При слове «кредиты» Панюков оживился:
— Тысчонок бы пятнадцать — двадцать — и то! На известь, на уплату МТС. Кочкарник нам плужками легкими не взять, тут нужны тяжелые, кустарниковые плуги.
— Вот, вот, посидим вечерком, подумаем.
Комиссия двинулась прежним путем к буграм, но Березкин, как старого знакомца, взял за рукав председателя райисполкома:
— Михаил Ильич, сюда пойдем, напрямки, не бойсь, не загрузнем, через канавки слеги положены, переберемся. Дело мне тебе показать надо.
— Что ж, товарищи, дед Степан просит, — окликнул своих спутников Антонов. — Уважим, как вы?..
Вышли, поперек болота, под самое село. Березкин приосанился, одернул старомодный пиджачишко с закругленными полами, разгладил бороденку.
— Эх, ма! — сказал с неслыханной лихостью. — Что тебе в теплицах было у Мюллера!
Перед глазами членов комиссии крупно лопушилась на грядках капуста, завивающая сизые кочаны.
— Толковая капустка! — сказал Антонов. — Толковая.
— Толковая? — воскликнул Березкин. — А ты гляди в оба — где растет–то? На Журавлихе! С весны краешек вспахал, посушей вот выбрал, гажи навозил из–за бугров…
— Гажи? А что это такое? — заинтересовался представитель в роговых очках.
— Болотный туф. Известковый, — пояснил Антонов. — Я уж не перебивал Панюкова с его ста вагонами извести. У него ее сто тысяч вагонов под самым боком. Не так ли, Семен Семенович?
Панюков сделал вид, что не слыхал вопроса, деловито осматривал капустные листья: не завелся ли, мол, червяк. Он сам отлично знал, чем будет известковать Журавлиху, но «сто вагонов» ввернул для того, чтобы деньжат ему отпустили побольше, да Михаил Ильич вот дело путает.
А Березкин еще пуще расхвастался.
— Семка, — окликнул он черномазого от солнца паренька с носом клюковкой. — Залезь–ка, сынок, под лист в борозду.
Маленький Семка с готовностью, словно он этого только и ожидал, юркнул мышонком под широкие листья и пропал из виду. Через минуту его голова появилась на противоположном конце борозды.
— Что я, Михаил Ильич, рассказывал–то тебе по весне про свояка! Не верил ты поди. Врет, мол, дед. Старики, они, как сказать, такие, только уши развесь…
— Это про Илью, что ли?
— Какого Илью! С Ильей, говорил я тебе, мы его и искали. Про Митю! Которого баба–то Ильева под капустой нашла. Спал–то который…
— Да помню, не шуми, Степан Михайлович. И тогда верил, а теперь и совсем убедился. Сила, значит, в торфу?
— Силища! Я те покажу на тот год козыря! Царь–кочень выращу, хоть в Кремль вези, под Ивана Великого ставь на подстамент рядом с. царь–пушкой.
Антонов любил поговорить с Березкиным. Он сам увлекался овощеводством в районе, и ему нравилось увлечение Березкина этим делом. Что ни год — еще и до войны так было — дед непременно да выкинет какое–нибудь коленце. Отрапортует честь по чести весной: посадил, мол, брюкву, а осенью, глядишь, кольраби сдает заготовителям. Те, конечно, за такие овощи цену ставят более высокую, — у гостиницких денежная оплата трудодня повышается. Или выписал тайком семена южного физалиса из Всесоюзного института растениеводства, снял невиданный урожаище зрелых плодов. И все до поры до временя хранит в строгом секрете. О чем угодно поболтает, только не о своих новых начинаниях. И бригаду так вышколил, — молчат. «До сроку нахвастаешь — осрамишься», — поучает женщин в бригаде. Пожалуй, Панюков — и тот только сейчас узнал о существовании капустного участка на краю Журавлихи.
Антонов присел на холмик срезанного дерна, расселись вокруг и остальные. Один Березкин стоял как докладчик: сядешь, — кости старые, негибкие, — не встанешь. Пошел хвастать. Теперь таиться незачем, дело сделано, результат — гляди сам каждый — начальством признан и оценен. Фантазировал дед, парников новых требовал, теплиц, брался дыни с арбузами выращивать, красные перцы, баклажаны. Помогал ему в мечтаниях и Михаил Ильич.
Панюкова злость брала. Ну точь–в–точь мелют, как Мишка Франтишев, который фрицев предложил ловить на поросенка. Как тут не вспомнить слова профессора, Ивана Кузьмича: подействую чем–либо и посмотрю, что получится. Эти еще и действовать не начинали по–настоящему, а уже толкуют о результатах. Нет, братки, Журавлиха не так скоро дастся в руки, еще не в одну атаку народ против нее подымать придется. Труд большой понадобится, деньжата понадобятся, О деньжатах–то все, как сговорились, — помалкивают. Начинал о них сам заговаривать — Антонов отмахивался: «После, Панюков, после. Дай деду Степану высказаться. Видишь, мудро как рассуждает, не одним сегодняшним днем живет».
Вечером заседали в правлении. Результатами заседания Панюков тоже, остался не очень доволен, — жилились «представители», резали в каждом пункте его требования, но все–таки, худо–бедно, тысчонок несколько кредиту он у них выторговал.
— И все ты! — звучал его тенорок на темной улице, когда комиссия, засветив фары машин, уехала в город. — Гажа! Арбузы! Суешься тоже. Командуй девками да пугалами на огороде, а в государственные дела попусту не лезь. Попал бы ты ко мне в роту, я бы тебя научил: «Никак нет! Так точно!» — а не вступать со старшими в разговоры.
— Ишь взъерепенился! Ишь! — задиристо возражал Березкин. — Со старшими! Гляди, какой! Да из моих годов двух таких, как ты, сделать можно.
— Ну и делай!
— И сделаю! А про государственные дела, Семен молчал бы. Объегорить хотел начальство. Не вышло! Не проси лишнего. У государства что — в кармане дна нету? Бери — не хочу?
— Дурной ты, дедка, ей–ей, дурной, — уже спокойней ответил Семен Семенович. — Я за государство четыре раза кровь проливал, и теперь, если что, любому голову за него сломаю. Ну иди, а то Фекла скажет, с девками шляешься по ночам. Тоже учить начнет.
Голоса смолкли, скрипнула дверь Панюкова дома, только шаркали теперь по дороге стариковские подошвы, а вслед им взлаивали, неведомо откуда вновь взявшиеся после войны на селе, дворовые полканы да шарики.
2
Валежник был сухой. Костер горел жарко, бездымно, багровая дорожка от него резала надвое черное зеркало лесного озерка, гасла в темных тростниках на противоположном берегу. Полосу света пересекали быстрые тени летучих мышей. Майбородов подкидывал сучья в огонь, костер разгорался, и тогда прямо против Ивана Кузьмича, где–то среди подступивших к берегу деревьев, вспыхивали две яркие желтые точки.
Лесное озеро лежало далеко от Гостиниц, за Журавлиной падью. На утренних зорях сюда слетались стаями утки с жировок. В дупле столетней сосны жил старый филин–пугач аршинного роста. Дятлы на окрестных елках понастроили своих кузниц. Груды растрепанных шишек валялись у подножий таких деревьев.
Майбородов любил это место. У него был здесь свой шалаш с постелью из свежего сена, был котелок для чая, даже запасы сухарей хранились одно время в соседнем дупле… Но до запасов кто–то добрался, — то ли мыши, то ли белки.
В этот раз Иван Кузьмич заночевал в лесу случайно. Под вечер он поймал на озере в сеть молодого селезня, надел ему на ножку кольцо — латунную манжетку с адресом своего института, написанным на трех языках, отпустил, и только забрался было в шалаш за своими пожитками, как, резко вскрикнув, на берег выбежала из тростников водяная курочка. Иван Кузьмич замер, наблюдая редкую птицу в такой близи, смотрел одним глазом, боясь раздвинуть ветки шалаша.
Водяная курочка подбежала к остывшему костру, покопалась в золе, потом опять кинулась к воде, перепрыгнула с берега на широкие листья кувшинок и принялась на них танцевать. В луче заходящего солнца, взблескивая черным оперением, она закидывала голову с огненным гребешком, взмахивала крыльями и быстро перебирала длинными ножками, тонкими, как вязальные спицы. Казалось, птица расшаркивается, делает правильные па, — во всяком случае, в ее движениях был определенный ритм, какой–то рисунок, даже смысл. «Прощание с солнцем» — назвал этот танец Майбородов.
Курочка так долго прощалась с солнцем, что, когда она, вспугнутая шальным, бухнувшим в воду чирком, убежала в тростники, под деревьями густел сумрак и идти в Гостиницы уже не было смысла: все равно доберешься до дому только за полночь.
Майбородов развел костер, кипятил воду для чая. Он смотрел то в огонь, в котором быстро обугливались сосновые сучья, то на желтые точки, вспыхивавшие перед ним среди деревьев. Мысли шли плавно и медленно, как лодка в густых камышах. Память подсчитывала годы минувшей жизни… Очень давно это было — вот так же горели костры по ночам, вот так же сидел он возле лесных шалашей и пристально вглядывался в малиновые переливы жарких углей. Но тогда рядом с ним был отец, учитель из провинциального городка, естествоиспытатель, до того влюбленный в природу, что на старости лет посвящал ей лирические стихи, которые тщательно скрывал от домашних, и если мать их случайно находила в столе или в кармане его охотничьей куртки, в доме разражался ужасный скандал.
Сын стал неизменным спутником отца лет с десяти. Худенький, большеголовый, он учился разводить костры под дождем, определять по солнцу, по древесным лишайникам страны света, читать по следам на снегу, какой прошел зверь и давно ли. «Ванюха, — говорил отец, разбирая надвое косматую бороду, человек — крохотная частица того, что ты видишь вокруг. Но этой удивительной частице дано познать целое. Стремись к тому, всю жизнь стремись. Когда человечество познает природу до конца, оно станет владыкой вселенной. Как тебе нравится такая перспектива?»
Ванюхе, измученному ходьбой по болоту, нравилась больше перспектива поспать. Как выглядит вселенная, он не представлял и быть владыкой ее не особенно стремился» Достаточно того, что он владычествовал над отцовскими ружьями, над клетками с птицами, над квадратными банками аквариумов. Но влияние отца с годами сказалось. Сын тоже пошел в естествоиспытатели, выбрал себе специальностью орнитологию. Собирая факты, он неутомимо стремился к познанию того, что отец называл «целым». В шутку товарищи Майбородова окрестили его птичьим королем. А как, подумать теперь, король управляет своим королевством? Что он в нем изменил? Увы, слишком мало или даже — ничего. Физики расщепляют атом. Человечество, когда оно освободит себя от тех, кто это великое открытие превратил в оружие смерти, сможет долго не беспокоиться о поисках источников энергии. Вопрос энергии решится основательно. Изменится неузнаваемо индустриальный труд. Но труд птичницы?..
Майбородов подбросил сучьев в костер, откинулся на локти. Огонь плясал возле подошв его сапог, тепло от ног шло по всему телу. «Так вот философствуем, — думал он, — а Евдокия Васильевна кашу варит для индюшат, как и четыреста лет назад делалось, когда Колумбовы матросы впервые привезли этих заморских птиц в Европу».
В мозгу Майбородова возникала злая мысль о порочности метода его работы. Собирать факты, как Плюшкин, и не вмешиваться в природу, не изменять ее — кому это нужно? Ему, Майбородову? Нет. Народу? Тем более — нет. Науке? Да ведь и наука, когда она не действенна, — не наука.
Вмешиваться, вмешиваться и вмешиваться в природу! Не за шесть, не за семь месяцев выращивать курицу, а за четыре, за три! Можно? Можно! Гибридизация, скрещивание… Зря, что ли, орнитологи изучают тысячи птиц? И с длинным периодом развития, и с коротким. В дело их, в хозяйство!..
Он не заметил, как внезапно погасли желтые точки в деревьях. В лесу хрустели сучья. Кто–то шел. Майбородов насторожился: ночные встречи не всегда бывают приятны.
— Иван Кузьмич! — окликнули его из мрака. В свет костра вошел Федор Язев. — Вот где пришлось встретиться. А я заблудился. Вы один? Будто бы разговор слышался.
— С ружьем, товарищ Язев? — Майбородов не ответил на вопрос. — Присаживайтесь. Не ожидал увидеть вас с ружьем.
— Вы виноваты. — Прислонив двустволку к дереву, Федор опустился на землю. — Глядел–глядел на вас, да вот взял ружьишко у Вьюшкина, решил сходить. Ни пуха получилось, ни пера. Только заблудился. А в общем — не жалею. Хорошо!.. Идешь, мыслишь, сам себе лучше, чем есть, кажешься.
— Если бы, товарищ Язев, человек только в лесу ценил себя выше, чем он есть на самом деле!.. А чай–то, кажется, весь выкипел! — Майбородов подцепил дужку котелка толстой веткой. — Будем пить из одной кружки… Беда в том, что человек не умеет смотреть на себя со стороны, — продолжал он, размешивая ножом заварку. — Отсюда идут многие ошибки. А когда укажут ему на них другие, обижается. Но это ничего, пусть обижается. Дело–то сделано, ошибки указаны. Человек задумается. Лишь бы не слишком поздно указали.
Пили чай, беседовали. Майбородов рассказывал о своей работе. Федор спросил, для чего нужны латунные кольца на птичьих ногах. Майбородов подробно рассказывал о том, что если где–то на Кубани или на юге Азербайджана убьют охотники окольцованного селезня, то оттуда пришлют кольцо в институт, и так, шаг за шагом, исследователи установят пути перелета птиц. В эти минуты он чувствовал, что и сам учится, — учится рассматривать каждое свое действие с точки зрения его ценности для науки, и такой науки, которой может воспользоваться любой практический работник.
В деревьях жутко гукнуло, Федор вздрогнул от неожиданности.
— Филин, — успокоил его Майбородов. — Оглянитесь, вон глазищи желтые светятся. Когда я здесь ночую, непременно подглядывает за мной и пугает. Противный старикашка.
— Здόрово вы природу знаете, Иван Кузьмич, — позавидовал Федор. — Пожалуй, никто из наших гостиницких так не знает.
— Что вы, что вы! Многие знают, — запротестовал Майбородов.
— Нет, я правду говорю, — настаивал Федор. — Живешь если с рождения среди природы, примелькается она, нет к ней ни жадности, ни особого любопытства. Мы, деревенские, природу не очень ценим. Городские цепче за нее хватаются. Сами вы, наверно, замечали: куда на лето едут городские? В деревню, к природе поближе. А деревенские зимой на побывку — куда? В город. Строились бы города с громадными парками, озерами, — без тесноты, в общем, — не было бы нужды городским в деревню ехать. А были бы деревни с театрами, с асфальтированными улицами, — в город бы деревенские не рвались.
— Ну тогда бы ни городских, ни деревенских не было! — воскликнул Майбородов. — А кстати, и города такие уже строятся; и деревни такие есть.
— Мало, Иван Кузьмич. Очень мало. Это дело будущего.
— Во всяком случае, недалекого. Уверяю вас, через десяток… — Майбородов подумал. — Ну, может быть, не через десяток, так через полтора–два десятка лет у нас не в диковинку будет встретить председателем колхоза профессора. Как вы думаете?
Федор усмехнулся:
— А вы бы пошли к нам в колхоз председателем, Иван Кузьмич?
— Сейчас бы нет. — Майбородов на шутку ответил совершенно серьезно. — Достаточных сил для этого пока не чувствую в себе. Несколько позже — отчего же?
Майбородов забыл о костре, который почти совсем угас. Вкруг собеседников смыкалась полночная непроглядь.
Говорили долго. Филин еще несколько раз пытался Повлиять на нервы людей, сидевших в темноте у погасшего костра. Рассердился и улетел.
Небо светлело, когда Федор впервые за эту ночь зевнул и сказал:
— Или давайте спать ложиться, Иван Кузьмич, или пойдемте к домам. Вы дорогу–то знаете?
— К домам, пожалуй, — согласился Майбородов. — Теперь тут не поспишь: утки возню подымут.
Шли через лес, через Журавлиху, над которой клубился холодный туман. И все еще говорили.
3
Не спалось в эту ночь и Березкину. Прихвастнул днем перед комиссией, наслушался на заседании речей, планов и дум колхозных — и сам раздумался.
Пришел — Фекла щей на стол поставила миску, положила рядом любимую его коричневую, наполовину съеденную за давностью службы, липовую ложку, держалка у которой — будто рыбка резная, чешуйчатая, — бери за раздвоенный хвост; ломоть хлеба отрезала, села на сундук напротив, подперлась рукой.
— Заседатель! — сказала строго, видя, как лениво ест дед. — Гляди, мимо рта носишь, бороду обмокрил всю. — И подправила фитиль пятилинейки.
Зудился язык подпустить бабе шпильку, но смолчал Березкин. За четыре десятка лет изучил старухины повадки, знал: скажи слово поперек, примется вспоминать дребедень всякую — и пиджак касторовый, что у Мюллера на гулянье прожег сорок лет назад, и ярку–шлёнку, еще в единоличестве утопленную им по недосмотру в болоте, и девку Нюшку краснощекую, мюллеровскую садовницу…
Не пошел на кровать — предмет семейной гордости. Кровать была удобная, мягкая, с пружинным податливым матрацем, с периной, сама темного дерева, и — удивительное дело — в спинке, которая к ногам, было у нее вставлено большое зеркало — трюмо, как называла его бабка Фекла. Подними голову над подушкой — себя сразу и увидишь. Кто такую игривую кровать построил и для кого — Березкины этого не знали, но памятен им день, когда сделались они ее хозяевами.
Случилось, — после войны через Гостиницы проходили воинские обозы. Солдаты ехали на грузовиках, пушки везли, скарб всякий. Березкины тогда месяц как из–под Уфы вернулись, жили в землянке, дома этого нового у них не было, Иван Петрович еще только бревна для него тесал. Зашел в землянку командир один, сказал: бедно живете — ни стола, ни стула, топчан да ящик. Захлопотали хозяева, картошкой в мундире потчевали гостя. «Стол — тьфу! — говорил командиру дед. — И кровать — тьфу! Трудящий человек как мыслит? Руки есть — все будет. Заезжай, товарищ, милости просим, через годок–два к нам — и стол увидишь, и на столе не то будет, и кровать, и всякая, как тебе сказать, белендрясина появится». — «Веришь, дед, что через год все будет?» — спросил командир, макая картофелину в консервную баночку, приспособленную под соль. «А ты будто — нет!» — ответил Березкин. Тот засмеялся: «А я думаю, что кровать, например, у тебя со старухой не через год–два, а через пятнадцать минут появится». И принесли бойцы в землянку это невиданное ложе, найденное ими когда–то в блиндаже немецкого генерала.