Была у Линды еще одна слабость – мужчины, то есть кобели. Она благоволила им круглый год, но два раза в году, согласно особенностям сучьей жизни, это превращалось в форменную катастрофу.
Кобели со всей Валентиновки, большие и маленькие, всевозможных пород и мастей, собирались у меня перед домом, заглядывали в тоннель под воротами, Линдой прорытый, «курили» под окнами, зябли – звали Линду.
Линду распирало от женской гордости, но сама она ответного желания внешне не выказывала, даже поглядывала виновато – дескать, что ж поделаешь, если так получается.
Я запирал Линду в доме, но не научишь же собаку ходить на горшок. Фальшиво демонстрируя мне преданность и послушание, она выходила по нужде, пятясь в дверь задом и глядя мне в глаза, но как только задняя часть ее оказывалась за порогом, все тут же и случалось – через секунду на ней уже пыхтел какой-то жуткий кобель, Линда пожимала плечами, а на дне ее глаз светилось совершенно блядское удовольствие. В этот момент я обычно кричал, кобель разворачивался и бежал к воротам, а Линда, в соответствии с особенностями собачьей случки, ехала за ним на четырех лапах, продолжая при этом смотреть мне в глаза. Кобель подбегал к воротам, собирался прыгать через них или под них подлезать, дальнейшее совместное передвижение грозило членовредительством, и я махал рукой.
Через несколько месяцев появлялись щенки – четверо или пятеро, и все они были абсолютно разные, так как Линда пыталась выйти пописать не один раз. Линда проявляла материнскую заботу, таскала их в зубах туда-сюда, очень быстро они начинали бегать и визгливо орать, и становилось ясно, что раздавать их надо немедленно. Я клал зверей в корзину, ехал на Арбат со скрипачом или баянистом, кто соглашался помочь, – таких чудовищ можно было пристроить только с помощью художественной акции.
На Арбате я находил самую оживленную точку, скрипач начинал играть громко и зазывно, а я неискренне кричал: «Граждане! Не проходите мимо своего счастья! Щенки от моей личной овчарки – умнейшего животного!» Вокруг моментально собирался народ, и щенки довольно быстро уходили – кто в Рязань, кто в Благовещенск. Так я неожиданно выяснил, что по Арбату гуляют исключительно приезжие.
С каждого нового хозяина я брал клятву, что ни при каких обстоятельствах щенок не будет выброшен на улицу, а он с меня за это – автограф. Наибольшее недоумение вызывал тот факт, что щенки такой умнейшей овчарки раздаются бесплатно, и мне пытались втихаря сунуть в карман то червонец, то четвертак. Я возвращался домой с пустой корзиной, кляня потаскуху Линду, и через полгода история повторялась.
Однажды я приехал домой поздно ночью, усталый и голодный. Линда обычно встречала меня у ворот и шла следом за мной в дом. Я не обратил на нее особого внимания и сразу побежал на кухню – очень хотелось есть. Я зажег газ, и что-то заставило меня обернуться. Прямо за моей спиной посреди маленькой кухни сидела Линда, а вокруг нее – пять разномастных уличных кобелей. Линда пригласила их в гости – на ужин, видимо. Она смотрела на меня гордо и выжидающе, кобели по-деревенски стеснялись, но покидать пространство кухни не думали. Ситуация выглядела так по-человечески, что я даже растерялся. Пришлось тем не менее выгнать всю компанию на мороз. Очень тогда Линда на меня обиделась – ушла вместе с мужиками и не возвращалась до утра.
Линда прожила со мной пять лет, потом начала болеть, ей сделали операцию, и ясно стало, что осталось ей жить немного. Последние дни она лежала на своем матрасике в прихожей не шевелясь, но как только остатки сил возвращались к ней, пыталась выползти на двор – не хотела умирать в доме.
Я похоронил ее в дальнем конце участка, и мы устроили ей достойные поминки.
До сих пор иногда Линда приходит ко мне во сне и беседует со мной приятным мужским баритоном.
Я не помню, что предшествовало перевороту, – ничего не задержалось в памяти. Наверное, что-то предшествовало, потому что за пару лет до этого я написал «Монолог гражданина, пожелавшего остаться неизвестным». Песни, отягощенные социальным багажом, долго не живут – они умирают в тот самый момент, когда ситуация, в них описанная, меняется, и я уже много лет эту песенку не пою. Помните ее?
Немного смешно сейчас это читать. Очень, наверное, была злободневная песня. В свое время.
Девятнадцатого августа мы с «Машиной» были на гастролях в городе Липецке – неказистый стадиончик, мерзкая погода. В этом смысле «Машина времени» – уникальная команда: для того чтобы вызвать дождь посреди самой невероятной засухи, достаточно устроить там концерт «Машины» под открытым небом. Моросил дождик, мы ехали на настройку аппаратуры на кривом автобусе, по радио каждые пятнадцать минут повторяли «Приказ номер один», музыканты, явно находясь в нервном шоке, похохатывали по поводу того, как лихо эти гэкачеписты этого Горбачева скинули. «А что вы, собственно, смеетесь?» – спросил я, и стало тихо.
Настроение было ужасным и каким-то новым – я себя так еще никогда не чувствовал. Совершенно было непонятно, что делать дальше. Я ощущал абсолютную бессмысленность и неуместность предстоящего концерта – с одной стороны. С другой стороны, десять тысяч человек, купившие на нас билеты и постепенно заполняющие трибуны, были ни в чем не виноваты.
«С праздничком вас», – растерянно пошутил я, выйдя на сцену. Мне растерянно поаплодировали. Я не помню, как прошел концерт, – голова думала совершенно о другом, и ничего не придумывалось. Никогда еще я не работал на сцене на таком автомате. После концерта стало известно, что по телевизору выступил Ельцин, назвал все это дело переворотом, и что он в Белом доме, и что Белый дом, скорее всего, будут атаковать, и вокруг него собираются люди для его защиты. Стало ясно, что надо ехать в Москву.
В общем, мы как-то легко отменили дальнейшие культурные мероприятия и поехали в Москву. В вагоне со мной ехала бригада милиционеров – узнав о происходящем, они самовольно оставили службу и отправились защищать Белый дом. Никто в вагоне не пил, милиционеры курили в коридоре, дымя в окно, и осаждали меня вопросами, далеко выходящими за пределы моей компетенции, – как жить дальше.
В Москве было серо и дождливо – абсолютно безысходная погода. Посреди пустой стоянки на Киевском вокзале нелепо торчала моя машина. Я добрался до нее, прыгая через лужи, подъехал к выезду, расплатился с сонным сторожем. «Ну что, стреляли ночью?» – спросил я его. «Постреливали», – ответил он флегматично.
Первым делом я поехал в Валентиновку – в свой Белый дом. Надо было получить хоть какую-то информацию – такой вещи, как мобильный телефон, в нашем быту еще не существовало. (Помните, он появился чуть позже и сразу стал главной деталью на портрете нового русского – как предмет роскоши, дорогой и абсолютно бессмысленный. То, что это всего лишь средство связи, осозналось потом. Сейчас с ним ходят школьники. Время, время.)
Я включил приемник в машине, но очень немногочисленные тогда FM-ные станции либо молчали, либо крутили какую-то совершенно нейтральную инструментальную музыку – она вызывала ощущение похорон незнакомого, неблизкого человека. Москва выглядела пустой и безлюдной как никогда – изредка пролетали одинокие машины, в основном черные «Волги», прохожих не было видно. Если бы это было кино, эстеты упрекнули бы режиссера, что все уж как-то слишком, на грани пошлости – и этот дождь, и эти пустые серые улицы, и гэбэшные «Волги».
Я ехал и думал о том, что больше всего меня, оказывается, печалит тот факт, что через несколько дней должна была открыться выставка моей графики во Дворце молодежи, я к ней очень готовился и очень ее ждал, а теперь – какая уж там выставка.
Почему-то не думалось: а как теперь вообще все? Человек не может печалиться по поводу абстрактного – нужен конкретный адрес приложения печали. Печалит не тот факт, что умерли все, а то, что умер Гриша. Истинно сказано у Окуджавы: «Больно человеку – он и кричит». Наверно, так себя чувствовали люди в день объявления войны – ты собираешься послезавтра с другом на рыбалку, думаешь, что подарить любимой девушке на день рождения и куда с ней пойти, покупаешь книгу по дороге домой, неспешно планируешь свои летние передвижения во время предстоящего отпуска, переживаешь, что опять не успел помыть машину, и вдруг – все перечеркнуто чьим-то одним движением, все разом теряет смысл. И наплевать тому, кто это движение совершил, и на тебя, и на все твои планы и амбиции – он и о существовании твоем не знает.
Вспомнились худсоветы, коллегии Министерства культуры, вызывающе неприметные люди в штатском, твой телефон, к которому кроме тебя и твоей любимой девушки на другом конце провода еще приложила ухо посередине какая-то сволочь.
Дивная, кстати, была история с телефоном году в семьдесят девятом. Слушали меня тогда плотно, и самое противное заключалось в том, что, пока сотрудник органов внутренней секреции не брал свою трубку, соединения с абонентом не происходило. А он, естественно, не мог сидеть на месте двадцать четыре часа в сутки и то и дело отлучался – то покурить, то пописать. В эти моменты я оказывался лишенным связи – телефон звонил, я снимал трубку и продолжал слышать звонки уже в ней.
Знакомый физик-диссидент предложил мне простой и радикальный способ борьбы с этим явлением. Нужно было взять кусок обыкновенного электропровода и присоединить один конец его к клемме телефона, а другой вставить в розетку – в одну из двух дырочек – это выяснялось опытным путем. При попадании в правильную дырочку телефон дико вякал, и у ненавистного слухача-гэбэшника вылетали все предохранители. Пока он чинился, а на это уходило около часа, я мог пользоваться телефоном, как все люди. Метод мне понравился (я прямо видел, как чекист, чертыхаясь, дует и машет на свой дымящийся аппарат), и я проделывал сию нехитрую процедуру иногда по пять раз на дню.
Через неделю мой телефон умер. Он не отключился, а умер совсем, и в трубке было тихо, как в могиле, и ни шорохи, ни далекие гудки не нарушали этой тишины. Пришел мастер, покопался в аппарате, потом ушел на лестничную клетку и вернулся оттуда с вытянутым лицом. «У тебя врагов нет?» – спросил он ошеломленно. «Нет», – честно ответил я, меньше всего думая в этот момент о щите нашей Родины. «У тебя из общего кабеля твоего провода метра три вырезано! Это ведь еще найти надо было!» В общем, мальчику дали знать, что хулиганить не надо. Я перестал пользоваться методом физика. Но что самое удивительное – слушать тоже перестали! Видимо, решили поберечь аппаратуру.
В доме меня встретила понурая мокрая Линда и беззвучно плачущая девушка Галя – знакомая, временно проживавшая под моей крышей по причине временного же отсутствия собственного жилья. Галю я почитал особой весьма легкомысленной и уж во всяком случае абсолютно аполитичной – а она, оказывается, всю ночь бегала по Москве и расклеивала какие-то антигэкачепистские листовки, а теперь плакала и собиралась на баррикады – вот уж воистину не знаем мы ближнего своего. Мне, оказывается, несколько раз звонил Саша Любимов – он находился внутри Белого дома и звал меня туда. На кухне работал приемник, сквозь помехи прорывалось «Эхо Москвы» – было очень похоже на «Голос Америки». В перерывах между короткими сводками с места событий играла исключительно «Машина времени» – в основном «Битву с дураками». Вы будете смеяться, но если в этой ситуации вообще могло быть что-то приятное, то мне было очень приятно.
Удивительно устроен человек! Представьте себе вертикальную шкалу – внизу расположена наша печаль, а наверху – наша радость. Эта шкала будет представлять собой очень небольшой столбик. А теперь нарисуйте рядом другую шкалу – внизу будет все самое плохое, что может быть в жизни, а наверху – все самое хорошее. Этот столбик получится куда длиннее. А теперь, перемещая первый столбик вверх и вниз вдоль второго, вы увидите, что человек обладает способностью одинаково и радоваться, и печалиться независимо от того, где он находится – среди ананасов в шампанском или посреди горящей помойки, – диапазон «печаль – радость» от этого не меняется.
Кстати, по поводу «Эха Москвы», которое сыграло в эти дни, наверно, главную роль, они еще не выходили на FM – только на УКВ (поэтому я и не мог их услышать в машине) и сидели не на Новом Арбате, а на улице 25 Октября, прямо у Кремля (рассказываю со слов Венедиктова).
Они были единственные, кто не подчинился новой власти, вели постоянный репортаж с места событий и созывали народ к Белому дому, и, естественно, каждую минуту ожидали в лучшем случае стука в дверь – ни для кого не было секретом их местоположение. И действительно, скоро в дверь постучали, вошло несколько гэбистов во главе то ли с майором, то ли с полковником. Майор (будем называть его полковником) строго указал на неподчинение приказу ГКЧП и потребовал выключить передатчик. Никому, однако, наручники не надели и на пол не положили. Сотрудники радио пообещали передатчик отключить, после чего гэбисты ушли. А сотрудники слово свое сдержали – они отключили передатчик, включили другой – резервный – и продолжили вещание. Примерно через час полковник вернулся, опять пожурил всех за неповиновение, попросил очистить эфир и снова ушел. Прошло десять лет, и я мог упустить какие-то детали, но по сути все происходило именно так. Удивительные дела творились в эти дни в Москве. Во всяком случае, спасибо этому майору-полковнику.
В общем, я уговорил девушку Галю не ехать со мной на баррикады, а, напротив, остаться дома, надел теплую кожаную куртку и охотничьи ботинки – дождь не утихал – и поехал в Белый дом. Нет, сначала я поехал в Рублево – там у бабушки находился мой четырехлетний сын, я совершенно не представлял себе маршрутов передвижения танковых колонн по Москве, не знал, что творится в Рублеве, воображение разыгралось. В Рублеве, однако, было тихо и мирно – никакими танками не пахло, кучковались местные алкоголики у гастронома – все выглядело так, как будто вообще ничего не произошло. И тогда я двинул к Белому дому – по лишенной жизни Москве можно было передвигаться очень быстро.
По дороге я остановился у табачного ларька и купил блок сигарет – мне казалось, что люди, стоящие в живом кольце, не имеют возможности отойти со своего поста и сигареты будут им очень кстати – я вообще не представлял себе, как все это выглядит.
По мере приближения к центру Кутузовский проспект, по которому я ехал, и без того пустой, пустел все более и более и наконец опустел совершенно. Впереди открылся Бородинский мост, перегороженный посередине баррикадой из сдвинутых троллейбусов. Я поймал себя на том, что больше всего меня в данный момент заботит, где поставить машину – старенькую, пригнанную из Германии БМВ, – чтобы в случае чего ее не зацепило танком. Это меня рассмешило – идущий на гильотину поправляет прическу. Машину тем не менее я загнал куда-то под мост, в безопасное, как мне казалось, место, и двинулся по нему пешком – по самой середине.
Я вдруг вспомнил, как много лет назад, на Первое (или на Девятое?) мая перекрывали движение по улице Горького – устраивали народное гулянье. И какой дикий восторг вызывала новая степень дозволенной свободы – можно ходить там, где обычно нельзя! Ощущение радости было абсолютно физическим – и вдруг это чувство вернулось. Внутри было как-то торжественно – при всей невообразимой пошлости картины: серое небо с дождем, мокрый, пустой и кажущийся от этого огромным Бородинский мост, перегороженный красивой баррикадой, слева внизу – Белый дом, окруженный черной кашей людей, и этакий одинокий я, бредущий по самой разделительной полосе к этим людям. Интересно, когда человек идет один по большому пустынному пространству и не имеет возможности соотносить скорость и манеру своей походки с походками других людей, походка его всегда будет нелепа – отсутствует точка отсчета.
Я обогнул слегка помятые троллейбусы – рядом с ними никого не было, спустился на набережную, перебрался через еще одну баррикаду, сделанную черт знает из чего. Ее уже охраняли – мне помогли перелезть. И – оказался на ступенях Белого дома в толпе очень разных людей. Все здоровались со мной как старые знакомые, обращались ко мне так, как будто я стоял тут с ними со вчерашнего дня и только отошел ненадолго. В общем – я не пошел внутрь. Мне почему-то стало неловко оттого, что вот тут люди стоят под дождем, а я сейчас протолкаюсь через них и пройду в Белый дом, где сухо, как какой-нибудь начальник. Чушь собачья – может быть, находясь внутри, я бы принес больше пользы – скажем, выступил бы по радио. А я остался внизу.