Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин


Александр Коноплин ШЕСТЬ ЗИМ И ОДНО ЛЕТО Роман


В. Кутузов. Об авторе

Александр Коноплин родился в Ярославле 26 августа 1926 года.

Вместе с родителями много ездил по стране — у отца была работа, связанная с проектом «Большая Волга». В детстве Александр подолгу жил у деда-врача в городе Данилове, где очень рано пристрастился к чтению — в доме имелась большая библиотека.

Когда началась война, отец ушел добровольцем на фронт и вскоре погиб. Александр попал на фронт семнадцати лет, со школьной скамьи, осенью 1943 года. После войны продолжал службу, но в августе 1948 года был арестован контрразведкой СМЕРШ вместе со многими однополчанами. Просидел одиннадцать месяцев в одиночной камере, неоднократно попадал в карцер «за строптивость» — не хотел подписывать «липовые» протоколы. Затем военный трибунал приговорил его к десяти годам ИТЛ[1].

Сочинять Коноплин начал в одиночке Минской центральной тюрьмы — сначала стихи, затем прозу. Не имея бумаги, заучивал каждую строчку наизусть. На этапах, на пересылках «читал» по памяти эти «опусы» товарищам.

В лагере появилась бумага, и Коноплин продолжил начатое. Писать приходилось ночами, днем горбатился на лесоповале. Так рождался роман «Шесть зим и одно лето».

О своей лагерной одиссее он не только не жалеет, но считает все случившееся чуть ли не подарком судьбы. «Судьба уготовила мне суровые испытания, но и дала, в силу их, возможность повстречаться с интереснейшими людьми, — говорит автор. — Я находился в ГУЛАГе в те годы, когда там отбывали срок ученые, врачи, писатели, белоэмигранты, военные, соратники Ленина и Дзержинского, разведчики, бывшие солдаты, офицеры и генералы Отечественной войны».

Роман «Шесть зим и одно лето» — это интересная и нужная книга. Здесь нет традиционных для подобной литературы «страшилок», каждое событие Коноплин осмысливает и приходит к убеждению, что репрессии, начиная с 1917 года, запланированы Лениным и внедрены в повседневность компартией Сталина — руками и безумством членов ЦК и их исполнителей — ВЧК-ГПУ-ОГПУ-МГБ.

Роман Александра Коноплина — это ярый протест против тоталитарного режима и в то же время это история становления личности в экстремальных условиях: как бы то ни было, ГУЛАГ родил писателя…

Печататься Коноплин начал с прозы о войне. В издательствах Москвы и Верхней Волги выходили его книги — повести и рассказы, получившие высокую оценку читателей. По одной повести киностудия им. Горького сняла цветной художественный фильм под названием «Собака», телевидение неоднократно экранизировало его произведения, рассказы и отрывки из романа «Время дождей» транслировались центральным и местным радио. Писатель и сейчас много ездит по России, встречается с людьми. В настоящее время он редактирует на общественных началах книгу памяти «Не предать забвению» — книгу о жертвах политических репрессий в Ярославской области. Шестой том этой книги готовится к выпуску. Память сердца не слабеет с годами.

Свидетельством тому — издание книги, которой Александр Викторович К. встречает свое семидесятилетие.

Владимир Кутузов

Часть первая СОЛДАТУШКИ — БРАВЫ РЕБЯТУШКИ

Глава первая. ШАГИ

И предал я сердце мое тому, чтоб исследовать и испытать мудростию все, что делается под небом: это тяжелое занятие дал Бог сынам человеческим…

Книга Екклезиаста, гл. 1, ст. 13

— Серега! — жаркий шепот в ночи. — Очнись!

Это мой кореш Мишка Денисов — старший сержант. Он спит как раз подо мной, на нижних нарах. Он помощник командира огневого взвода и одновременно командир первого орудийного расчета, я— второго, третьим командует сержант Полосин, четвертым сержант Шевченко, но их места у противоположной стороны казармы, возле расчетов. Денисов старше меня на год, Полосин на год моложе, Шевченко — «годок». Когда я пришел на батарею, Денисов был уже сержантом, а когда появился Полосин, мы с Шевченко имели по две «лычки» на погонах.

— Сержант Слонов! — орет Мишка. — Подъем!

— Чего ты? — не выдерживаю я. — Людей разбудишь.

— Да они не спят, — оправдывается Мишка и подвигается, давая место подле себя.

Некоторое время мы молчим, прислушиваясь к звукам, вот уже третью ночь подряд будоражащим полк. В основном это шаги. Реже — шум борьбы и крики. Но шаги не просто торопящихся в гальюн полусонных солдат, а другие — шаги людей, обутых не в кирзовые, как мы, на резиновом ходу, а в яловые сапоги с кожаной подошвой и металлическими подковками — на резине подковки не держатся. Эти-то подковки и производят на чугунных ступеньках этакий странный перестук. Начинается он, как правило, в половине первого ночи и длится час-полтора. Пушкинские казармы на Логойском тракте под Минском вовсе не пострадали во время войны, и наш полк разместился даже с некоторым комфортом — прибывший вместе с нами из Германии двести шестой пока что ютится в землянках. У нас большие застекленные окна, крыша под железом и крепкие чугунные лестницы с широкими перилами. Есть даже канализация и водяное отопление, которые при немцах, говорят, работали, у нас же постоянно ремонтируются. Топимся мы наполовину ворованным углем: в десяти километрах от Минска проходит узкоколейка на Логойск, вдоль насыпи лежат горы каменного угля для городской ТЭЦ. С вывозкой угля электростанция не справляется — нет машин, зато у нас их навалом. Грузят уголь ночами и на его добычу посылают новобранцев вроде моего Лисейчикова или Сапижака. Послать меня или моего друга Денисова, конечно, можно, но что из этого получится? Война научила нас не только воевать, но и сачковать…

— Слышь, Серьга, это опять они, — говорит Мишка.

Я чувствую, как напряглось его тело под тонким байковым одеялом. Неужто, в самом деле, у нас в полку завелась контра? Мишка молчит, и я слышу дыхание кого-то третьего над своим ухом.

— Вчера из второго дивизиона двенадцать человек взяли, — говорит этот третий, — сперва двух, потом… обратно двух, а к утру и остальных.

— И позавчера.

Это еще один голос, словно дуновение ветерка. И чего они все дрейфят? Ведь не за ними же пришли!

Будто подслушав мои мысли, Денисов говорит внушительно:

— Ты, Остапенко, панику не наводи. Берут из второго дивизиона, там половина под немцем побывала, проверить надо…

— Так проверяли же! Сколько можно? Как освободили из-под немца, так и проверяли. Тогда — СМЕРШ[2], а теперь неизвестно кто.

— Известно, — язвит кто-то, — ты на погоны глянь.

— Да не наше это дело! — повышает голос Мишка, но я вдруг понимаю, что он боится. Мишка Денисов, прошедший огни и воды!

— Мишк, — спрашиваю я, — чего ты их боишься?

— Чокнулся, что ли? — Денисов тянет одеяло на себя, забыв, что половина его подо мной. — Пускай виноватые в портки кладут, а мне ихние страхи — до лампочки.

Кто-то вздохнул, кто-то сказал невнятно «оно, конешно, само собой», кто-то закурил украдкой и полез, расталкивая других, на свое место, а я лег на спину и стал думать.

Третью или даже четвертую ночь к нашим казармам подъезжают грузовики, вдоль забора с колючкой выстраивается редкая цепь солдат в фуражках с красными околышами и какие-то люди, гремя подковками, поднимаются на третий этаж в расположение второго артдивизиона и уводят наших товарищей. Многие их тех, что исчезли накануне, не были ни львовянами, ни гродненцами, ни даже минчанами, а родились и выросли в центре России. И арестовывают не одних солдат. Недавно увели старшего лейтенанта Снегирева. Вечером он сдал дежурство лейтенанту Мячину и ушел домой, однако там не появился. Утром приходила его жена, но в расположение части ее уже не пустили. Стоя за проходной, она плакала. Потом ей сказали, что ее муж арестован органами контрразведки и теперь ей надлежит обращаться в другие инстанции. Однажды не явился на службу капитан Вавилин. Сегодня утром младший лейтенант Алексеев из второй батареи передал Полосину письмо к родным и очень просил отослать его гражданской почтой, если с ним, Алексеевым, что-нибудь случится.

Аресты начались с одного, как мне вначале показалось, пустяка. Недели полторы назад тихой августовской ночью на дверях полковой столовой появилась карикатура: на бегущем во всю прыть слоне сидит товарищ Сталин и держит в руках удочку, на конце которой привязан клочок сена с надписью «коммунизм». На слоне написано слово «народ», а на Сталине — «правительство».

Плакатик с карикатурой первыми увидели трое: сменный повар Глаголев и два солдата, возвращавшихся с кухни в казарму после чистки картошки. Постояли, посмеялись и… пошли дальше. Арестован был в ту ночь только один солдат, по фамилии Трешкин. После дежурства на кухне он страдал расстройством желудка, а поскольку дневальные на своих этажах дристунов в туалет не пускали, ему приходилось всякий раз бегать через весь военный городок. И вот, пробегая в очередной раз мимо столовой, Трешкин увидел плакат, но ни удивиться, ни возмутиться не успел, как был схвачен двумя офицерами и доставлен в контрразведку.

О случившемся начальство, надо полагать, было извещено в ту же ночь, партийный актив и комсорги батарей узнали об этом три дня спустя. По причине малограмотности Трешкина и отсутствия способностей к рисованию автором карикатуры его никто не считал, но не исключали, что именно он повесил тот плакатик на стену.

Поиски врагов народа начались уже на следующий день после ареста Трешкина. Первым был взят писарь техчасти Филатов, исполнявший обязанности полкового художника, и завклубом младший лейтенант Ракитин. Арестовали за несвоевременный донос и повара Глаголева, и двух солдат, случайно проболтавшихся, что видели тот плакатик первыми. Затем аресты перекинулись на личный состав артполка.

Интересно: кого возьмут сегодня? Выйти и посмотреть? Но у дверей опять стоит краснопогонник с автоматом. Крики «мне в гальюн!» в расчет не принимаются.

— Не маленький, потерпишь.

Утром мы опять ищем ответа у своих командиров. Лейтенант Кукурузин молчит, младший лейтенант Хизов задумчиво смотрит на нас глазами навыкате и говорит буднично и спокойно:

— Значит, так: с нашего взвода десять человек на чистку матчасти, одного на кухню, остальных в распоряжение старшины батареи. А сейчас, после подъема, всех на физзарядку.

Он смотрит на часы. Издали мне видно, как дежурный по казарме тоже смотрит на свои трофейные. Еще секунда — и он заорет благим матом ненавистное для солдата:

— Под-ъе-о-ом!!

Как подброшенные пружинами, солдаты срываются с нар и, застегивая на ходу ширинки, выстраиваются посреди казармы. Затем, по команде старшины, делают поворот направо и, наступая друг другу на пятки, бегут в коридор к туалету. Дверь в него опять заколочена, и взвода устремляются к лестнице. На площадке мы вливаемся в поток, несущийся с третьего этажа. На лестнице становится тесно, старинные перила выдерживают, новые, нашей работы, трещат, и передние орут на задних, чтобы не напирали.

На первом этаже находятся службы, но есть помещения, где живет комендантский взвод — не то двадцать, не то тридцать человек. Обычно они выбегают на оправку последними или не выбегают совсем, но сегодня что-то произошло в верхних, командных слоях, и «сачки» устремляются в общий поток. Трещат перила, трещат двери, пропуская стадо полуголых с одинаковыми круглыми головами и оттопыренными ушами.

— Выходи строиться! — кричат снаружи. — Первый взвод, становись!

Оба дивизиона устремляются на задний двор, где стоит дощатое, кое-как сколоченное сооружение с загаженным полом и надписями на стенах. Минуя его, взвода выстраиваются вдоль колючей проволоки, ограждающей нас от внешнего мира, а этот мир — от нас.

— Свернуть курки, открыть затворы!

Это не команда. Ритуал. Или, если угодно, здоровый солдатский юмор. Струи мочи ударяют одновременно, и какое-то время слышен сплошной гул. По ту сторону проволоки проходит Логойский тракт, по нему спешат на работу редкие прохожие. Хорошо, что еще слишком рано и нас видят не все…

После оправки взвода срываются с места и мчатся к умывальникам. Там уже давка: на третьем этаже опять что-то засорилось — и на втором сбились в кучу два дивизиона. Над головами первогодков видны широкие плечи старшего сержанта Денисова. Бритоголовые почтительно уступают место, те, что с прическами «в два пальца», не уступают и сантиметра: подумаешь, старший сержант! Но с Мишкой спорить трудно. Одно движение могучих плеч — и кто-то уже летит под ноги ревущих от восторга первогодков. Денисова уважают. Он слегка туговат на ухо — в конце войны, под Франкфуртом, получил легкую контузию, — но и это нравится молодым: не всякое слово должно доходить до командира… Командиру батареи Мишкина глухота — поперек горла, ибо он понимает: Денисов своей глухотой иногда спекулирует…

Между нами он старший только по возрасту, а вообще среди «мушкетеров» — так мы прозвали свою боевую четверку — лидера нет, мы равны, разве что один любит поэзию, другой разбирается больше в музыке, третий — отличный знаток лошадей.

По нашим телам можно изучать полевую хирургию: у Денисова ранение в плечо, у меня в бедро, у Шевченко в голень, у Полосина в шею. Характеры тоже разные. Денисов спокойный, медлительный, не слишком разговорчивый, давно кидающий службу «через палку», — поговаривают о демобилизации, да все никак не растелятся там, наверху. Нам еще служить, но и у нас к службе отношение однозначное: Полосин видит во сне родной колхоз и коней, Шевченко бредит учебой в институте, мне просто осточертело все казенное — распорядок дня, долбежка уставов, чистка никому не нужной матчасти — устаревших пушек образца тридцать девятого года.

Совсем недавно я мечтал о сапогах: всю войну и долго после мы носили уродливые ботинки и обмотки, и вот теперь наконец мне выдали желанные кирзачи, но я больше ничего не хочу, кроме свободы, и готов идти домой по шпалам в майке и трусах… Кстати, старые кадровики, отслужившие действительную еще до войны, рассказывали, что в казенном обмундировании они ехали только до райвоенкомата. Там его снимали и далее, в деревню, добирались в своем гражданском, которое либо хранилось в военкомате, либо привозилось родными из деревни. Рассказывали об одном шутнике (а может, хитром парне), который, раздевшись догола по приказу начальства, сел в военкомате на скамейку и наотрез отказался уходить. Бились с ним сутки, на вторые военком не выдержал и разрешил — в порядке исключения — вернуть неимущему его обмундирование. Так был нарушен приказ наркома Ворошилова номер такой-то… Хотел бы я оказаться на месте того парня!

Между тем умывание закончилось, на плацу полковой трубач Генка Ханырин принялся с усилием выдувать знакомое: «Бери ложку, бери ба-а-к, а не хочешь — иди та-а-ак…». По звуку трубы мы безошибочно узнаем, до какой степени Ханырин был пьян накануне.

В столовую полагается идти строем, и обязательно с песней, а поскольку расстояние от казармы невелико, поющие взвода дважды обходят столовую кругом, пока их допустят внутрь.

Кроме наших огневиков в дивизионах есть «сачки» — привилегированная часть населения Пушкинских казарм — пэфээсники[3], гэсээмники[4], каптерщики, кладовщики, прачки, сменные повара, сапожники, портные, писаря. Все они пробираются в столовую первыми, но не строем, а поодиночке, реже — по двое, и не всегда через парадное крыльцо… Огневики по лестнице не идут, а летят, — так велико желание дорваться до горячей жратвы, — но именно здесь, возле столов с мисками, их ждет сюрприз: дежурный по столовой тоже хочет показать свою власть. Хорошо поставленным голосом он командует: «Встать!» — и минут пять читает батарее нотацию относительно того, как положено вести себя бойцу Советской Армии, готовящемуся принять пищу. Дежурными по столовой обычно назначают «дезертиров пятилетки»— сверхсрочников.

В отутюженной «комсоставской» гимнастерке, начищенных до блеска яловых сапогах, в фуражке с высокой тульей и с одиноко болтающейся медалью ЗБЗ[5] на груди, ходит он мимо замерших в скорбном молчании солдат и читает проповедь, стараясь нажимать на баса. По Уставу мы не имеем права вмешиваться — «дезертир» старше нас по званию, — но иногда не выдерживаем и посылаем его к «Бениной маме» — солдата положено кормить горячим… После завтрака опять построение и марш в обратную сторону, но уже без кружения вокруг столовой — поджимает время политзанятий. Усевшись на длинных деревянных скамейках в Ленкомнате, говорим об одном и том же — о ночных арестах. Нас удивляет молчание командиров.

— Да всё они знают! — говорит Денисов, загоняя своих солдат в Ленинскую комнату. — Только сказать не хотят.

На политзанятиях мы всегда сидим вместе: Денисов, Полосин, Шевченко и я. Как и у Дюма, нас не трое, а четверо. Тема сегодня — как, впрочем, и вчера, и третьего дня, и неделю назад — «Десять Сталинских ударов».

Шевченко приходит последним и, садясь, шепчет:

— Подоляку с Захарченкой взяли.

Мы смотрим на ведущего политзанятие и молчим. Странно, но я совсем не слышу его голоса. Подоляку знаю с весны сорок четвертого. В апреле наша часть вошла в небольшую деревушку Сольцы, к востоку от Минска, названную в сводках Совинформбюро «крупным населенным пунктом». Первым, кто встретил нас у околицы, был высокий ростом, нескладный боязливый парень в домотканых портках, лаптях и накинутой на плечи немецкой шинели. За его спину пряталась девочка лет семи в рваной солдатской телогрейке и шапке-ушанке. Вместо юбки на ней был немецкий бумажный мешок с несмываемым орлом спереди и номером сзади.

Наш бравый капитан Хижняк, пружинно выпрыгнув из кабины тягача, сказал, глядя поверх головы парня:

«Ну что, удрали твои хозяева?» — так он начинал каждую встречу с местными жителями.

«Ни, — простодушно признался парень, — хозяев хрицы пострилялы, ось, тильке их дочка осталась, — он легонько подтолкнул девочку вперед. — Нэ бийсь, це — наши…».

Дальше