Шесть зим и одно лето - Александр Коноплин 7 стр.


— Понимаю, — сказал дед, — продолжай.

— На моем участке велась в основном артиллерийская дуэль, но в конце недели красные вышли нам в тыл. Оборонять Чонгар стало бессмысленно, и я повел полк на Таганаш. — Гость откинулся от стола, закурил трубку и долго молчал. — Штыками мы проложили себе дорогу и прорвались к Ишуню. Его еще можно было оборонять, но генерал Врангель, не желая лишних потерь, приказал отходить. Фрунзе предлагал нам сдаться, обещая жизнь всем защитникам Крыма. Многие поверили, но красный главком свое слово не сдержал: в Симферополе узнали, что все сдавшиеся расстреляны. — Он немного походил по кабинету, затем опять сел в кресло. — Тринадцатого мы вышли к Севастополю. Там уже шла погрузка на французские суда. Грузили госпитали, штабы, беженцев. Потом стала грузиться пехота. Артиллерия занимала позиции на высотах вокруг города до рассвета пятнадцатого. Только благодаря стойкости этих молодцов все воинские части удалось вывезти из Крыма. Вечная память героям! — он опять надолго замолчал. Дед сидел неподвижно. Немного успокоившись, Юрий Андреевич продолжил: — На палубе я стоял рядом с Петром Николаевичем. Когда Крымский берег скрылся из глаз, Врангель сказал: «Для нас с вами все кончено» — и ушел в каюту. И не выходил до самого Марселя. — Он снова встал, подошел к печке и стал греть руки, прижимая ладони к изразцам. — А потом была долгая жизнь в эмиграции, но это уже неинтересно.

После затянувшегося молчания дед спросил:

— Как же ты решил вернуться, Юра? В такое время… А главное — зачем?

— Тот же вопрос задала мне твоя Оля. Отвечу обоим: не знаю!

— Но это же несерьезно! Мальчишество какое-то. Постой, а может, ты мне не доверяешь? Может, ты здесь с каким-то важным заданием?..

— Чепуха, — твердо возразил Буров, — наверное, больше не мог жить там, вот и всё. Я — там, а моя Россия — здесь… Немыслимо! Все годы только и думал, как сойду на нашей маленькой станции, пройду по Романовской, сверну на Ярославскую, потом на Вологодскую, войду в наш старый-престарый дом…

— Но его давно нет! — дед даже привстал в кресле.

— Я знаю, — Буров кивнул, — там теперь сквер. От нашего дома остался один дуб. Его сажал мой прадед. В нашей семье существовал обычай: перед отъездом на войну посидеть под дубом, чтобы вернуться живым. Сегодня я опять посидел под ним… А вообще-то глупо — проделать такой путь, чтобы посидеть в загаженном скверике на неструганой скамеечке. А? Ты не находишь?

— Да. Тем более что за тобой наверняка следили.

— Конечно. От самой границы. И всё не брали. Думали, выведу на связь. А возле Петербурга потеряли! — он хрипло засмеялся и даже хлопнул себя по колену. — Ну не свинство ли с их стороны? Следить за человеком, который сам напросился сюда и которому официально разрешили… Ты что на меня так смотришь? Удивлен?

— Не то слово. Воспитанник Пажеского корпуса, полковник, убежденный монархист…

— Понимаю. Ты был уверен, что я полз через границу по-пластунски… Ах, Петр! Хотя лет десять назад, наверное, так бы и поступил. Тогда было безразлично, где сдохнуть. Сейчас иные планы.

— Ага! — встрепенулся дед. — Я был прав: ты здесь не просто так! Кстати, ты был в Питере? Как там?

— Я там не был, — ответил Буров, — времени отпущено лишь на то, чтобы посетить родные могилки.

— Кем отпущено? — мне показалось, что дед затаил дыхание.

— Судьбой, конечно. Или ты думал, я здесь с разрешения чекистов?

Дед вскочил и в сильном волнении стал бегать по кабинету. Остановившись наконец, спросил резко:

— Ну-с, куда же вы теперь от нас проследуете? Или это тоже военная тайна?

Буров удивленно повернул к нему свою большую, наполовину седую голову.

— Ты хотел спросить — когда? Могу ответить точно. — Он вынул часы, взглянул на циферблат. — Поезд на Петербург через два часа и одиннадцать минут. Ты позволишь провести это время в твоем доме? И, пожалуйста, не переходи на «вы»! Мне больно…

Кажется, деду стало неловко. Спросил уже мягче:

— Но ведь тебя же ищут! Я полагаю, все тамошнее энкавэдэ поднято на ноги. Да и в Москве то же самое. Смотри, Юрий, как бы они не вспомнили, откуда ты родом!

— Не считай их наивными. Об этом они подумали в первую очередь. Уверен: у всех моих знакомых в столицах — а возможно, и здесь — сидят чекисты, лицам в штатском розданы мои фотографии, на вокзалах шныряют патрули — проверяют документы у высоких ростом, с военной выправкой… Черт побери, а ведь я действительно не умею сгибаться!.. Впрочем, они все равно опоздали. То, что было намечено еще в Париже, я выполнил. Почти выполнил. Осталось совсем немного…

— Что именно, Юрий? Ты прости, я штатский человек, в ваших делах ничего не понимаю и все время тебя о них спрашиваю…

— Нет никаких военных секретов. Ты, наверное, удивишься, если я скажу, что моя цель — побывать на кладбище.

— М-м… почему на кладбище? Зачем — на кладбище?

— Наверное, затем, чтобы проститься с близкими.

— Ты серьезно?

— Вполне. Можешь не верить, но именно ради этого я здесь. Дело в том, что давно было решено: если станет совсем невмоготу, я сделаю этот шаг. Мы, русские, странные люди. Для нас материальные блага не главное. То, что мы там голодали, — ерунда. Большевистский вздор. Постоянной работы, правда, у большинства не было, но имелось множество благотворительных организаций… Словом, жить можно. Многих это устраивало. Меня же все время тянуло в Россию. Голодную, чужую, но — Россию.

— Эс-эс-эс-эр, — поправил дед.

— Ерунда, — отмахнулся Буров, — эта земля для нас всегда была Россией. Как Санкт-Петербург никогда не был Ленинградом.

— Да… А вот нам пришлось согласиться. Мы — не те, Юра, мы теперь другие. Изменились не только названия городов, изменился сам народ. Не обольщайся: мы приняли эту власть! Мы ей подчинились, не боремся больше против нее, а тех, кто еще борется, называем изменниками… Ты уж нас прости. В угоду этой власти мы своими руками ломали и ломаем церкви, в которых когда-то крестились, сбрасываем кресты, сжигаем фамильные иконы… Наконец, мы предаем друзей и даже родных ради того, чтобы нас самих не тронули. Юра, мы следим за соседями! Каждый обязан донести… Юра, я ненавижу себя! Хотя, как ты понимаешь, на подлости меня не сможет толкнуть даже Лубянка с ее страшными подвалами, просто, говоря о народе, я по привычке произношу «мы»…

— Можешь не объяснять, ты ведь всегда был патриотом.

— Я его любил и люблю! И не надо меня за это осуждать. Я болею оттого, Юра, что этот народ стал другим!

— Успокойся… Не будем об этом. Каждый человек хочет жить и боится смерти. Даже не такой лютой, как в ГПУ. Но ведь есть и другие…

— Знаю. У вас, наверное, иная нервная система.

— Чепуха. Нервная система у всех одинаковая, а вот принципы — разные. Одни неизбежное воспринимают спокойно — это верующие. Другие ждут смерти с радостью. Это фанатики. У меня в полку служили мусульмане — рядовые и унтер-офицеры, человек десять. В их глазах я ни разу не увидел страха — даже когда шли в штыковую атаку! Кстати, один из них спас мне жизнь… Если б у меня было немного денег, я бы ему памятник поставил. Там, в Париже.

— Он погиб?

— Да.

Оба долго молчали, потом дед сказал:

— И все-таки не понимаю, Юрий, какого лешего тебя понесло сюда. Поступок сумасшедшего, а никак не разумного человека.

— Говорю же тебе: это была моя давнишняя мечта! — воскликнул Буров. — Вот и всё! Сначала планировал идти через границу с боем. Даже команду подобрал. Таких же, как ты говоришь, сумасшедших. Потом одумался: пристрелят как собаку где-нибудь в туркменских песках, а я хочу лежать здесь, в этой земле, где лежат мои предки! Я здесь родился… — он долго курил. — Подал прошение через посольство: так и так, во всем раскаялся, осознал, готов понести наказание… По рожам понял: обрадовались. Матерый враг сам лезет в лапы! Много знает, расскажет, а заупрямится — клещами вытянем… Глупцы. Полковник Буров не может стать предателем. Им этого не понять. Для них как раз я — предатель, а они патриоты… Все наоборот. Они охотились за мной с самого начала. За нами всеми. Генерала Кутепова похитили, как какую-нибудь черкешенку, в самом центре Парижа, на глазах у публики. Он прогуливался по набережной, когда рядом остановился автомобиль и элегантный офицер спросил, как проехать в Пале-Рояль. Кутепов начал было объяснять, но офицер разложил на коленях карту… Кутепов нагнулся, тут его схватили, втащили в машину и увезли. Страшно подумать, что они с ним сделали! — Буров закрыл лицо руками. — Ты был прав: у меня имелась еще одна цель: отомстить! Но я их недооценил… — Дед бросился к аптечке, загремел склянками. Буров остановил его: — К черту валерьянку. Мне Оля водки обещала. Петр, Оля, дайте мне водки, хочу напиться до зеленых чертей! Теперь мне все можно: финита ля комедиа!

— Постой, разве ты никуда не едешь? — дед был смешон в домашнем халате с пузырьком валерьянки в руках.

— Не еду.

— А как же поезд на Петербург?

— Пошутил. Хотелось еще побыть в этом доме. Здесь совсем как у нас на Вологодской. Даже часы тикают так же: тик-так, тик-так… — Он повернулся к двери и увидел бабушку и свое пальто в ее руках. — Однако, кажется, мне пора… Позвольте, господа, хотя бы посошок на дорогу? — Он взял со стола уже давно приготовленную рюмку, выпил стоя. — Вот теперь всё. Прощайте.

— Куда ты? — удивился дед, — Теперь, когда мы всё выяснили… Да постой же, ведь никто тебя не гонит!

Буров повернулся в дверях, сказал тихо:

— Не надо, Петр. Я могу… ослабнуть…

Хлопнула парадная дверь. Бабушка осмотрела стол.

— И не поели ничего… Неловко получилось. Лучше бы вместо разговоров поели. И зачем я с его пальто — в кабинет? Хотела у печки повесить, погреть, а он решил…

— Не надо, Оля! Не по-христиански это… На дворе мороз…

— Прости, Петя, я хотела как лучше. Ведь спрятать его мы все равно бы не смогли. Соседи наверняка уже пронюхали — у них кухонное окно на нас смотрит… Сейчас все друг за другом следят, а мы вообще под микроскопом…

— Да, да, всё так, — дед бегал по кабинету, заложив руки за спину, — и все-таки нехорошо, Оля. А соседи не виноваты. Законы у большевиков такие: не донес — сам в ответе. Пора это понять и не осуждать их.

— Я и не осуждаю…

Внезапно дед остановился.

— Но ведь можно было отвести его к кому-нибудь! Например, к Прудниковым. Оля, его надо вернуть! Немедленно! Оксана! Где Оксана?

— У себя, наверное. Где же ей быть среди ночи…

— Так пойди и разбуди! Хотя нет, лучше я сам пойду, — он резво побежал в прихожую и стал надевать шубу и боты.

— Тогда отведи не к Прудниковым, а к Томниковым. У них дом большой — роту солдат можно спрятать — и на отшибе стоит, до леса рукой подать…

Она не договорила. В гостиную вбежала Оксана в расстегнутом на груди пальто, простоволосая.

— Ой, лышенько! Що ж це робытся? — она по-детски размазывала слезы кулаком.

— Оксана! — одновременно воскликнули старики. — Что случилось? Где ты была? — бабушка подошла, обняла девушку за плечи. — Ты бегала за ним? Где он сейчас? Где Юрий Андреевич?

— Пид дубом лежит, — ответила девушка.

Ольга Димитриевна в ужасе отшатнулась.

— Под каким дубом? Ты в своем уме? Мороз ведь…

— И височек в крови, и снег вокруг — як куренка зарезали…

— Какая кровь? Что ты мелешь? Петя, что с ней?

— С ней — ничего, — ответил дед, — а вот с ним, похоже, все кончено. Оксана, успокойся, расскажи обо всем.

Сбиваясь и плача, девушка рассказала:

— Як вин пийшов, я за ним тэж… Як чуяла. Вин до погосту — и я. А там милиция…

— Как милиция? Зачем? — тихо спросил дед. — Так, значит, это они его убили?

— Ни. Воны його не бачилы. Воны с горла водку пили. Биля часовни. А вин, як их побачил, так в сторону звернул. Та швыдко так на Вологодску пийшов, дэ його дом стоял. Я не поспила. А колы поспила, вин вже в снигу лежить и пистоль в руце.

Дед снял шапку, потрогал рукав своей шубы.

— Скажи, там тебя никто не видел?

— Ни.

— А ты близко к нему не подходила? Ну, не трогала его?

— Та ни же!

— Тогда я — счас! — дед рванулся к двери, но бабушка прямо-таки повисла на его плечах.

— Не пущу! Себя погубишь и нас тоже!

— Но он же, возможно, ранен! — крикнул дед. — Как ты можешь, Оля?!

— Могу! — Я впервые видел свою бабушку такой, и мне было страшно. — Да и не таков полковник Буров, чтобы делать что-то наполовину… Скажи ему, Оксана!

— То так, — сказала девушка. — Я бачила: ось туточки, — она пальцем тронула висок, — малэсенька дирочка… И кровь. Я такое вже бачила. На хутори нашем, як мойого батьку вбилы… — она всхлипнула, — тэж така дирка… И кровь…

На другой день деда вызвали в милицию. Но это не было арестом. В маленькой комнатке на деревянном столе лежал голый человек, в котором дед узнал своего друга, но виду не подал. Его вызвали на вскрытие найденного ночью самоубийцы. Вернувшись домой, дед заперся в кабинете и пил горькую, чего с ним раньше никогда не бывало. Поздно вечером вышел оттуда осунувшимся, с растрепанными волосами и, присев к столу, рассказал: кроме двух милиционеров на вскрытии присутствовал сотрудник районного ОГПУ Ларичев — Слоновы его хорошо знали.

— Скажите, доктор, — спросил он, — что сейчас, в нашей прекрасной советской действительности, заставляет людей лишать себя жизни?

— И что же ты ответил? — спросила бабушка.

— А ничего. На дурацкие вопросы отвечать не умею.

Ларичев был молод и боялся смерти. Через год его арестовали, увезли в Москву и там расстреляли. Кто-то донес, что брат его матери состоял в «зеленых»…

На другое утро после ухода Бурова я нашел томик Пушкина, который он читал, и то же стихотворение, но ожидаемого благоговения не ощутил. В окно вместе с солнцем бился и кричал мальчишескими голосами морозный зимний день, в прихожей нетерпеливо топал валенками больничный кучер Ефим — мы с ним поедем за дровами для наших печек — сенбернар Мишка (по паспорту Миних Брауншвейг Резон) в доказательство того, что Ефим уже здесь, стащил у него рукавицу и принес мне, бабушка пекла нам на дорогу лепешки…

Вздохнув, я поставил Пушкина на место. Позднее не раз делал попытки вернуться к нему, однако состояние души, о котором говорил Юрий Андреевич, всё не являлось.

Но однажды я заболел ангиной. Вообще болел часто и всегда с удовольствием: никто не поднимал с постели ни свет ни заря, не гнал в школу; в комнате по такому случаю разрешали находиться моему другу Мишке; я мог читать сколько захочу; наконец, на время болезни меня поселяли в дедушкин кабинет, где зимой очень тепло и особенно уютно: нет нужды просить книгу — они все под рукой. И вот, лежа в одиночестве на диване, я опять потянулся к Пушкину, но взял на этот раз не стихи, а прозу. «Повести Белкина» я читал не раз, но чаще всего перечитывал «Капитанскую дочку». Повесть поражала меня широтой охватываемых событий при очень уплотненном тексте. Как Пушкин мог уловить ту тончайшую грань, до которой только и можно сжимать текст, — как говорила бабушка Оля, «отжимать воду» (многое в тайнах творчества она понимала), — после которой художественность исчезает, а остается сухая схема? Иногда мне казалось, что я нахожу слова, которые Пушкин выбросил в процессе доработки, иногда это был целый абзац, но, прочитав — теперь уже не пушкинскую, а свою — эту новую фразу, я убеждался, что гениальный писатель был прав. В результате таких экспериментов я однажды ощутил себя причастным к… созданию «Капитанской дочки»! Ведь не исключено, что Пушкин сначала находил, а потом выбрасывал именно эти слова и абзацы. С удивлением и страхом оторвался я от чтения и осмотрелся — не брежу ли?.. Но вокруг виднелись знакомые предметы, успокаивающе тикали часы в высоком футляре, похожем на шкаф, приятно пахло камфарным маслом. Дед мой не был охотником даже до пустяшных перемен. Изношенные кресла он не давал выбрасывать не из скупости, а вследствие привычки к ним и, отдавая в починку, настаивал, чтобы новая обивка была по возможности такого же цвета и рисунка. Родственники, в том числе и мои родители, находили это чудачеством, и я был с ними согласен, а тут вдруг в один день понял, почему и Петру Гриневу, и полковнику Бурову было очень важно вернуться в отчий дом, где все осталось без изменений, — им были важны и дороги их корни! Все остальное в жизни — ерунда. И хотя Пушкин ни словом не обмолвился по поводу обстановки в доме Гриневых, я представлял ее так, словно сам там побывал… Начиная с этого дня я читал Пушкина не иначе как в кабинете деда, на диване, в полулежачем положении, и непременно вечером. Для пущей материализации зажигал свечи, поскольку они наверняка горели в доме Гриневых и Пушкиных.

Но не только предельная сжатость текста приводила меня в восторг. Пушкин как-то умел одной короткой фразой показать всего человека, его характер, склонность к чему-либо, положение в обществе.

«…Папенька нанял для меня француза, мосье Бопре, которого выписали из Москвы вместе с годовым запасом вина и прованского масла». Тремя неполными строчками показан быт Белогорской крепости: «Все, слава богу, тихо, — отвечал казак, — только капрал Прохоров подрался в бане с Устиньей Негулиной за шайку горячей воды». Ах, если б мне когда-нибудь научиться так писать! По мере возмужания я делал все новые открытия. В школе в понимании литературы я давно перерос сверстников и писал сочинения как бы шутя, иногда стихами, за что неизменно получал «неуд» — сочинение полагалось излагать на четырех страницах, а стихи на ту же тему занимали всего полстранички…

Сам не понимая зачем, я многое тогда заучивал наизусть. Теперь, в одиночной камере, мне это здорово пригодилось. Расхаживая в узком пространстве от двери до противоположной стены, вспоминал целые абзацы и читал вслух монологи и диалоги, с удивлением сознавая, что от моих невольных добавлений — кое-что я все-таки забывал — они не всегда становятся хуже… Постепенно я начал отходить от чужих текстов и сочинять свои. Вначале они не выходили за рамки воспоминаний детства, потом стали перебиваться сюжетами прошедшей войны. Скоро я уже уверенно ходил по камере и громко беседовал то со своим другом лейтенантом, то с медсестрой Катей, то с пленным фельдфебелем. Кончилось все это тем, что меня поволокли к тюремному фельдшеру, чтобы освидетельствовать на предмет тихого помешательства. Постукав молоточком по моему колену, фельдшер уверенно заявил:

Назад Дальше