Подстегиваемый любопытством, я отважился задать матери вопрос:
-- Что такое с Бланш?
-- Ничего особенного, -- ответила она. -- Во всяком случае, сегодня она меньше действовала мне на нервы, чем обычно. Ты заметил, она не набросилась на меня, когда я сказала, что иметь в семье святую открывает большие возможности?
-- Она, верно, была возмущена, -- сказал я.
-- Возмущена? Ты хочешь сказать ! Сам увидишь, она постарается реализовать эту мысль. Если видения Мари-Ноэль покроют отраженной славой саму Бланш и Сен-Жиль, что может быть лучше? У Бланш появится цель в жизни... Шарлотта, ты здесь? Убери супницу, я больше не хочу. И дай господину Жану вино... Почему ты не рассказываешь мне о Париже, Жан? Ты еще ничего не рассказал.
Я стал рыться в памяти, стараясь представить себе Париж. Во время последнего отпуска я там не был, да к тому же то, что я знал и любил -музеи, исторические здания, -- вряд ли было интересно графине. Я принялся рассказывать о ресторанах, что было ей понятно, о ценах, что понравилось ей еще больше, а затем, словно по наитию свыше, о воображаемых посещениях театра и встрече с друзьями военных лет -- она сама подсказывала мне их имена, и это сильно меня выручало. К тому времени, как мы кончили есть -- а поели мы хорошо -- и Шарлотта забрала подносы, я чувствовал себя с графиней непринужденней, чем с кем-либо другим когда-либо в жизни. Причина была проста: она шла мне навстречу, принимала меня таким, какой я есть, любила меня, верила мне, полагалась на меня; в подобной ситуации я еще не бывал. Если бы мы встретились как посторонние люди, нам нечего было бы сказать друг другу. Как ее сын я мог не бояться, что мои слова вызовут у нее неодобрение. Я смеялся, шутил, болтал чепуху, и непривычная свобода доставляла мне неизъяснимое наслаждение. Пока графиня не спросила меня, когда Шарлотта вышла из комнаты:
-- Жан, ты ведь не мог забыть о подарочке для меня? Ты просто шутил, да?
И снова -- отвисшая челюсть, молящие глаза. Перемена была разительной. Куда исчезли злой юмор, чертики в глазах, вспыльчивость, непринужденная веселость и сердечное тепло? Передо мной, крепко вцепившись мне в руки, сидело жалкое, дрожащее создание. Я не знал, что сказать, что сделать. Я поднялся, подошел к дверям и позвал:
-- Шарлотта, где вы?
Собачонки, разбуженные моим голосом, соскочили с колен графини на пол и принялись яростно лаять.
Шарлотта тут же вышла из соседней комнаты, и я сказал:
-- Госпоже графине нехорошо. Лучше пойдите к ней.
Она взглянула на меня и спросила:
-- Вы разве не привезли ей это?
-- Что -- это? -- недоумевающе проговорил я; она пристально на меня посмотрела, чуть прищурив глаза.
-- Вы сами знаете, господин граф, что вы обещали привезти из Парижа.
Я попытался представить содержимое чемоданов и вспомнил пакеты, похожие на подарки. Что в них было, я не знал, не знал я и того, где они сейчас находились.
Шарлотта сказала быстро:
-- Идите и скорей найдите это, господин граф. Иначе она будет страдать.
Я прошел по коридору, спустился по винтовой лестнице на второй этаж и снова остановился на площадке, не зная, куда повернуть. Слева из какой-то комнаты раздался звук льющейся воды. Ванная? Зашел в следующую комнату, благо двери стояли настежь, а внутри никого не было. Быстро обвел ее глазами и, к своему облегчению, увидел, что мне повезло. Я попал в небольшую гардеробную и узнал халат, брошенный на стул, и щетки для волос. Кто-то уже вынул вещи и убрал чемоданы, но на столе аккуратно, рядком, как подарки под елкой, лежали пакеты, которые я видел в одном из них. Я вспомнил, что на каждом была записка, подсунутая под ленточку. Когда я впервые видел их, они ничего мне не сказали, но теперь за всеми этими , , , и стояло определенное имя. Среди них был пакет, адресованный , в простой оберточной бумаге, без затейливой упаковки, на бечевке -- печать. Я взял его, вышел из комнаты и снова поднялся по лестнице.
Шарлотта уже ждала меня на площадке.
-- Принесли? -- спросила она.
-- Да, -- ответил я. -- Она хочет, чтобы я сам дал это ей?
Служанка снова пристально взглянула на меня и ответила:
-- Нет-нет... -- словно мои слова удивили и обидели ее. Взяв пакет у меня из рук, она сказала: -- Спокойной ночи, господин граф.
Затем быстро пошла от меня по коридору.
Отказ от моих услуг, должно быть, означал, что во мне больше не нуждались, и я снова медленно направился в гардеробную комнату, спрашивая себя, как понять внезапный конец моего визита. Возможно, у графини какое-то психическое расстройство, бывают припадки... Шарлотта и Жан де Ге знают, как ей помочь, а остальные члены семейства, вероятно, нет. Я надеялся, что содержимое пакета -- не важно, что это, -- принесет ей облегчение. Графиня казалась вполне нормальной, вполне владела собой -- я не говорю о ее нраве. Нет, она не произвела на меня впечатления душевнобольной.
Я вошел в гардеробную и остановился, внезапно почувствовав, как я устал и подавлен. Передо мной стояло лицо графини. Я не знал, что предпринять, и тут из ванной раздался голос:
-- Ты уже пожелал маман доброй ночи?
Я узнал его, это был голос Франсуазы, белокурой поблекшей женщины, и я впервые заметил, что из гардеробной в ванную ведет дверь, прикрытая от меня большим шкафом. Должно быть, она услышала, как я вошел. У меня мелькнула тревожная мысль. В гардеробной, естественно, не было кровати. Где, интересно, спит Жан де Ге?
-- Ты здесь, Жан? -- снова позвал голос. -- Я подумала, ты захочешь принять ванну, и напустила воду. -- Голос зазвучал глуше, точно она вышла в другую комнату.
Я прошел в ванную. Судя по всему, ею пользовались двое. Две губки, две коробочки с зубным порошком, два полотенца... Я узнал бритвенный прибор, но тут же увидел резиновую шапочку, женские шлепанцы и купальный халат, висящий на двери.
Я стоял совершенно неподвижно, боясь, что меня услышат. Раздался щелчок выключателя, вздох, затем плачущий голос:
-- Почему ты не отвечаешь, когда я обращаюсь к тебе?
Я собрался с духом и перешагнул порог. Передо мной была спальня той же величины и формы, что у сестрицы Бланш, но веселей, со светлыми узорными обоями и без картин на духовные сюжеты. В алькове вместо аналоя стоял туалетный столик с зеркалом и канделябрами. Напротив алькова была большая двуспальная кровать без полога. В ней, опершись спиной о подушки, полулежала женщина по имени Франсуаза -- волосы накручены на папильотки, на плечах -воздушная розовая ночная кофточка. Казалось, женщина внезапно съежилась, стала меньше, чем выглядела в гостиной.
Она сказала по-прежнему жалобно, по-прежнему обиженно:
-- Конечно, ты не мог не просидеть весь вечер наверху... Хотя бы когда-нибудь подумал обо мне... Даже Рене, которая всегда на твоей стороне, сказала, что ты становишься невозможным.
Я перевел глаза с ее усталого, хмурого лица на пустую подушку на другой стороне кровати. Узнал дорожные часы на столике и пачку сигарет. Даже полосатая пижама, в которой я спал в отеле, была аккуратно сложена на подвернутой простыне.
Я по глупости думал, будто Франсуаза -- жена Поля, а я, то есть Жан де Ге, -- ее брат. У меня упало сердце, когда я понял, что он был, напротив, ее мужем.
ГЛАВА 5
Моим первым безотчетным движением -- автоматическим и нелепым -- было забрать с постели пижаму; я подошел к кровати, не глядя на Франсуазу, схватил вещи и направился в ванную. К моему ужасу, Франсуаза заплакала, говоря сквозь слезы о том, что я ее не люблю, что она несчастна и что маман всегда встает между нами. Я ждал в ванной, пока она не утихнет. Наконец она высморкалась, и я услышал приглушенное всхлипывание и прерывистые вздохи, которые обычно следуют за слезами, когда человек пытается взять себя в руки. При мысли о том, что она может слезть с постели и пойти следом за мной, я пришел в полное расстройство и, захлопнув дверь в спальню, запер ее, ощущая, что, по-видимому, правильно играю свою роль. Именно так поступил бы Жан де Ге, если бы ему было стыдно, или скучно, или и то и другое вместе. Я опять рассердился, как тогда, в отеле, когда был вынужден надеть его одежду. Как бы он смеялся, если бы видел сейчас меня, нелепую фигуру с его пижамой в руке, увидел, как я прячусь в ванной в то время, как рядом, в спальне, лежит в постели его жена. Та самая ситуация, что вызывает в театре взрывы смеха, и я подумал о том, как близко от комического до ужасного и отвратительного. Мы смеемся, чтобы защититься от страха, нас привлекает то, что внушает нам омерзение. В альковых сценах фарса публика хохочет и визжит от восторга как раз потому, что отвращение, с которым мы ждем развязки, щекочет нам нервы. Интересно, предвидел ли Жан де Ге этот момент или думал, подобно мне, когда я ехал в замок, что через час-другой пьеса будет доиграна, маскарад подойдет к концу. Возможно, ему никогда и в голову не приходило, что я поступлю так, как я поступил. И все же наш разговор накануне, мои стенания о том, что жизнь моя пуста и ничто не привязывает меня к людям, давали ему прекрасный шанс сказать со смехом: .
Если он действительно хотел сбежать и сделать меня козлом отпущения, это доказывает, что ему не дорог никто в замке. Мать и жена, нежно его любящие, ничего для него не значат. Ему безразлично, что с ними станет, да и с остальными тоже; я могу делать с ними все, что захочу. Если учесть все обстоятельства, маскарад был мало сказать жестоким -- бесчеловечным.
Я закрыл капающий кран и перешел в гардеробную. На смену душевному подъему, внутренней свободе, которые я испытывал во время обеда с графиней, пришло уныние, как только у нее изменилось настроение. Я мог бы выкинуть из мыслей ее искаженное страданием лицо -- еще одно звено в цепи событий этого фантастического вечера, -- а я поспешил утешить ее, побыстрей найти пакет и передать его Шарлотте. Сейчас, догадавшись, что плачущая Франсуаза -- жена де Ге, я ее тоже хотел утешить: ее слезы огорчили меня. Внизу, в гостиной, эти люди казались мне нереальными, но здесь, каждая в отдельности, они были беззащитны и возбуждали во мне жалость. Тот факт, что, сами не сознавая того, они были невинными жертвами легкомысленной шутки, больше не казался мне смешным. К тому же я не был до конца уверен, что это шутка. Скорее своего рода проверка моих сил, испытание стойкости и долготерпения, точно Жан де Ге сказал мне: .
Я подошел к столу и взял пакет с буквой . Маленький, твердый, он был в нарядной оберточной бумаге. С минуту я стоял, взвешивая его в руке, затем неторопливо прошел через ванную и подошел к двери. В спальне было темно.
-- Ты не спишь? -- спросил я.
С постели донесся шорох, затем зажегся свет: Франсуаза сидела на кровати, глядя на меня. Папильотки скрывал ночной чепчик из тюля, завязанный под подбородком розовым бантом, вместо ночной кофточки на плечах была шаль. Наряд этот плохо сочетался с ее бледным усталым лицом. Она зевнула и посмотрела на меня из-под полуопущенных ресниц.
-- А что? -- спросила она.
Я подошел к ней.
-- Послушай, -- сказал я, -- прости, если я был сейчас груб. Маман вдруг стало плохо, и я встревожился. Я бы раньше спустился, но ты сама знаешь, как с ней трудно. Погляди, что я купил тебе в Париже.
Она недоверчиво взглянула на пакетик, который я сунул ей в руку, затем уронила его на одеяло, вздохнула.
-- Пусть бы это случалось время от времени, -- сказала она, -- тогда ладно, но это бывает так часто, каждый день, всегда. Порой мне кажется, что маман меня ненавидит, и не только маман, все вы -- Поль, Рене, Бланш. Даже Мари-Ноэль не питает ко мне никаких нежных чувств.
Видно было, что она не ждет ответа, и слава Богу, потому что у меня не было слов.
-- Вначале, когда мы только поженились, все было иначе, -- продолжала она. -- Мы были моложе, страна освободилась после оккупации, жизнь сулила нам так много. Я чувствовала себя такой счастливой. А затем, мало-помалу, это чувство ушло. Я не знаю, чья это вина -- моя или твоя.
Измученное лицо под уродливым тюлевым чепцом, в упор смотрящие на меня глаза, в которых потухла надежда.
-- Рано или поздно это происходит со всеми, -- медленно сказал я. -Муж и жена привыкают друг к другу, принимают друг друга как должное. Это неизбежно, у тебя нет никаких оснований чувствовать себя несчастной.
-- О, я говорю не о том, -- прервала она. -- Я знаю, что мы принимаем друг друга как должное. Меня бы все это не трогало, если бы ты был моим. Но здесь все важней, чем мы. Я делю тебя со множеством людей, и -- что самое ужасное -- ты даже не замечаешь этого, тебе все равно.
Обед с графиней не представлял трудностей, но сейчас... Я не знал, что сказать.
-- Здесь все давит на меня, -- продолжала Франсуаза, -- замок, семья, даже природа. Мне кажется, меня душат. Я уже давно бросила попытки вмешиваться во что-нибудь: отдавать приказания по хозяйству, менять здесь что-то -- твои родственники ясно дали мне понять, что это не мое дело. В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять.
Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.
-- Мне очень жаль, -- сказал я, -- но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено.
-- Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о или . Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.
Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала -- просто, не жалуясь, не обвиняя:
-- Жан, я боюсь.
Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.
-- Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего. Это не так легко для меня.
Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги.
Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:
-- Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна... а ты привозишь мне такой чудесный подарок... Прости меня. -- Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. -- Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.
Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.
-- Видишь, -- сказала она, -- я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто- нибудь спросит меня: , -- я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?
-- Да, -- ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.
-- Поль страшно рассердится, когда его увидит, -- сказала Франсуаза. -Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже -- отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает -- что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик... -- Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. -Теперь я усну, -- сказала она. -- Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал.
Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке.
Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров. По его форме я догадался, что это colombier [Голубятня (фр.).] -- старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.
Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.
В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов -высокий, пронзительный звук, -- и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: .