Пролитая вода - Сотников Владимир Михайлович 11 стр.


Бреясь, взбивая на щеках пену, Тенишев заметил, что ни одного волоска старый помазок не потерял. Он улыбнулся: вот уже и прячутся ненужные подробности. Тенишев вспомнил вчерашнюю девушку и заметил с удивлением, как при этом просияли в зеркале его глаза, чего он давно уже за собой не замечал. Так всегда оживляешься, не успев заметить падающую звезду, и долго еще смотришь в темноту неба – в то место, где она только что сверкнула.

Какая глубокая и неразгаданная тайна заключается именно в самых обычных вещах! Вчера он целый день был занят глупейшим, в сущности, делом: наблюдением за своими впечатлениями, за настроением, которое с каждой минутой, словно он уставал от тяжелой работы, становилось все невыносимей. И вдруг в череде всех ненужных подробностей, проплывающих перед его глазами, вспыхнула, казалось бы, такая же – спокойный взгляд незнакомой девушки. Почему этот взгляд показался ему значительным, похожим на ответ, на разрешение всех его сомнений и бессмысленных переживаний? В чем тайна этого разрешения, тайна перехода от обыденности, ненужности жизни к ее значительности и необходимости? В одном мгновении кроется эта тайна, и неуловим ее смысл. Одно мгновение перетягивает, уравновешивает бесконечные минуты и часы жизни. И не в человеческих силах разгадать эту тайну. Но если об этом думаешь, значит ли это, что ты слепо веришь в значимость и необходимость обычной жизни, частью которой является и твоя собственная? Сомневаешься, мучаешься, но веришь.

И Тенишев чувствовал, как хочет сказать кому-то все, о чем думал сейчас. Но кто поймет его хотя бы так, как он понимает себя, и может быть, прав был когда-то Даня, говоря: «Об этом нельзя написать»? О самом главном и настоящем – нельзя? Что же тогда задержалось в тех бегущих строках на листах белой бумаги, которые он рассматривал вчера, сидя за столом? Он даже и не перечитывал эти слова, словно хотел над ними различить их смысл. Скорее всего, глядя мимо слов, неосознанно он и понял единственную возможность существования написанного. Не в словах, а над ними должен таиться их смысл, оставаться, как след после вспыхнувшей звезды, как взгляд вчерашней девушки оставил после себя в окружающем тревожном воздухе ощущение ясности и покоя.

И Тенишев с сожалением подумал о том, что предстоит ему сегодня вечером слушать мнения других людей о его написанных словах. Что он услышит?

Странно, но Тенишев про себя никогда не мог назвать свои рассказы иначе, как «написанные слова». Или совсем никак не называл – какое-то внутреннее понятие «это» определяло исписанные им бумаги. И только в разговорах с другими людьми, приостанавливаясь перед этим словом, словно собираясь откашляться, выговаривал «рассказы».


Тенишев принял сразу, как принимает нормальный человек правила поведения, все кажущиеся условности, переполнявшие странное заведение, в котором он сейчас учился. Оно называлось Высшие литературные курсы, и посещавшие его люди назывались слушателями. Слушатель Высших литературных курсов – это определение вызывало у Тенишева улыбку. Все его коллеги так же, как и Тенишев, имели какие-то профессии. И сейчас судьба свела этих взрослых людей вместе, подарив им возможность развеять сомнения в своем странном занятии – как он это называл про себя, «написании слов».

Он писал с самой ранней юности, но признание в этом даже перед самим собой было постепенным и осторожным. Писали его однокурсники в университете. Но студент, пишущий стихи или рассказы, – явление понятное. Тенишев замечал, что это дополнительное занятие словно прощалось, понималось и самими пишущими, и окружающими как довесок, как сопровождение молодости. Исключение составлял Даня, которого Тенишев считал поэтом, безо всяких оговорок. Поэтом, который временно учится в университете. На себя самого у Тенишева смелости определения не хватало.

О Высших литературных курсах он впервые и услышал от Дани. Когда Тенишев спросил, не хочет ли Даня поехать учиться в Москву, тот просто ответил: «Зачем?» – и как-то стало не нужно повторять и уточнять свой вопрос.

Уже в деревне, когда Тенишев работал учителем, он однажды собрал рукопись и послал на конкурс, скорее всего, просто от уныния одиночества. Потом пришел вызов, и Тенишев сразу не отнесся к этому серьезно, но потом обстоятельства складывались все более запутанно и странно: отъезд Дани, ставшее невыносимым общение с учителями, с директором школы, переполненность деревенским уединением, – и Тенишев уехал в Москву. Он намного опоздал и не прилагал особенных усилий, чтобы быть зачисленным. Просто объяснил, что жил в дальней деревне, были сложности на работе, и приехал он так, на всякий случай, и конечно, придется возвращаться опять в свою глубинку. Наверное, он чем-то понравился, и разыграли вариант приема, взятый из какого-то старого фильма: если уж кому и надо учиться, то этому человеку, бросившему работу, приехавшему из такого захолустья в Москву… И Тенишев был принят, и даже пошутил по этому поводу: «Зачислен в виде исключения».

Все эти обстоятельства подходили к его мироощущению – соединению в жизни именно случайных, необязательных событий, идущих как бы параллельно с собственно жизнью, – и Тенишев охотно принял все условности новой жизни. Человек, уже начавший привыкать к своей взрослости, профессии учителя, мгновенно возвратился в юношеское состояние. И то, что он назывался не студент, а слушатель, было естественной, объясняющей поправкой. Великий и могучий и здесь извернулся, одним словом объяснив изменения в судьбах Тенишева и его коллег, таких же слушателей.

Все они были необычными людьми, выхваченными из жизни, как казалось на первый взгляд, в спешке и наугад, но все же по каким-то общим правилам. Когда в перерывах между лекциями они бродили между деревьями по двору Литературного института, во флигеле которого и размещались курсы, то сами казались Тенишеву похожими на такие же деревья, выдернутые из своих корней. И так же, как деревья, они были и похожими, и разными одновременно. Были среди них говоруны, были молчаливые, внимающие – прошелестит ветер разговора, и кто-то продолжает говорить, а остальные затихнут, прислушиваясь больше к себе.

Когда Тенишев подходил к своим однокурсникам, стоящим группой где-нибудь в глубине институтского двора, то ощущал, почти осязательно, какое-то накопленное равнодушие, направленное от этих людей во внешний мир. Казалось, все чувства этого мира были преломлены, восприняты в этом кругу и опять холодно отринуты в окружающее пространство. По-разному светились их глаза – у кого-то с лихорадочным блеском, у кого-то взгляд был направлен как бы внутрь себя и казался потухшим. Но взгляда усредненной, уравновешенной силы Тенишев не встречал. В каждом из этих людей чувствовался отголосок давнего прошлого, словно они прожили свою первую жизнь, и сейчас каждый по-своему справляется с тревогой осознания своего прежнего существования.

Тенишев понимал, что он преувеличивает то впечатление, которое производят на него однокурсники, но ему нравилась такая необычность восприятия этих людей. Как в раздробленном зеркале, он собирал свое отражение, поэтому и придавал каждому из них какие-то собственные, незаметные для себя черты, уже встречая их на обратном пути излишне впечатлительно.

3

Они стояли полукругом в институтском сквере. В ранних сумерках ярко светились огоньки сигарет. Перекур перед семинаром был своеобразным ритуалом. И тот, кого собирались обсуждать на семинаре, в этот день напоминал заболевшего, который не дождался посетителей в больнице, а наоборот, пришел к ним сам.

– Он идет, под собою не чуя вины, – встретили его.

– Встречаете, как подсудимого. И я себя таким чувствую.

– Есть высший суд.

– Там я буду обжаловать ваш приговор.

– Долго ждать придется. К тому времени все там будем. На одной скамье.

Тенишев видел, как всем хочется поговорить в таком отвлеченно-шутливом тоне, и чтобы он, подошедший к ним, оставался при этом чуточку лишним. Формула небольшого коллектива – несколько человек плюс один. Любая группа людей, начиная с трех человек, живет, подчиняясь этому нехитрому закону. В треугольнике любые две вершины, переглядываясь, уже собираются посплетничать о третьей. Несколько человек всегда готовы вытолкнуть из себя одного, чтобы можно было вытянуть руку и показать на него пальцем. И сегодня этот человек – Тенишев.

«Вот я и определил свое сегодняшнее место», – усмехнулся он про себя.

Никто не спешил в аудиторию. Подошла староста – действительно самая старшая из всех, Арина Родионовна, как все ее называли.

– Сегодня нас попросили провести совместный семинар со студентами института. Тебе, Тенишев, придется прочесть какие-нибудь рассказы. И кто-то из студентов будет читать. А потом все вместе обсудим.

– А чей семинар ожидаем в гости?

– А чей семинар ожидаем в гости?

– Пшеничного.

– А зачем это понадобилось?

– Обмен опытом. Вы что, нигде не работали? Обслуживали один станок, сейчас обслужите два.

Староста пошла по дорожке, за ней, посмеиваясь, потянулись остальные.

В аудитории уже сидели, заняв один ряд, студенты. Слушатели курсов были вынуждены занимать другой ряд.

«Диспут, что ли, намечается?» – подумал Тенишев.

Действительно, студенты поглядывали остренько, будто заранее готовились нападать и защищаться.

Тенишеву и раньше приходилось читать прилюдно свои рассказы, он всегда при этом волновался. Обычное волнение, которое после первых минут, наоборот, помогало: оно возвращало Тенишева в свой замкнутый мир, в котором он слышал собственный подрагивающий голос. Он слушал его, и смысл произносимых слов при этом исчезал – лишь по звуку и ритму Тенишев различал хорошие и плохие места. Как ни странно, читая вслух, Тенишев успевал думать о другом. Это были короткие, вспыхивающие мысли – например, о том, что все люди различаются по своему отношению к единице времени. Кто-то делит время на недели – это работающие от выходных до выходных. Больные пережидают очередную ночь, чтобы дождаться следующего дня, облегчающего страдания. Для Тенишева единицей времени сейчас была строчка или фраза, похожая на вздох, – единица придыхания, – успевал он подумать, продолжая чтение. Он вспоминал забытые лица, виденные когда-то пейзажи, сны – каждая произносимая фраза выхватывала из темноты памяти отдельное пятно, и к концу чтения становилось светло. И вместо волнения оставалась легкая слабость, какая бывает под утро от бессонницы.

Все расселись, вошли руководители семинаров Пшеничный и Панин, который чуть заметно улыбнулся Тенишеву. Панин еще раньше, с самого начала их занятий, предупредил о многих условностях, ожидающих слушателей на семинарах. «Не хотите говорить, а надо. Хорошая школа. Учитесь заполнять собственную пустоту: вы думаете, что думаете, а на самом деле отдыхаете, молчите, спите. Начинайте говорить глупости, смейтесь над собой и говорите. Все настоящее прорвется. Молчать можно было и там, где вы жили до этих курсов, не так ли?» – просто, с тренерской грубоватостью говорил Панин. Словно объяснял условия игры, в которую им предстояло играть. И Тенишев уже не задавал себе глупых вопросов о том, есть ли смысл в их семинарах.

Но сегодня тех людей, к которым он уже привык, как будто не было. Они растворились внутри еще большего количества людей, и общее лицо этого нового коллектива стало неузнаваемым. Рассказ, который собирался читать Тенишев, был небольшим, в несколько страниц, – о жаре, измучившей человека. Этот человек постепенно начинает ощущать странное наслаждение, наблюдая за общим состоянием засухи и измождения, которое охватило природу и людей.

Тенишев не слышал своего голоса, а словно читал не вслух, удивляясь прыгающему смыслу отдельных слов; чужим, чужим казался рассказ. Название – и комментарий, понятие – и объяснение. Так по-новому увидел рассказ Тенишев.

– Еще? – он оглянулся на Панина.

– Как в карты играешь. По-моему, очко. А то будет перебор.

Панин шуткой попытался погасить видимое волнение Тенишева. И Тенишев почувствовал поддержку. «Ну что поделаешь – так надо. И сидеть здесь, и читать, и злиться приходится, но не в этом же дело», – словно услышал Тенишев.

Потом студентка читала рассказ о поездке маленькой девочки к бабушке в деревню. Кто-то зевнул демонстративно, кто-то, наоборот, шепнул в одном месте «хорошо», а Тенишев, словно возвращая то ощущение, которое куда-то пропало при чтении своего рассказа, слушал чужой голос, заменяя его своим, переиначивая его. Он видел летящие провода из окна электрички, плюшевого мишку, которого ребенок не хочет запрятать в сумку, чувствовал детскую тревогу от дороги, которая вдруг прорвалась в одну сторону, без возврата.

Когда при обсуждении подошла его очередь, Тенишев пересказал эти впечатления, сравнил девочку с Егорушкой из чеховской «Степи» и встретил удивленный взгляд Панина. Казалось, тот спрашивал: «Неужели это так? Ну уж, занесло тебя!»

– Да-да, непосредственность авторская чувствуется, – пробормотал Панин.

Этими словами он словно бы отмахивался от того, что только что говорил Тенишев. Но при этих словах Пшеничный, как будто похвалили его, а не студентку, начал говорить об искренности, свойственной рассказу молодой писательницы, и о сожалении, которое вызвало у него отсутствие этой искренности в рассказе, «сделанном» Тенишевым. Бросились в бой студенты – они тоже хвалили искренность в рассказе однокурсницы и критиковали Тенишева за холодность чувств.

Панин, медленно и осторожно подбирая слова, начал объяснять, что порой место чувств может занимать ответ на них, ответ на нулевой вопрос, сидящий в каждом пишущем человеке, разговор после понимания. Такой разговор наиболее труден, потому что после понимания исчезает смысл самого вопроса, возвращения к нему.

Казалось, Панин немного досадовал на то, что у него не получается выразить свою мысль проще, чем он говорит.

– Андрей, – предоставил он слово следующему.

– Тенишев не отказывается от игры, заранее зная о своем проигрыше, и не выдумывает по ходу новых правил, – сказал Андрей, самый интересный для Тенишева собеседник, с которым они всегда разговаривали, дополняя друг друга в общем понимании, наверное, самой главной их темы: почему человек пишет.

– Человек пишет, – словно продолжал давний разговор Андрей, – потому что понятие «писать» входит в понятие «не писать», составляя его мизерную, но единственно ощутимую часть. Пишет, понимая абсолютность молчания, и, может быть, таким образом доказывает себе еще раз эту абсолютность. И как это ни странно, слова оказываются частью молчания – дверцей, вратами в огромный немой мир, так мне хочется сказать. Стремясь слиться с молчанием, человек вынужден касаться этой двери, вынужден выговориться. Цель – выговориться, высказаться и замолчать. Быть или не быть? Быть – хотя бы на время. Не быть – ожидающее нас молчание, бесконечность.

Андрей раздвинул руки на столе, будто очерчивая ими пустое пространство, вокруг которого выстраивал оцепление своих слов. Панин с усмешкой наблюдал за ним, как за иллюзионистом, показывающим знакомый фокус, и с интересом ожидал самого тонкого движения.

– Мне кажется, для Тенишева невыносимо собственное положение. Поэтому так много у него неопределенных местоимений и пристального вглядывания, узнавания слов, как будто он сомневается в значении каждого из них. Секрет же его, что называется, творчества, или самовыражения, прост. Проползая под заграждениями, Тенишев специально трогает ловушку – и звенят все банки, развешанные на заграждении. Тревога, ракеты, стрельба – проигрыш. Но это – единственный способ преодоления колючей проволоки.

– Попроще, Андрей, ты же не один, – улыбнулся Панин.

И все в аудитории тоже заулыбались, оживились после напряжения, с которым слушали Андрея.

– Ну а если проще: хороший рассказ прочитал Тенишев. Искренний, если уж вокруг этого понятия идет разговор, – обиделся Андрей.

– Пора голосовать, – не удержался Тенишев.

– А ты молчи, – отмахнулся Андрей. – Честно говоря, я теряюсь, когда вижу говорящего автора – здорового, крепкого мужика, который словно копается в своем мешке: а я вот вам еще чегой-то покажу…

– Понимаете, – заговорил Панин, – с годами приходит привыкание к работе. Привыкание к ее постоянству. Секреты, разгадываемые в молодости, забываются. Поэтому я с интересом слушал сейчас Андрея. Вообще мне порой кажется, что вы, мои слушатели, мне интереснее, чем я вам.

Пшеничный заулыбался при этом, закивал головой в знак согласия. Панин продолжал:

– Андрей говорил, конечно, о том, чего на самом деле нет. Он сотворил нечто из воздуха, сотворил из того самого молчания, которое упоминал. Произошло возникновение чувства из мысли, из напряжения ее. Это чрезвычайно тонкий отголосок на источник волнения, который Андрей различил в рассказах.

– В рассказе, – поправил Андрей. – Я говорил только о рассказе Тенишева.

– Да, но не только. Интересно, а принимает ли твои слова на свой счет сам автор? – И Панин взглянул на Тенишева.

Тенишев удивился, как будто неожиданно поймал вылетевший из чужой игры мячик. Он понимал все, о чем говорил Андрей, но принимать это на свой счет? Скорее всего, Панин просто хотел предоставить слово кому-то и неловко наткнулся на Тенишева.

– Мне кажется, появился еще какой-то невидимый здесь автор. Есть в нем что-то и от меня, и от всех присутствующих. Наверное, так и должно быть. И мы все вместе описываем этого невидимку. У Андрея это получается лучше. – Тенишев даже показал рукой на пустое место рядом с собой. – А вообще-то я вспомнил слова Толстого о том, что многое совершенно необъяснимое объясняется порой очень просто – глупостью. Вот я за свою глупость и боюсь. Раз Андрей так усложнил восприятие рассказа, то я начинаю думать, что или он говорил не обо мне, или просто нечего обсуждать и комментировать.

Назад Дальше