«Неужели я смогу тут жить? – подумал он. – Может, пока не поздно, прекратить этот странный эксперимент над собой и вернуться в общежитие с привычным чувством угасающего, завершенного дня?»
Но в памяти мелькнуло загоревшееся окно в темном спящем доме, к которому он провожал неделю назад девушку. Дом этот стоит в соседнем переулке. Неужели он хочет жить рядом? Тенишев усмехнулся.
«Просто ноги сами привели в знакомые места, и не надо ничего усложнять», – подумал он и посмотрел в глубокий колодец двора.
Первые дни своей новой жизни Тенишев сравнивал с путешествием: поезд тронулся, и чемодан уже заброшен на верхнюю полку, и человек сидит у окна. Первые движения далекого пути сделаны – что дальше? Вот-вот начнутся бесконечные часы дороги, занятые прежними мыслями и одинаковыми пейзажами за окном.
Каждый день Тенишев несколько часов занимался обустройством квартиры, пока не понял, что уже перешел какую-то границу, за которой его настигло равнодушие к этому занятию.
«Хватит, – решил он, – хватит тратить время и забавляться этой игрой в бесконечный ремонт внешней жизни».
Однажды вечером он собрал и выбросил последний мусор, состоящий из обрезков стекла, гнутых гвоздей. Когда он вернулся с улицы, то почувствовал, что в большой и пустой комнате неподвижно застыло время. Тенишев даже улыбнулся легкости чувств, не связанных с предметами – до того свободно было в комнате. В углу стояла раскладушка, широкий подоконник заменял стол. Новое жилье радовало пространством: можно было ходить по комнате, чувствуя, как при этом перемещается воздух.
Вечерами, глядя из окна в глухой двор, похожий на колодец – его окружал по периметру высокий дом, – Тенишев ловил себя на мысли, что нашел наконец место, изнутри которого город воспринимается обращенным вовнутрь себя, к этому двору и окну. Человеку, прожившему долгое время в деревенском доме, требовалось именно такое ощущение, такая привязка к определенному месту, к которому кругами сходилась бы внешняя жизнь.
Тенишев избегал ездить на троллейбусе, в метро: пешеходная жизнь понравилась ему сразу, он убаюкивал себя и свои чувства в беспрерывности плавного движения. Оно напоминало линии на одном листе бумаги, без перелистывания сразу нескольких страниц, с которым он сравнивал всегда поездки в метро. Огромный город превратился в уютное пространство, которое в мыслях можно было охватить одним взглядом – расстояние пешего пути по знакомым улицам и переулкам. И время успокоилось в этом пространстве, стало ощутимым и цельным.
6
– У тебя жизнь всегда будет похожа на однотомник. Ты с такой настойчивостью пытаешься отгородиться от внешнего мира, – сказал однажды Андрей, зайдя вечером к Тенишеву.
Андрей осмотрел всю квартиру, и, наверное, вид только одной жилой комнаты подсказал ему эти слова. Он стоял у окна, горела только лампа на полу, и Тенишев улыбнулся: и слова Андрея, и его темный силуэт создали ощущение значительности и одновременно искусственности. Словно в театре в роли тени отца Гамлета вдруг узнал знакомого актера.
– Да просто надоело общежитие. Здесь ощущаешь себя самим собой.
– Я об этом и говорю. У тебя и в общежитии было это стремление: поскорей закрыть за собой дверь в комнату. С неохотой ты участвовал в общих посиделках. А это так неважно – окружение. Следующим твоим шагом будет поездка куда-нибудь в глушь, в деревню, а потом?
– От себя не убежишь?
– Не так все просто, не так все просто. Главное – уметь спорить с самим собой, а ты, по-моему, ищешь только согласия. Не нравится суета вокруг – ну и что, живи в ней, умей это делать. Сил не хватит всю жизнь создавать себе такие условия, чтобы оставаться самим собой.
Тенишев отмахнулся:
– Зря ты такое значение придаешь моему переселению, и вообще – подходу к жизни. Все проще. Давай чайку попьем?
Они пили чай, Андрей расспрашивал Тенишева, когда тот просыпается, что делает днем, вечерами, и Тенишев сам впервые увидел, как одинаковы стали его дни.
– В сущности, нормальная природная жизнь. Раннее пробуждение удлиняет день, утренняя работа – как прогулка, потом – лекции, день и вечер свободны, ночью крепкий сон – нормально.
Андрей хмыкнул:
– Какое-то спокойствие в этом есть. Я заметил, что ты после занятий прямо спешишь в свою новую жизнь. Ну, а пишешь?
– Легко соврать в ответ. И да, и нет. От того, что более замкнуто жить стал, новые ощущения появились. В каждое слово вглядываюсь. Но это не объяснить. Когда долго на окно смотришь, оно шевелиться начинает – что-то вроде этого.
Андрей, помешивая ложечкой чай, с усмешкой посмотрел на Тенишева.
– А говоришь – нормально. Покажи Панину, дай мне почитать. Ты же знаешь, как внешние, даже ненужные оценки отрезвляют. Нельзя далеко заходить. Легче на поворотах, а то потом опять: а какой в этом смысл, а надо ли писать? Надо. Написал, дал почитать, плюнул на то, что сказали, и снова за работу.
– Я все понимаю. Согласен с тобой. Просто не готово еще ничего.
– И не влюбляйся пока. И не уезжай никуда. Насколько я тебя понимаю, ты в такие времена, когда жизнь становится более-менее устойчивой, захочешь сорваться во что-нибудь, что все разом перечеркнет. И опять окажется: в страшной пустоте вращается молодой человек, как кто-то о ком-то говорил.
Тенишев улыбнулся.
«Хорошая беседа, – думал он, – и Андрей такой язвительно-спокойный в своих словах, как будто немножко обгоняет и указывает на меня пальцем».
Он вспомнил, что примерно об этом же часто разговаривали они когда-то с Даней, и сколько задора было в их разговорах. Там всегда было слово «надо», сейчас вот превратившееся в насмешливое «надо бы».
«Взрослею, а может, и старею», – подумал Тенишев и сказал о своих мыслях Андрею.
– А, это тот самый человек, которого я тебе напоминаю? – спросил Андрей о Дане. – Но ведь вы и помоложе были. Все объяснимо. А где он сейчас? Вот приедет в Москву, встретитесь, ты увидишь, что и он изменился.
– Не приедет. Уехал он.
– Еврей?
– Да.
– Значит, сохранится юношей надолго, а может, и навсегда. В тебе тоже есть что-то еврейское, – засмеялся Андрей. – Ты человек внутренней, собственной идеи, искать которую нет необходимости, наоборот, ее скрывать надо. Ни с кем поделиться не хочешь, только с себе подобными. А таких больше нет. Нет таких евреев, как ты.
– Ты всегда придумываешь что-нибудь и заставляешь в это верить. Вроде бы правдоподобно, а на самом деле ерунда, конечно. И сам это понимаешь. Может быть, я и хотел бы быть евреем – в твоем понимании.
– Черт возьми, мне кажется, ты никогда не видишь себя со стороны! Почему ты так очарован своим состоянием, самим собой? Ну что такое твой замкнутый мир? Тьфу! Ты же много читал, от Аввакума до Солженицына. Вместо того чтобы понять, какое тебе даровано счастье – быть не тронутым внешними обстоятельствами, быть свободным, ходить по улицам, читать и писать что тебе вздумается, – ты сам у себя эту свободу отнимаешь. Видите ли, он в слова вглядывается! Чего в них вглядываться – их писать надо. Представь, что ты вызван к следователю, и не можешь понять своей вины, и светит тебе десять лет – знаешь ты подобные истории. Или болен неизлечимо. Тьфу, извини. Неужели не стыдно допускать в себе глупые переживания, устраивать эти переезды из общежития? Ну чего тебе не хватает? Должно быть стыдно. А не хочешь писать – признайся себе в этом, да и возвращайся в свою школу к детям. Московские улицы и без тебя подметут. – Андрей ходил по комнате. – Ну что смотришь, по-идиотски улыбаясь? Не ожидал от меня такое услышать?
Тенишев действительно улыбался, даже с каким-то восторгом.
– Не ожидал. Честное слово, я думал, что ты хуже.
– А раз так, то не получится продолжения разговора, если ты не принесешь сейчас водки. Правда, в такие минуты выпить надо.
Магазины были закрыты, но Тенишев знал, что вечерами в дворницкой бытовке всегда выпивали. Пообещав знакомому дворнику отдать завтра две бутылки за одну, которая понадобилась для неожиданных гостей, Тенишев отказался выпить с работягами, показывая на часы: спешу, мол.
– Зажиливаешь проставу с новосельем, – мрачно напомнил один из них, протягивая бутылку.
– Не зажиливаю. С получки, – ответил Тенишев.
Он шел по двору мимо двухэтажного дома, на котором была мемориальная доска.
Поставив перед Андреем бутылку, Тенишев сказал:
– Ты пить не будешь, когда узнаешь, откуда водка. Во дворе стоит дом, в котором Чехов жил после Сахалина, а за ним бытовка дворников. У них я и одолжил.
– Наоборот. Водка необычная. Чеховская, как сказал бы вместо меня какой-нибудь подлый циник.
Андрей разглядывал этикетку.
– Там, наверное, написано: «В человеке все должно быть прекрасно», – усмехнулся Тенишев.
– Нет – «Мы увидим небо в алмазах». Я здесь один посидел, покурил, и знаешь, понял тебя. Что-то глубокое, утробное есть в этой квартире, комнате. Хорошо думается.
– Ага. А то я сам стал сомневаться – на кой черт меня сюда принесло?
– Опять сомневаться! Оставь это прошедшей юности. А кстати, чем же все-таки я тебе напомнил твоего уехавшего друга?
Тенишев нарезал хлеб и разлил по стаканам водку.
– Да ничем, наверное. Разговорились с тобой так же, как и с ним, в первую встречу. Какое тут сходство? Это я так, не подумав, ляпнул тогда в ЦДЛ.
– Странно – скажут человеку, что он похож на кого-то, и человек уже волнуется. И тот, кто говорит человеку о его похожести на кого-то, преступает какие-то дозволенные границы приличия.
– Да, я согласен. Поэтому и беру свои слова обратно. Ни на кого ты не похож.
– Не в этом дело. Наше так называемое писательство – подобие, – сказал Андрей. – И поэтому так захватывает нас элементом недозволенности, некорректности по отношению к природе, по отношению к тем образцам, которые уже стали частью природы. Ведь мы понимаем, что все уже написано, во всяком случае, достаточно написано. И, сидя над бумагой, шалеем от мысли: а смею ли я, ничтожная тварь?.. Вот главная двигательная сила писательского зуда. Ты ведь замечал, что все более-менее ценимое тобой ты написал помимо своей воли, независимо от себя. Ты и не помнишь, как это писалось. А как только пишешь то, что об-ду-мы-ва-ешь, – чувствуешь себя на сцене и словно вспоминаешь заученный жест. Вот уж, кстати, что не люблю – театр. Пошлее нет искусства. Играть роль, жить в образе – что-то бессовестное есть в самих этих цеховых терминах. Но когда я так дико, по-первобытному, осуждаю театр, я так же не люблю подобие и в литературе. За ту же игру. Когда игры не видно, подобие исчезает, изображаемое делится на единицу и таким образом преображается, становится новым. «Бесподобно!» – ахает публика, не умеющая оценить, пошлым словом вынося самое верное определение шедевру.
Андрей уже выпил, Тенишев разлил по второй – Андрей машинально выпил и вторую и продолжал говорить.
– Ну вот скажи: как ты пришел к тому, что стал писать?
Тенишев улыбнулся:
– Вопрос, как на встрече с читателями. Я бы ответил: от противного. Понимая, что не умею сочинять музыку, писать картины, постепенно пришел к тупику – писать слова. Показалось, что это получается.
– И все время не мог себе в этом по-настоящему признаться, не говоря уже о том, чтобы заявить окружающим: я писатель?
– Конечно.
– Ну вот и не признавайся, не заявляй. Пиши, потому что ничего другого тебе не осталось. Ты – в тупике, проиграл по всем статьям и поэтому пиши.
– Ну и круг ты сделал. Ты хоть понимаешь, что говоришь? Ободрил, нечего сказать. Нет в жизни счастья, но жизнь прекрасна и удивительна. Писать нет смысла, но пиши.
– А только так, – сказал Андрей. – Заговор обреченных. Никакого расчета на успех, никакого постижения смысла. Если вдуматься, в этом и состоит самый хитрый расчет. Но это уже софистика, надо и остановиться когда-нибудь. А останавливаться лучше всего на слове «надо», понимая всю его бессмысленность. Хороших произведений достаточно – страшная мысль, но надо сделать еще небольшое преступление: написать какое-нибудь подобие на настоящее произведение. Так что твои сомнения, что бы я ни говорил, симпатичны мне. Сомневайся, вглядывайся в свои слова, но пиши их. Вот весь круг.
Андрей выпил уже третью стопку не закусывая. Он молчал, все отряхивая погасшую сигарету.
Чтобы как-то вывести его из молчаливой задумчивости, Тенишев сказал:
– А вот с тобой мы похожи. Я то же самое думаю часто. И сейчас мне кажется, что не ты пришел ко мне, а мой двойник, или черт – помнишь, как к Ивану Карамазову?
– Ну, это уже пошлость. И Достоевский весь на ней замешан. Пошлость двойничества и надрыва. Потому он и остается навсегда в нашей юности. Хотя, честно сказать, боюсь перечитывать – боюсь, что опять увлекусь. Все, давай допьем, и я пойду быстро, чтобы по дороге пьянеть, вдогонку. Это мне нравится: спешишь к покою, в свою комнату, и всю дорогу тебя опьянение догоняет.
– Не обгонит?
– Да нет. Я дойду до своей комнаты, удивлюсь себе – какой же я пьяный, и закрою дверь за собой, словно не впуская еще кого-то.
И Андрей действительно быстро выпил, занюхал хлебом, помахал на пороге рукой и исчез.
«Вот – событие», – подумал Тенишев о его приходе. Это были те самые слова, которые когда-то в деревне произнес Даня. Тенишев вспомнил, что читал из написанного Андреем только один рассказ – попытку продолжения «Повестей Белкина». Рассказ этот был написан от лица уже полоумного старика Ивана Петровича Белкина, вспоминающего свою жизнь, в событиях которой угадывались сюжеты настоящих «Повестей». Как гробовщику, автору перед смертью являются герои его произведений и люди, послужившие прообразами этих героев. И старик с ужасом понимает, что не может вспомнить, жили эти тени, являющиеся перед ним, на самом деле или он их придумал. Как об избавлении от своих страданий, старик мечтает о той ночи, когда толпа привидений примет его наконец за своего и уведет с собой по черному ходу его последнего жилища.
Этот рассказ обсуждали на семинаре, и странным образом все развеселились – находили логические неувязки, неточности стилевой подделки, – но обсуждение было веселым, словно предметом его был какой-то юмористический рассказ. Панин успокоил общее веселье, заметив, что подобные опыты отнюдь не кощунственны по отношению к классике, а наоборот, полезны для молодых писателей, и даже предложил всем последовать примеру Андрея, каждому выбрать тему для упражнения. Андрей был мрачен, почти ничего не говорил и только невнятно оправдывался, что для обсуждения у него ничего более подходящего не было готово. Его примеру, однако, в дальнейшем никто не последовал, Панин не напоминал, семинары шли своим чередом. Андрея после этой истории стали считать импровизатором, «легким на перо», и когда он брал слово на семинарах, его слушали с интересом, как отличающегося от всех человека. Была группа, семинар и отдельно – он. Тенишев тоже это чувствовал, но он и себя не мог включить в группу. Для него схема семинара складывалась по-другому: группа, он и Андрей. Тенишев понимал, что со временем, может быть, все его однокурсники станут для него отдельными интересными личностями, и так оно, скорее всего, и случится, но пока он выделял только Андрея. Может быть, и правда тот напоминал ему Даню, и давняя юношеская привязанность не могла просто так исчезнуть в Тенишеве, а перекинулась на нового человека, показавшегося пусть даже немного необычным – сложнее, чем остальные люди?
Тенишев вышел на улицу. Остановка троллейбуса была рядом, на ней никого не было. Тенишев усмехнулся – если бы увидел там фигуру человека, то первой мыслью было бы: кого она напоминает, Андрея или Даню? Совсем как в рассказе Андрея, только сейчас потерялись бы различия между реальными людьми.
«Значит, все дело во мне, – думал Тенишев. – В своем представлении я изменяю людей так, как того мне хочется. Действительно, жизнь может стать похожей на однотомник».
Он обошел чеховский дом – за ним, в темноте, беззлобно переругивались пьяные дворники.
Тенишев мысленно окинул взглядом квартал, ограниченный улицей Чехова, Садовой-Триумфальной и несколькими переулками. В одном из них и стоял дом, к которому он проводил незнакомую девушку. Странно, что за все время он ни разу не подошел к этому дому с тайной мыслью опять встретить ее, заговорить – только иногда вспоминал зажженный свет в окне. Ноги сами повели Тенишева туда – где же еще прогуляться в эту минуту, как не там?
– Чуждый чарам черный… дом, – проговорил Тенишев, глядя на его темную громаду.
Чуда не случилось – забавным показалось ожидание увидеть здесь эту девушку. Не возвращается же она домой в одно и то же вечернее время.
«А могла бы случиться такая встреча здесь, ночью, на пустынной улице, если бы я придумал ее?» – вдруг подумал Тенишев.
И, словно отвечая безмолвно на свой вопрос, он пошел быстро прочь, наблюдая, как его тень вырастает от каждого пройденного фонаря.
Вернувшись в квартиру, Тенишев почему-то беспокойно начал копаться в бумагах. Ему показалось, что он не вернул тогда рассказ Андрею в семинарской спешке. Так оно и было. Рассказ обнаружился в старой папке, которую Тенишев называл архивом.
Он выпил остаток водки, закурил и стал читать, перескакивая через абзацы – искал одно место. Там еще на полях стоял какой-то неизвестный значок, что-то вроде вопроса или полукруглой скобки. Действительно, эта часть текста выпадала из общего стиля рассказа, еще на семинаре это кто-то отметил.
«Впервые судьба отвернулась от него в конце жизни. Старик понял, что последнее его желание неисполнимо. Никто не упадет на холм его могилы посреди голого деревенского кладбища, как молодая барыня, пришедшая на могилу бедного станционного смотрителя».
Как странно, что Тенишев чуть было не пропустил раньше эти слова, наверное, главные в рассказе Андрея. И этот значок на полях – может быть, Андрей хотел более ясно, по-другому переписать этот абзац? Умирающий старик Белкин, всю жизнь тасовавший чужие судьбы, как карты, и потом описавший их, в конце концов завидует умершему человеку, которого непоправимо обидел когда-то, увезя из дома единственную радость – дочь. Завидует тому запоздалому человеческому чувству, обращенному в сырую землю, которое останется ведомо Белкину только как автору…