Я прошел обратно через сводчатый проход, и пес тут же подбежал к загородке и залаял. Я остановился и принялся тихонько звать его по имени, но он продолжал лаять, в то же время неуверенно помахивая хвостом. Я приблизился ко входу в его вольер, чтобы он понюхал мою одежду. Он втянул носом воздух и растерянно отошел. Я увидел, что от конюшни на нас смотрит человек в комбинезоне.
-- Что приключилось с Цезарем? -- спросил он.
-- Ничего, -- ответил я. -- Должно быть, я его напугал.
-- Странно, обычно он носится как угорелый от радости, когда видит вас. Будем надеяться, он не заболел.
-- Пес в полном порядке, -- сказал я. -- Правда, Цезарь?
Я протянул руку и потрепал его по голове; успокоившись понемногу от моего тона и ласки, он продолжал молча обнюхивать меня, но когда я тронулся с места, снова начал рычать.
-- Если он будет так себя вести в воскресенье, -- сказал мужчина, -много вам будет от него проку... Может быть, дать ему после еды касторки?
-- Нет, -- сказал я, -- не трогайте его. Он скоро придет в себя.
Что такое Цезарь должен делать в воскресенье, подумал я. Может быть, если я стану сам его выводить, он привыкнет ко мне и подозрительный лай уступит место приветственному повизгиванью! Иначе он привлечет к себе всеобщее внимание, начнутся расспросы, бедного пса обвинят в предательстве по отношению к хозяину, когда на самом деле он -- единственное живое существо в Сен-Жиле, которому инстинкт подсказал правду.
Я поднялся по ступеням на террасу, и когда вошел в холл, из ниши направо от входа, где висел телефон, навстречу мне вышел Поль.
-- Где, черт побери, ты пробыл весь день? -- спросил он. -- Мы разыскиваем тебя с часу дня. Рене тебя потеряла, вернулась домой в наемной машине, а затем, когда мы кончали второй завтрак, ко всеобщему удивлению, появилась вдруг Мари-Ноэль и преспокойно заявила, что ее подвезли на грузовике. Лебрен ждал до двух часов, но потом был вынужден уехать. Он только что снова звонил.
-- А что случилось? -- спросил я.
-- Что случилось! -- повторил Поль. -- Ничего, если не считать того, что Франсуазе плохо и Лебрен запретил ей вставать с постели. Если она не будет осторожна, ее ждет выкидыш и она потеряет ребенка. И сама, скорей всего, будет на волосок от смерти. А больше ничего не случилось.
Я заслужил презрение, звучавшее в голосе Поля. Сейчас виноват был не Жан де Ге, а я. Я обещал вернуться пораньше, чтобы повидать врача. Я не сдержал обещание. Даже не вспомнил о нем.
-- Какой у него номер телефона? -- спросил я. -- Сейчас же ему позвоню.
-- Бесполезно, -- сказал Поль. -- Он снова уехал на вызов. Я ему сказал, чтобы он попытался связаться с тобой попозже вечером.
Поль повернулся на каблуках и, пройдя через столовую, исчез в библиотеке. Больше он не собирался меня ни о чем расспрашивать. И на том спасибо. Я знал, что мне следует сделать. Я прямиком поднялся наверх в спальню. Шторы были опущены, камин зажжен, в ногах кровати стояла ширма, заслонявшая огонь. Франсуаза лежала на высоких подушках, закрыв глаза. Когда я вошел, она их открыла.
-- А, это ты, -- сказала она, -- я уже давно поставила на тебе крест. Сказала им всем, что ты, возможно, сел в поезд и едешь обратно в Париж.
Голос был безжизненный, монотонный.
Я подошел к кровати и взял ее за руку.
-- Мне следовало позвонить, -- сказал я. -- Меня задержали в Вилларе, но, честно говоря, я забыл. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я даже не прошу простить меня. Как ты себя чувствуешь? Поль передал мне, что доктор Лебрен велел тебе лежать.
Ладонь в моей руке была холодная и вялая, но она ее не отняла.
-- Если я встану, я потеряю ребенка. То, чего я боялась с самых первых дней. Я всегда знала, что случится что-нибудь плохое.
-- Ничего плохого не случится, -- сказал я, -- надо только быть осторожней. Вопрос в том, насколько компетентен Лебрен. Ты не будешь против, если я приглашу акушера?
-- Не надо, -- сказала Франсуаза. -- Я не хочу, чтобы сейчас вмешивался кто- нибудь чужой. Это выведет из равновесия меня, огорчит доктора Лебрена. Главное - - не вставать с постели и чтобы никто меня не волновал. Я чуть с ума не сошла от беспокойства, когда Мари-Ноэль приехала с рабочими в грузовике, а Рене -- в наемной машине, так как ты куда-то исчез. А затем, спустя несколько часов, так и не дождавшись тебя, я решила, что с таким же успехом могу махнуть на тебя рукой и надо смириться с тем, что ты не вернешься, что ты нарочно избавился от них обеих и уехал в Париж.
Усталые глаза всматривались в мое лицо, и я понимал, что должен держаться как можно ближе к правде.
-- Я застрял в банке, -- сказал я. -- Тебе я охотно все расскажу, но не хотел бы, чтобы об этом знали остальные. Дело в том, что я налгал насчет контракта. Мне не удалось его продлить, когда я был в Париже, и я сумел все организовать, лишь позвонив отсюда к Корвале, а затем и зайдя сегодня в банк. Они согласились подписать новый контракт, но только на их условиях. Это, естественно, значит, что verrerie будет работать с еще большим убытком, чем раньше, но тут уж ничего не попишешь. Придется так или иначе изыскать для этого средства.
На лице Франсуазы отразилось недоумение, и я продолжал стоять рядом, держа ее руку в своей.
-- Не понимаю, зачем тебе было лгать? -- сказала она.
-- Наверно, из гордости, -- ответил я. -- Хотел, чтобы все поверили в мой успех. Возможно, я и добился его... на какое-то время. Я еще не знаю точно, каково наше финансовое положение. Но я хотел бы, чтобы ты держала все это при себе. Я не намерен ничего говорить маман, или Полю, или Рене, разве что обстоятельства сложатся таким образом, что не будет иного выхода.
Впервые Франсуаза улыбнулась и приподнялась на подушках, -- видимо, хотела, чтобы я ее поцеловал; так я и сделал, затем отпустил ее ладонь.
-- Я никому не скажу, -- пообещала она. -- Я так рада, что ты хоть раз в жизни доверился мне. Только странно, почему тебя так волнует фабрика. Мне казалось, мысль о том, что ее придется закрыть, беспокоила тебя куда меньше, чем Поля и Бланш.
-- Да, -- согласился я, -- возможно, и так. Впервые я задумался об ее судьбе вчера, когда ездил туда.
Франсуаза попросила передать ей с туалетного столика гребенку и зеркало и, выпрямившись среди сбившихся в кучу подушек, принялась зачесывать со лба гладкие белокурые волосы точно таким же движением, какое я видел всего два часа назад. Но различие между моим настроением тогда и сейчас и между самими женщинами -- одна беспечная и веселая, другая измученная и вялая -- было столь разительным, что странным образом растрогало меня: я бы хотел, чтобы равновесие было восстановлено, чтобы Франсуаза тоже стала энергичной и счастливой, как Бела.
-- Почему ты не рассказал мне все это в тот вечер, когда вернулся из Парижа?
-- Тогда я еще не пришел ни к какому решению, -- сказал я, -- не был уверен, что предприму.
-- Поль все равно обо всем узнает, -- сказала Франсуаза, -- как ты сможешь это от него скрыть? К тому же какое это имеет значение, раз контракт уже подписан! Как бы то ни было, всем нашим трудностям придет конец, когда у нас родится сын.
Франсуаза положила зеркало на столик у кровати.
-- Мари-Ноэль сказала, что ты спускался в подвалы банка. Никто не мог понять -- зачем? Я не знала, что ты держишь что-нибудь в сейфе.
-- Разные документы, -- сказал я, -- ценные бумаги и прочее.
-- А наш брачный контракт тоже там?
-- Да.
-- Ты взглянул на него?
-- Да, мимоходом.
-- Если у нас снова родится девочка, все останется по-прежнему, да?
-- Очевидно, да.
-- А что будет, если я умру? Все отойдет тебе?
-- Ты не умрешь... Закрыть ставни? Шторы спустить? Зажечь у кровати свет? У тебя есть, что читать?
Франсуаза не ответила. Снова откинулась на подушки. Затем сказала, переходя, как с нею бывало и раньше, на :
-- Дайте мне медальон, который вы привезли из Парижа. Пусть лежит тут, рядом.
Я подошел к туалетному столику в алькове, взял небольшую шкатулку для драгоценностей, которую увидел там, и отнес ее Франсуазе. Она подняла крышку и, вынув медальон, нажала на пружинку, как раньше, и посмотрела на миниатюру.
-- Где ты его сделал? -- спросила она.
-- В одном месте в Париже, -- ответил я, -- забыл, как оно называется.
-- Рене говорила мне, что хозяйка антикварного магазина в Вилларе изредка рисует миниатюры.
-- Да? Возможно. Не знаю.
-- Если это так, закажем ей потом миниатюру Мари-Ноэль. И малыша. Обойдется дешевле, чем в Париже.
-- Да, вероятно.
Франсуаза положила открытый медальон на столик у изголовья.
-- Тебе бы лучше было сойти вниз и помириться с Рене, -- сказала она. -- Я слишком плохо себя чувствовала, чтобы утихомирить ее, когда она вернулась, ты же знаешь -- с ней сладу нет, стоит ей выйти из себя.
-- Ничего, остынет.
Я закрыл ставни, подбросил в камин дрова.
-- Девочка, скорей всего, у Бланш, -- сказала Франсуаза, -- или наверху, у маман. Я была не в состоянии ее видеть. Скажите ей, что я не думала того, что наговорила сегодня утром, что я была расстроена и больна.
-- Думаю, она и сама это понимает.
-- Что ты сделал с осколками?
-- Неважно. Я позаботился о них... Тебе еще что-нибудь нужно?
-- Нет-нет... Буду просто тихонько лежать, и все.
Я прошел через ванную в гардеробную комнату, как накануне, переоделся и сменил обувь. Флакон все еще стоял на комоде. Он перестал быть безличным, как предмет, увиденный мельком на витрине, он знаменовал собой важный момент моей собственной частной жизни. Я убрал его в ящик и, так как в скважине торчал ключ, сам не зная почему, повернул его и сунул в карман. Затем вышел в коридор и у подножия лестницы столкнулся лицом к лицу с Шарлоттой.
-- Господин кюре только что ушел, -- сказала она. -- Госпожа графиня уже несколько раз о вас спрашивала.
-- Я иду к ней, -- отозвался я.
И снова, как в первый вечер, она пошла впереди меня. Но теперь, через каких-то двое суток, мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность; ряженый, который шел тогда следом за нею, так же отличался от того, кто поднимался сейчас по лестнице, как теперешний я, в свою очередь, отличаюсь от того меня, который проснулся в гостинице в Ле-Мане. В тот первый вечер мужество мое было напускным, сейчас оно стало несокрушимым, как будто моя новая оболочка защищала меня, как броня.
-- Господина графа надолго задержали в Вилларе? -- спросила Шарлотта.
Я знал, что имею все основания не доверять и не симпатизировать ей, что каждое ее слово -- фальшиво.
-- Да, -- ответил я.
-- Мадам Поль пила чай у нас наверху, -- продолжала Шарлотта. -- Она была вне себя из-за того, что ей пришлось нанимать машину, чтобы вернуться в замок, и рассказала всю историю госпоже графине.
-- Никакой истории не было, -- сказал я. -- Я задержался, больше ничего.
Мы уже достигли верхнего этажа, и, обогнав служанку, я прошел по коридору, завернул за угол и направился к дальней двери. Я вошел, приветствуемый визгливым тявканьем собачонок, спокойно отпихнул их ногой и, не задерживаясь, приблизился к креслу у печки, в котором сидела графиня в лиловой шали на массивных плечах. Я наклонился и поцеловал ее, с облегчением увидев, что Бланш в комнате нет и графиня одна.
-- Доброе утро и добрый вечер, -- сказал я. -- Простите, что не смог раньше к вам зайти. Я уехал еще до завтрака. Да вы уже все об этом слышали. Рад видеть вас на ногах. Как прошел день? Хорошо?
Я встретил насмешливый взгляд графини, казалось, ее глаза выискивают что-то в моих.
-- Садись, -- сказала она, указав рукой на стул. -- Сюда, к свету, чтобы я видела твое лицо. Убирайся, Шарлотта. И чтобы не подслушивала у дверей. Спустись в кухню, скажи, чтобы сюда принесли два подноса с обедом. Ступай, да не задерживайся там. Только сначала убери эти вещи.
Графиня отодвинула на край стола лежащий там молитвенник. Собачонки забрались на кресло и устроились у нее на коленях. Я закурил сигарету, по-прежнему чувствуя на себе ее взгляд.
-- Так где же ты был? -- спросила графиня, как только служанка вышла.
Я догадывался, что все, известное Рене и Мари-Ноэль относительно моего утра: поездка в Виллар, поход на рынок, посещение банка, возможно, даже час, когда я оттуда ушел, -- достаточно было туда позвонить, -- уже передано графине. Раз она спрашивает меня, где я был, значит, про домик на канале ей ничего не известно. Эту часть своей жизни Жан де Ге, по-видимому, от нее утаил.
-- У меня были дела, -- ответил я.
-- Ты вышел из банка еще до половины первого, -- сказала она, -- а сейчас половина седьмого.
-- А вдруг я ездил в Ле-Ман? -- сказал я.
-- Не на . Он весь день простоял на площади Республики. Человек, который привез Рене домой, сказал, что видел машину, когда возвращался в гараж. Я велела Рене позвонить и спросить его.
Я улыбнулся. Маман, как ребенок, не могла скрыть мучившего ее зуда любопытства.
-- Если хотите знать правду, -- сказал я, -- я пытался отделаться от Рене. И мне это удалось. Ничего больше я вам говорить не намерен. Можете выспрашивать меня хоть до полуночи, все равно ничего не узнаете.
Графиня тихонько засмеялась, и я увидел, что уже который раз мое инстинктивное отвращение ко лжи выручило меня.
-- Я тебя не виню, -- сказала она. -- Рене ненасытна. Не поддавайся ей.
-- Она томится от безделья, -- отозвался я. -- Все вы, женщины, живете здесь сложа руки.
-- Было время, -- сказала графиня, -- до того, как умер твой отец, а ты женился, когда дел у меня было хоть отбавляй. Тогда мы, женщины, не сидели сложа руки. А дурочки, вроде Рене и Франсуазы, были еще сопливыми девчонками. Тогда жизнь имела для меня смысл. И для Бланш тоже.
В ее голосе было столько желчи, что я даже вздрогнул и быстро взглянул на нее. Жесткий, как у дочери, сжатый в ниточку рот; только что дразнившие меня глаза прячутся за набрякшими веками.
-- Что вы имеете в виду? -- спросил я.
-- Ты сам прекрасно это знаешь, -- ответила графиня, но тут выражение ее лица вновь изменилось: подбородок отвис, губы расслабились; она пожала плечами. -- Я старая, больная женщина, -- сказала она, -- вот в чем горе, и это угнетает меня, как и тебя будет угнетать, когда придет твой черед. Мы очень с тобой похожи. Мы не хотим заниматься своими болезнями, не говоря уж о чужих. Кстати, как Франсуаза?
Я чувствовал, что стою у порога тайны, и, сумей я хоть на миг в нее проникнуть, я пойму, что происходит в сердце графини под этими складками плоти, но ее равнодушный, нарочито небрежный вопрос был задан другим человеком, черствым и бездушным.
-- Вы же знаете, я не застал Лебрена, -- сказал я. -- Он позвонит попозже, вечером. Он запретил ей вставать. Она очень слаба.
Пальцы графини принялись барабанить по подлокотнику кресла. Три удара, затем два и снова три -- четкий ритм. Взглянув на нее, я понял, что движение это бессознательно, она и не подозревает, что ее пальцы шевелятся. Дробный стук сопровождал какую-то еще не оформившуюся мысль, которую графиня могла выразить вслух, как, впрочем, могла и оставить при себе.
-- Я разговаривала с Лебреном, -- сказала она. -- Вряд ли ты услышишь от него что-нибудь новое. Врач он никудышный, хотя и мнит о себе. С этим ребенком Франсуазу ждет то же, что было с прошлым. Вся разница в том, что на этот раз ей удалось сохранить его немного дольше.
Барабанная дробь по подлокотнику кресла продолжалась. Я, как завороженный, смотрел на пальцы графини.
-- Франсуаза не хочет, чтобы я вызвал акушера, -- сказал я. -Отказалась, когда я предложил.
-- Ты это предложил? -- спросила графиня. -- Это еще зачем?
-- Ну, как же, -- сказал я, -- а вдруг возникнут какие-нибудь осложнения, что- нибудь пойдет не так...
Наши глаза встретились, и, сам не знаю почему, меня вдруг охватило необъяснимое смущение. Я вспомнил пункты брачного контракта и те, что в случае смерти Франсуазы до рождения сына все ее огромное приданое будет разделено между Жаном де Ге и Мари-Ноэль.
В комнате, и до того душной, стало невозможно дышать. Я встал, распустил галстук. Я чувствовал спиной взгляд графини в то время, как, подойдя к окну, сражался со ставнями. Распахнув их и открыв одну створку окна, я высунулся наружу, жадно глотая воздух. Стемнело, поднялся туман. Дорожки скрылись. Охотницу окутала белая пелена, даже голубятня внизу, на краю лужайки, казалась темным плоским пятном. Рядом на стене была голова горгульи: прижатые уши, щелки глаз, вытянутые вперед губы -- сток для дождевой воды. Кровельный желоб был забит листьями; когда начнутся дожди, все это превратится в кашу и польется изо рта горгульи зловонным потоком. Как оглушительно будет звучать шум ливня здесь, под самой крышей: сперва легкий перестук капель по свинцовым полосам кровли, затем все более стремительное падение водяных струй, омывающих стены, налетающих тучами стрел на окна, с бульканьем кружащих в водовороте над водосточной трубой; кто знает, возможно, для одинокой хозяйки этой комнаты глухой гул дождя и шелест листьев и мусора, извергающихся из горла горгульи, будут единственными звуками, которые она услышит в течение долгих часов зимней ночи.
Я закрыл окно и повернулся к нему спиной. Графиня по-прежнему смотрела на меня, но пальцы ее были недвижны.
-- Что с тобой? -- спросила она. -- Почему ты нервничаешь?
-- Вовсе нет, -- ответил я. -- Просто мне душно. Здесь слишком натоплено.
-- Если даже так, то ради тебя, -- сказала графиня. -- Ты вечно жалуешься, что в замке холодно. Подойди ко мне.
Я медленно, против воли, приблизился к ней вплотную. Ее глаза, так похожие на глаза ее сына, на мои собственные, глядящие на меня из зеркала, видели меня насквозь. Она сжала мне руки.
-- У тебя что -- наконец проснулась совесть?
Считается, что прикосновение руки говорит о человеке. Ребенок вкладывает пальцы в ладонь взрослого и инстинктивно чувствует, доверять ему или нет. Два дня назад руки графини цеплялись за мои; растерянная, в паническом страхе, она молила меня о чем-то, а сейчас ее руки твердо держали мои, сжимали их до боли. Она была сильней меня. Ее пожатие не прибавляло мне и не лишало меня уверенности в себе, оно переводило ее в иную плоскость. Пусть мать не знает секретов сына и делит с ним лишь малую часть его жизни, ее вера в него так безгранична, что кажется -- он все еще в чреве: так же привязан к ней, так же слеп, как был до рождения, и она никогда не разорвет эту связь.