Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин 3 стр.


— Вот что, девушки: если увидите длинного, в нашем обмундировании, звоните в комендатуру, я вам тут телефончик оставлю. — Он послюнил карандаш и написал на «мраморной» колонне номер. — Сегодня на вокзале кассу грабанули.

Когда патруль ушел, из всех щелей начали выползать бутафоры, осветители, рабочие сцены, плотники. В послевоенном Минске погони и обыски никого не удивляли, но люди старались лишний раз не попадаться на глаза военным. Ночами в городе стреляли, ходили слухи о какой-то «черной кошке» — банде, которая проникает в дома, грабит и убивает. Еще говорили, что бандиты одеты во все военное… Судача об этом, театральная публика косилась на меня, кое-кто даже посоветовал вернуть патрулей, но тут вошел Семен Шимко и, положив огромную лапищу на мой кружевной воротник, сказал:

— Серега — мой кореш. Вместе кровь проливали за Белорусь. Он театр любит, так что прошу больше не возникать.

Больше никто не возникал.

Однажды мне дали увольнительную. Первую за полтора года службы. В драмтеатре имени Янки Кулалы давали «Любовь Яровую», отрывки из которой мы как раз собирались ставить у себя в полку. Полковник Свиридов хотел, чтобы идеологическая работа была на высоте. Текст я знал наизусть, кроме того, году в сорок третьем худрук Грачев из клуба железнодорожников дал мне сыграть роль революционного матроса — Швандю — взамен слесаря, игравшего эту роль, но неожиданно взятого в армию. С того дня моя жизнь дала резкий крен в искусство: друзья удили рыбу, резались в карты, гоняли в футбол, а я сидел дома, обложенный пьесами, и зубрил роли. Гамлет, Шмага, король Лир, Труфальдино, Отелло, Яго, секретарь Берест сменяли друг друга перед большим бабушкиным зеркалом. Пробовал я и женские роли, но любил больше всего комедийные.

«Любовь Яровая» комедией в афишах не значилась, но гениальный Тренев вложил в уста героев реплики, которые делали пьесу довольно злой сатирой.

На последней репетиции пожелал присутствовать сам полковник Свиридов. Когда она закончилась, я спросил:

— Ну как, товарищ полковник? Есть замечания?

Свиридов глубоко задумался.

— Кто у тебя Дуньку играет?

— Сержант Шалопаев из второго дивизиона.

— Скажи, чтоб о стенку не чесался — декорацию повалит.

— Слушаюсь.

— На роль Яровой все-таки лучше взять женщину.

— Да где ж ее возьмешь, товарищ полковник? Комполка Грищенко даже в кино их запретил пускать — нравственность блюдет…

— Возьми у меня в политотделе машинистку Веру Александрову.

— Да ведь она блядь, товарищ полковник!

— Ну, во-первых, не все об этом знают, а во-вторых, издали не видно…

До нашей премьеры оставалось несколько дней, и я убедил Свиридова отпустить меня на этот спектакль в настоящий театр.

Лично подписывая мою увольнительную, Свиридов сказал:

— Чтоб все как у них! Никакой отсебятины! И чтоб Дунька больше не чесался!

Спектакль я, как и прежде, смотрел из суфлерской будки, хотя на этот раз мог бы и с галерки. Будка пустовала по той причине, что новый режиссер требовал от артистов знать роли назубок. Актеры к этому не привыкли и то и дело бросали тревожные взгляды на суфлерскую будку… Как мог, я им помогал.

«Да ты кто такой?» — артист Ковальчик голосом Грозного спрашивал артиста Монина, игравшего Горностаева.

«Я профессор Горностаев», — отвечал Монин.

«Профессор кислых щей! — острил Грозной, рисуясь перед Пановой. — Ну, так чего ты хочешь?»

На репетиции реплика почему-то понравилась Свиридову.

— Это хорошо. Пусть остается. Знаю я этих профессоров. Интеллигенция — она всегда с червоточинкой…

«Книжки твои мы в читальню заберем, — говорил далее Грозной, а когда жена Горностаева возражала, пояснял: — У него, может, тыща книг на одного, а у народа на тыщу человек одна книга! Это порядок?»

— Вот видишь, — сказал Свиридов, — он и мыслит правильно. Это ведь ленинский принцип!

Симпатии Свиридова к Грозному все возрастали, а я ждал финала первого акта, когда Кошкин уличает Грозного в мародерстве. Просмотрев эту сцену, Свиридов задумался.

— Знаешь что, убери-ко ты этого Грозного совсем! Он же за советскую власть воевал! Кошкин о нем что говорит? «Грозной мне кровью спаянный брат», а у тебя получается — он вроде бы грабитель. Зритель может не понять…

— Но он же грабил!

— А кто не грабит на войне? Ты сам небось в Германии в сорок пятом помогал загружать «пульманы» барахлом своего начальства. Ваш Грищенко одних «опелей» штук пять вывез. Зачем ему столько?

— Трофеи, товарищ полковник. Немцы бросали, мы подбирали…

— Что, и буфеты зеркальные, и диваны кожаные, и сервизы хрустальные — тоже на дороге валялись? Нет, они в шкафах стояли, в домах. Хотел я вашего Грищенку прижать — позорит армию, стервец, — да остальные члены бюро не поддержали. У них рыльце тоже в пушку…

Причина откровений начальника политотдела была мне понятной: он вот-вот должен был выйти в отставку по возрасту.

В тот раз я Свиридова не подвел — явился в часть тютелька в тютельку. Другое дело сегодня. Сегодня я в самоволке. Хотя и по тому же поводу.

После второго акта в суфлерскую будку протиснулась Зося. Щекоча мое ухо своими длинными волосами, зашептала:

— Не убегай сразу. У меня день рождения!

Я приуныл. Вот дуры бабы! Почему не сказать до спектакля? Сейчас бы с этим мероприятием уже покончили…

В комнатке Зоси собрались бутафоры, костюмеры, гримеры, кое-кто из артистов. Они держали в руках бутафорские тарелочки из папье-маше и настоящие, граненого стекла, чайные стаканы. Шимко откупоривал бутылки, Зося раздавала в протянутые руки соленые огурцы.

— Жаль, что ты приходишь к нам только раз в неделю, — покровительственно хлопая меня по плечу, говорил премьер Голубов, мужчина лет пятидесяти с хвостиком, с лысиной и геморроем, — отслужишь, приходи в театр. Суфлером будешь, я посодействую.

Голубов забывал не только роли. В спектакле Корнейчука «Фронт», играя генерала Огневого, забыл за кулисами фуражку и докладывал начальству, прикладывая руку к непокрытой голове…

Шампанское, хоть и самодельное, не солдатское питье. Из своего стакана я переливал содержимое в Зосин. Закусив лишь огурчиком, она быстро захмелела и смотрела на меня с нежностью.

— Останься, Сережа, мне страшно одной…

Она жила здесь же, в театре, как, впрочем, большинство актеров, только у тех были отдельные комнаты, а у Зоси — закуток. Фанерная стенка не доставала до потолка, и запах казеинового клея заглушал слабый аромат духов, которыми Зося сегодня капнула на свою сорочку…

В свою часть я возвращался глубокой ночью. Переться через проходную не имело смысла — там меня ждали. В подъезде казармы на первом этаже, вероятно, тоже, поэтому я решил вернуться, как уходил: через окно в нужнике. Веревку убрали — я сам видел, но есть еще водосточная труба. Правда, она сгнила…

А что, если попробовать? Метрах в ста от проходной в заборе имеется лаз — две доски аккуратно заходят одна за другую и возвращаются на место… Теперь вокруг казармы — и к трубе. Окно в гальюне открыто, но света там нет. К чему бы это? Подхожу к трубе, трогаю проржавевшую жесть, нижнее колено с грохотом валится на землю.

И вдруг сверху голос Денисова:

— Серьга, ты? Держи!

К моим ногам падает конец веревки. Карабкаюсь вверх. В темном окне стоит Мишка и еще кто-то. Наверное, дневальный.

— Заждались! — язвительно говорит Мишка, помогая мне перелезть через подоконник. — Все глазыньки проглядели. У, котище! — и дает мне легкий подзатыльник.

Я бросаюсь в казарму, но Мишка ловит меня за рукав.

— Куда, дубина? Раздевайся!

Снимаю все, кроме трусов, и важно выхожу из туалета. Дежурный по дивизиону подозрительно провожает меня глазами. За мной идет Денисов в подштанниках и майке, за ним дневальный с ведром, в котором лежит обмундирование.

— Будь моя воля, — говорит Денисов, — я бы вас всех кастрировал.

Ну вот, и он мне не верит! Хотя на сей раз Мишка прав: обломилось мне сегодня солдатское счастье! Радость моя нежданная, Зосенька!

Засыпая, я прижимаю верхнюю губу к нижней и слышу едва различимый запах Зосиных духов.

* * *

В понедельник наш взвод в парк не посылали, а назначили на уборку территории. Но именно в этот день в моем орудийном расчете произошло ЧП — тронулся умом рядовой Лисейчиков. Накануне за ужином ничего не ел, был рассеян и кого-то не поприветствовал. За это получил два наряда вне очереди.

Однако, вместо того чтобы сразу после отбоя идти драить пол в штабе полка, взял ведро и швабру, а вместо тряпки — веревку, чем вызвал подозрение у дневального. Веревкой пользовались те, кто отправлялся в самоволку. Новобранцы в это число не входили.

Увидев, что Лисейчиков взял из-за шкафа это самое имущество, дневальный пошел за ним. Окно, через которое бегали в город, находилось в туалете. Выждав с полминуты, дневальный резко распахнул дверь и увидел Лисейчикова висящим в петле. На крик первым прибежал Денисов и перочинным ножом обрезал веревку. Полузадушенный солдат рухнул к его ногам. Денисов послал за мной. Втроем мы отнесли Лисейчикова в санчасть и доложили дежурному.

Увидев, что Лисейчиков взял из-за шкафа это самое имущество, дневальный пошел за ним. Окно, через которое бегали в город, находилось в туалете. Выждав с полминуты, дневальный резко распахнул дверь и увидел Лисейчикова висящим в петле. На крик первым прибежал Денисов и перочинным ножом обрезал веревку. Полузадушенный солдат рухнул к его ногам. Денисов послал за мной. Втроем мы отнесли Лисейчикова в санчасть и доложили дежурному.

— Теперь пойдут таскать: кто первым да кто последним его видел, — ворчал Денисов — он был опытен в таких делах, — да кто может подтвердить, что он — сам… Ничего, дневальный тертый калач, его не собьешь, расскажет, как было.

— Еще спросят, из-за чего хотел повеситься, — напомнил я.

— А при чем тут мы? — насторожился Денисов. — Может, ему накостылял кто? Так, по дурости. Нет? Вот и я думаю, не должно. Он до отбоя всякие разные истории рассказывал. Замполита так бы слушали!

* * *

Неожиданно вернулся из командировки огневой расчет сержанта Полосина и был отправлен в санчасть, где тут же определен в стационар — у всех семерых сильнейшее расстройство желудка. Среди медиков началась паника. Начальник медсанчасти Твардовский уже собирался доложить в санупр о начавшейся в дивизии эпидемии, но все разъяснилось. Три дня назад расчет Полосина был направлен в один из дальних районов Белоруссии на заготовку леса для нашей части сроком на один месяц. Продукты выписали соответственно, а поскольку на складе ПФС не оказалось в данный момент ни комбижира, ни маргарина, составлявших основную солдатскую добавку в жирах, расчету выдали натуральное сливочное масло из офицерского запаса. По той же причине вместо пшенки был получен первоклассный рис, а вместо солонины — американская тушенка и консервированные сосиски.

Счастливчиков провожал весь дивизион. Утешая себя и других, Денисов презрительно говорил:

— Подумаешь, сосиски! Из обезьяньего мяса они! Недавно на политзанятиях разъясняли: мы с Америкой — по-честному, а они нам — обезьяньи сосиски!

К вечеру того же дня расчет Полосина прибыл на место, а утром следующего дня в сельсовет пришла телеграмма с приказом расчету Полосина срочно вернуться в расположение части, а все продукты сдать на склад — заготовка леса отменялась.

Солдаты сначала приуныли, но потом пришли к выводу, что отдавать такие продукты на склад неразумно — их надо съесть. В большой котел заложили сразу весь рис, все масло и всю тушенку. Когда невиданный кулеш был готов, расчет сел вокруг котла и вооружился ложками.

Мне приходилось участвовать в пиршестве, когда вчетвером съедалось целое ведро картофельного пюре, но то было немасленое, безвредное, каша же сержанта Полосина, по словам солдат, плавала в жире, да и объем ее на душу солдатскую оказался более чем велик.

Через час полосинцы помчались к лесной опушке. Здесь, сняв штаны, долго оглашали окрестность непристойными звуками, после чего вернулись к котлу.

Вторую пробежку повторили через полчаса, следующую — минут через пятнадцать, а потом дристали без перерыва. К вечеру всех семерых на телеге доставили на железнодорожную станцию и погрузили в поезд.

— А сосиски? Сосиски где? — допытывался Денисов, склонившись над смертельно бледным Полосиным. — Сосиски ведь вы в котел не закладывали?

Полосин не отвечал — его тошнило.

* * *

Дня через два меня вызвал к себе уполномоченный контрразведки СМЕРШ майор Нестеренко. Этот красавец-брюнет был известен в дивизии своими амурными похождениями и веселостью. Меня он встретил сурово:

— Инструкцию в отношении бывших под оккупацией знаешь?

— Так точно, знаю.

— Почему не выполняешь?

Я подумал, что речь пойдет о повышении бдительности.

— Если вы о Лисейчикове, то этот солдат подозрений не вызывал.

— Не вызывал? А почему хотел повеситься? Боялся, что мы раскроем? Прятал связи с фашистским подпольем?

— С каким подпольем? — я пожал плечами. — А что, в Минске есть фашистское подполье?

Майор не ответил, пошелестел бумагами.

— Почту проверял?

— Ему никто не писал, он местный. И потом, проверять почту помимо цензуры не моя обязанность, а сержанта Слюнькова.

— Он сам об этом говорил вам?

— Об этом все и так знают. И еще он стукач…

Нестеренко помолчал.

— Ладно, со Слюньковым мы разберемся. Домашний адрес твоего висельника?

— Красноармейская, пять.

Майор записал.

— Кто еще, кроме тебя, младшего лейтенанта Хизова и твоего дружка Денисова, слушал, что рассказывал Лисейчиков возле траншей, где были похоронены замученные фашистами советские люди?

— Да он не сказал ни слова!

— Странно. Почему? Такая удобная возможность проводить антисоветскую агитацию!

— Какую агитацию? И чего это он должен нас агитировать? — Внезапно мою голову осенила интересная мысль: — А что, товарищ майор, разве это не немцы расстреливали? Тогда кто же?

— Немцы, немцы, кто же еще… — Нестеренко поднялся, обошел стол и сел рядом со мной. — Ну, хватит про покойников. Расскажи за жизнь, мушкетер.

— А… что рассказывать? — я был обескуражен. С Нестеренко до этого я разговаривал только один раз, да и то не в служебном кабинете, а в одном шалмане в Минске. Был я тогда не в самоволке, а в законном городском увольнении и держался спокойно. По просьбе девушек рассказывал анекдоты, даже показал несколько карточных фокусов, чем вызвал восторг Нестеренко. Потом мы с ним выпили «на брудершафт», я говорил ему «ты» и на время забыл о разнице в звании и служебном положении. Интересно, помнит ли он о той встрече? Оказалось, помнит.

— Тот бардачок посещаешь? Кстати, почему вас, четверых, зовут мушкетерами? Не выветрилась школьная романтика? И сколько вас в этой компании?

— Как — сколько? — опешил я. — Четверо. Больше не полагается.

— А не врешь? — он смотрел прямо, прищурив один глаз. — Может, десять или пятнадцать?

— Да вы что? — Дабы он окончательно поверил, я сказал: — У нас и союз наш называется — СДПШ. А «мушкетеры» — это раньше…

Нестеренко насторожился.

— Какой союз? Ну-ка повтори!

Я повторил, он записал.

— Любопытно. Ну, а что означают буквы?

— Как — что? «Слонов, Денисов, Полосин, Шевченко» — разве не понятно? Это я к тому, чтобы вы не сомневались, что нас четверо. Да и зачем еще кому-то?

Он захохотал, спрыгнул со стола.

— Вот именно — зачем? Ну, мальчишки! Ну, мушкетеры! Слушай, а ты не врешь насчет союза? Ведь если — союз, то и устав должен быть, и программа какая-то.

— Как же, есть устав, я его в дневнике записал. Так ведь он — ради шутки, да и все пункты в нем — юморные…

— Ну вот видишь! — Нестеренко был в восторге. — Я же знал! Думаешь почему?

— Почему? — машинально переспросил я.

— Да потому, что у каждого из нас все это было! У тех, разумеется, кто доучился до девятого-восьмого класса. Кто проучился пять-шесть — такого не было. Это издержки образования. Вот скажи: кому из твоих друзей пришла идея создать свою организацию? Да еще в армии, да еще при наличии комсомола? Только тебе. А почему? Потому что денисовы и полосины рано оторвались от школы — им семью надо было кормить, — а у тебя детство продолжалось. Да в тебе и сейчас жив школяр.

— Почему только во мне? — я почти возмутился. — А Сашка Шевченко? Да он, если хотите знать, даже стихи сочиняет!

— Ну, стихи — это другое дело. — Нестеренко поскучнел. — Стихи все сочиняют. У кого получается. А вот докатиться до такого, чтобы создать союз, — на такое не у каждого фантазии хватит. Кстати, ты тут о своем дневнике говорил. Может, там тоже — фантазии? Очень бы хотелось взглянуть.

— Зачем вам смотреть, товарищ майор? Дневник ведь — очень личное. Мало ли что в голову придет.

— Значат, все что в голову пришло, — ты в дневник. Не думая? Слушай, принеси его мне. Я никому не скажу. А мне польза: вдруг да что-то новенькое найду. Свежую мыслишку поймаю. Этакий оригинальный взгляд на самое обычное.

От него я не вышел, а вывалился. Так из раскрывшегося кузова вываливается мешок с опилками. Купиться, клюнуть на пустой крючок! Положим, в нашем союзе нет ничего предосудительного, а вот в дневнике… Я веду его третий год и успел позабыть, что записал когда-то, может, что и не совсем достойное настоящего солдата. Например, стихи о любви… За них мне заранее стыдно — слишком несовершенны, все собирался уничтожить, да руки не доходили — дневник хранится в каптерке Климова, беру я его редко, особенно в последние недели. Еще какие-то наброски, попытки написать очерк о Зосе — я ей сочувствовал, у нее тяжелая судьба и в то же время интересная: Зося была угнана немцами в Германию, работала у бауэра, затем на заводе в Силезии, а после освобождения нашими войсками успела побывать на юге Франции и в Италии. Очерк не получился, как я понимаю, из-за обилия материала, но ведь и публиковать его я не собирался! И снова стихи. Я писал их на посту, в карауле, на гауптвахте. Как такое показать майору?

Назад Дальше