морду мне капай, да погуще, чтоб не в глаза только! Малашка и накапала со всем старанием! Мы и то чуть со страху не померли, как первый раз глянули, а уж гаджэ…

– Семь раз табор становляли-то! – усмехнувшись, поведал Илья. – И здесь, на улицах, дважды, покуда добрались! Ну, бабы, понятно, плакать, кричать: «Мы цыганки нищие, босые, дети у нас голые-голодные, ищите, брильянтовые, что найдёте, то и ваше… Халадэ – по телегам, а в телегах-то пусто!» – «А там у вас что?» «А там у нас тётка Марфа едет, она хворая…» Они сунутся – а хворая-то сейчас стонать на все лады, и причитать, и жалиться, что вот-вот помрёт, как есть помрёт, поскорее б уж, сил нет мучиться… Халадэ ей на морду-то посветят, скорчатся: «Это чего у ней?» – «Сами не знаем, дорогие, от этакой штуки уже двое наших померли, да теперь вот тётка страдает…» Ну, гаджэ ноги в руки – и бегом!

– Ах ты, умница… – ласково сказала Дарья, осматривая Юльку с головы до босых чёрных ног. – А что стоишь как статуя?! Походи, походи тоже туда-сюда, не стой, не то ноги отнимутся!

– Да я одну улицу только и шла, а то всё, как барыня, на телеге ехала! Мы же тут, за Бутыркой, встали! – блеснула зубами Копчёнка, но всё же принялась расхаживать по комнате, блаженно встряхивая освобождёнными от узлов и верёвок плечами и растирая бока.

– Настька, зараза, ты меня подойдёшь обнять, али мне до Страшного суда дожидаться? – раздался вдруг из кресла задумчивый бас.

Настя с молодой прытью кинулась на этот голос и, бросившись на грудь брату, взвыла:

– Митро-о-о…

– Давай, давай, задуши брата на старости лет… Босявка таборная, носит тебя по дорогам-то… – бурчал Митро, обняв накрытые старой шалью плечи сестры и неловко прижимая её к себе. Через Настино плечо посмотрел на Илью. – Ну… Здравствуй, что ли, Смоляко.

Никакой радости в его голосе не слышалось. Илья не удивился этому. Таким же ровным голосом ответил:

– И ты будь здоров, морэ. – И сразу же рыкнул на столпившихся у дверей невесток: – Вы чего, как на параде, выстроились?! Живо на кухню, ужин гоношите! Дождётесь, пока гаджэ на запах сбегутся!

Бабы вылетели на кухню, а Илья, глядя на то, как жена разговаривает с Митро, подумал о том, что все эти годы бог, к счастью, берёг его, Смоляко, от ссор с московской роднёй. Да и глупо было скандалить, так крепко и прочно породнившись. У Митро, похоже, в голове бродили такие же мысли, и за шестнадцать лет между ними не случилось ни одной размолвки. Впрочем, и обычных разговоров не возникало тоже, хотя поводы за столько лет находились не раз: постоянно случались какие-то цыганские свадьбы, крестины, похороны, сговоры и сватовства, на которых встречались обе больших семьи, городская и таборная, и волей-неволей двум главам этих семей приходилось видеться. Цыгане, знающие об их прежней дружбе, превратившейся во вражду, сначала с интересом наблюдали за обоими, гадая, кого же «прорвёт» первым и произойдёт наконец грандиозный скандал, о котором и сто лет спустя вспомнить будет не стыдно. Но интерес этот год от года гас, пока не исчез совсем: Илья и Митро прилюдно не ругались, на провокации родственников не поддавались и на каверзные вопросы не отвечали даже в крепком хмелю. Впрочем, расспрашивать их мало кто решался: характеры у дедов были не сахарные, оба были лошадиными барышниками – а значит, и длинные ременные кнуты всегда находились у них за поясом или в сапоге. Постепенно всё забылось и превратилось в привычный семейный закон: обоих стариков на свадьбах рядом не сажать, глупых вопросов не задавать, помрут – на том свете сами разберутся, кто больше виноват…

Через час по всему дому восхитительно запахло съестным. Дарья сначала пыталась было командовать на кухне молодыми женщинами и делать что-то сама, но её почти сразу же позвал Илья, который вместе со старшими цыганами уселся за столом в зале. Дарья прибежала и больше уж не ушла, сев между матерью и отцом и жадно расспрашивая о братьях, невестках и прочей родне, которой не видела несколько лет. Ей охотно отвечали; в свою очередь, интересовались городскими родственниками, и было очевидно, что разговоры эти затянутся до рассвета.

Несколько раз глаза Дарьи останавливались на молодом цыгане с косым неровным шрамом на лбу. Парень вошёл в дом одетым в потрёпанную, но дорогую и длинную шинель. Когда цыган снял и аккуратно положил шинель рядом с собой, под ней оказалась обычная таборная рубаха из пёстрого ситца, которая чуть не рвалась на широких, мощных плечах. Сидя у порога и рассказывая вполголоса о чём-то своим друзьям, он ерошил ладонью и без того встрёпанные, лохматые волосы, не улыбался, хотя слушавшие его давились от приглушённого смеха, и его чёрные, очень большие глаза мрачновато блестели с тёмно-смуглого лица. Не сводя взгляда с этой совершенно смоляковской физиономии, Дашка силилась вспомнить, как зовут парня.

– Куда ты там смотришь? – вдруг донёсся до Дарьи голос матери, и она, вздрогнув, обернулась.

– Даё[36], чей вон тот чяворо, со шрамом? Вижу, что наш, а кто – хоть убей, не припомню…

– Да как же так? – искренне удивилась Настя. – Он же у вас и был последним из наших, года два-то назад! За Дуркой приезжал, а она у него на руках возьми да ожеребись! Сколько шуму-то было потом! Ну? Не помнишь?! Это же Сенька, наш Сенька! Племянник твой! Он ещё вслед за Дуркой своей ненаглядной на войну сбежал, а два месяца назад обратно пришёл!

– Бог ты мой! – вскочила Дашка. – Вернулся, значит? Живой?! Чяворо! Чяворо, Сенька! Яв адарик![37]

Сенька, умолкнув на полуслове, изумлённо обернулся. Увидев подзывающую его тётку, ловко вскочил на ноги и мягкой, неслышной походкой пошёл к столу, за которым сидели старшие. Дашка с восхищением заметила, что ни одна из старых, рассохшихся паркетин даже не скрипнула под сапогами парня.

Полтора года назад табор Ильи Смоляко, мирно остановившийся на ночлег возле какой-то казачьей станицы на Кубани, внезапно оказался взят в кольцо взводом солдат, которые объявили, что забирают цыганских лошадей для нужд армии. Никто из цыган не знал, красные пришли к ним или белые, но таборным было совершенно наплевать, кто отберёт у них коней, и женщины с детьми подняли такой вой, что содрогнулась выжженная солнцем степь. В мирное время это, возможно, и произвело бы впечатление, но сейчас взводный офицер попросту пальнул в воздух и тусклым голосом пообещал, что следующим выстрелом размозжит голову одному из мужчин. Женщины умолкли, как-то разом почувствовав, что это не блеф, и, попадав на колени, начали тихо, горестно завывать. Цыгане стояли с белыми от бешенства лицами, с руками, лежащими на кнутах, но Илья взглядом велел всем молчать.

– Как же так, ваше благородие? – рассмотрев на плечах взводного погоны, осторожно заговорил он. – Что ж нам теперь – самим в телеги-то впрягаться? У нас дети, сами видеть изволите… Ваша сила – ваша власть, но ведь и понимание надо иметь…

– У меня есть понимание, цыган, – мрачно ответил ещё не старый, но уже сильно поседевший, запылённый до самых глаз человек в вылинявшей на плечах и спине гимнастёрке. – Вы не могли не слышать – за Чартинской был бой. У нас разбежались лошади, те, что остались, – ранены. Можете, если хотите, взять их взамен. Но орудия надо вывезти, а людям это не под силу. Что прикажешь мне делать?

– Бросать к чёртовой матери всё и домой к матушке ехать, – в сердцах посоветовал Илья, отчётливо понимая, что вот сейчас барин его и пристрелит. Но во рту было горько при мысли о том, что все до единой лошади, в которых вложено столько денег, столько ухода, столько труда, золотые коняшки, к которым и он сам, и остальные мужики по нескольку раз за ночь подходили посмотреть, всё ли ладно… все его лошадки пойдут на эту трижды проклятую войну! Волочить по ухабам чёртовы пушки! Надрываться, подставляться под пули!

– Я бы уехал, старик, – ответил между тем офицер – спокойно, не меняясь в лице, однако Илья почувствовал холодок на спине от этого негромкого голоса. – Но, видишь ли, дома моего более нет, он разграблен и сожжён, мать умерла. Сёстры пропали без вести. Так что ехать мне, сам видишь, некуда. И, прости, далее беседовать с тобой я не могу. А ля гер ком а ля гер.

Последних слов Илья не понял, но необходимости в этом не было. Солдаты побежали к лошадям. Следом за ними помчались цыгане, уже понимая, что лошадей всё равно возьмут, и наперебой, заискивающе спрашивая: ваше благородие, может, эту серенькую оставите, она дурная, ещё день назад хромала… а этот сивый вовсе надорванный, мы его и не запрягаем, шаг сделает – ложится… а чалая с грыжей, выпадет грыжа-то через час ходу, как вправлять станете?.. Солдаты, злые, небритые и грязные, яростно огрызались направо и налево и хватали всех лошадей подряд. Заминка вышла только с вороной Дуркой, потому что к тому моменту, как её поймали, проснулся Сенька. Он кубарем вылетел из шатра – встрёпанный, заспанный, с подушечным пухом в волосах. Едва сообразив, в чём дело, намертво вцепился в шею кобылы и объявил, что никуда, никуда, никуда её не пустит, хотите – убивайте! Солдаты попытались отодрать парня – ничего не вышло. Илья, забыв о всякой солидности и своих годах, бегом кинулся к внуку и закричал на всю степь:

– Ты ополоумел, чяворо?! Отойди, говорят тебе! Ишь, напугать этих вздумал – стреляйте, мол! Они ж застрелят! И не почешутся! Вон сколько уже настреляли-то, до сих пор в балке лежат, хоть дорогу ими мости! Сенька, сукин ты сын, дурак бестолковый, внучек, да за-ради бога, что ж ты делаешь, бабку хоть пожалей! Куплю я тебе лошадь, крест с себя продам, а куплю, отойди от неё!!!

Но коса нашла на камень: Сенька с места не трогался, обхватив Дуркину шею и свирепо сверкая на солдат чёрными дикими глазами.

– Не пущу! Дурку – не пущу! Хоть стреляйте – не пущу! Не подходите, ваше благородие, горло зубами перерву! – как заколдованный, повторял он, глядя на солдат так, что те один за другим отошли, растерянно посматривая на офицера. Тот спокойным, усталым движением достал из кобуры револьвер. Сенька посерел и уткнулся лицом в гриву лошади. Но тут страшно, хрипло взвыла Настя, кидаясь на колени перед офицером и хватая его за руку с револьвером; за ней зашлась истошным криком Копчёнка, намертво вцепившаяся в другой рукав командира. Тот выругался так, что ахнули даже ко всему привыкшие цыганки, и заорал:

– Да пропадите вы пропадом! Ты, цыган! Не хочешь отдавать свою лошадь – езжай с нами!

Сенька повернул к нему ещё бледное, потерянное лицо. Вытер глаза грязным рукавом.

– А… можно? Мне – с ней – можно?! Ваше благородие?!!

– Дурак… – отрывисто сказал офицер. Отвернулся и зашагал прочь, неловко засовывая револьвер обратно в кобуру. Солдаты, попрыгавшие на цыганских лошадей, тронулись следом.

Сенька каким-то вихрем взвился на спину кобылы, потрепал её по шее. Обернулся на деда. И Илья почувствовал, как падает куда-то сердце.

– Сенька! Поганец! – завопил он с отчаянием, чувствуя, как срывается голос. – Не вздумай! Да стоит ли она того, холера пузатая?! Куда тебя понесло, то ж война! Ты ведь сам видал! Да тебя в первом же… в первой же… Дэвлалэ! Настя, да скажи хоть ты ему!!!

– Дед, прости, – одними губами прошептал Сенька. Ладонью хлопнул Дурку по лоснящемуся крупу и полетел намётом вслед за удаляющимся к оврагу взводом.

Цыгане стояли как вкопанные, провожая глазами всадника в надувшейся пузырём голубой рубашке. Плакала Копчёнка. Настя вскочила с колен и побежала к мужу.

– Илья…

– Назад лучше и не возвращайся, собачий сын! – не слыша голоса жены, орал Илья вслед внуку так, что у самого уши закладывало. – Я тебя, паршивца, прокля…

Закончить Илья не успел, потому что Настина ладонь на глазах у всего табора крепко запечатала ему рот. Илья, зарычав, отбросил жену на руки невесток, головокружительно выругался – но Сенька уже пропал за холмом и проклятий всё равно бы не услыхал. Илья остервенело сплюнул в ещё не осевшую пыль на дороге, развернулся и, не оглядываясь, ушёл в свой шатёр.

Ночью, лёжа рядом с женой, уткнувшись лицом в её тёплое плечо и чувствуя, как Настя, чуть слышно всхлипывая, обнимает его, Илья спросил:

– Вот скажи, что это за проклятая порода?..

– Есть чему удивляться… Твоя порода.

– Моя?! – вскинулся он. – Ещё чего! Чтобы я из-за скотины… Из-за бабы если б хоть…

– Вот из-за бабы ты б и с места не тронулся. – В темноте не было видно, серьёзна ли Настя или смеётся над ним, но в такой день вряд ли бы она стала шутить, и Илья решил всё же обидеться:

– Как же! Совесть бы имела! Я из-за тебя, дуры, коней красть бросил…

Назад Дальше