Пролитая вода - Сотников Владимир Михайлович 18 стр.


Подойдя к дому, они услышали шаркающие звуки лопаты – отец расчищал во дворе снег. Оставив Анну на заднем крыльце, Тенишев обошел сени и заглянул в первое окно. Мать сидела за столом и раскладывала карты.

Осторожно, чтобы не слышны были шаги, Тенишев отошел от окна и огляделся по сторонам. Дом, забор, скворечник на тонком шесте на фоне чистого неба – все было на своих местах, но странное чувство, что все это возникло из памяти, изменившись, как восстановленное, овладело Тенишевым. Он слышал, как работает во дворе отец, представлял, как стоит в тишине на крыльце Анна и сидит в доме за столом мать, смотрел на скворечник, на неподвижные ветки яблони – и ему казалось, что он попал в новую жизнь, в которой между ним и любым предметом есть невидимое, как стекло, препятствие. Он пытался оживить свой взгляд, но чувства замерли в нем и боялись оторваться.

Тенишев поспешил вернуться к Анне, громко постучал в дверь, чтобы этим звуком, шумом избавиться от странного и страшного ощущения, которое впервые испытал здесь – впервые он приехал сюда из другой жизни, которая уже была отдельной от его дома. И опять ему показалось, что он стучится не только в свой дом, но и в прошлую жизнь.

И первые быстрые минуты встречи, удивленные возгласы родителей, объятия и поцелуи, торопливые шаги и распахнутые двери, – все это повернуло время в обратную сторону, возвращая жизни ее мгновенную узнаваемость.


Он ставит сумки на привычное место на полу у двери, с радостью замечает, что мать целует и Анну, – торопится сразу обойти весь дом и чувствует, как голоса, летящие через комнаты, оживляют их.

Анна не смущена – улыбаясь, она крадется за ним и повторяет все его движения. В дальней комнате, в спальне, она говорит:

– А я думала, здесь должна стоять твоя колыбелька.

Он с удивлением замечает, что в стопке на столе, вперемежку с обычными книгами, почему-то лежат и старые его школьные учебники.

Вздрагивает окно – втягивается воздухом от распахнутой в передней комнате двери. Так оно вздрагивало всю жизнь, и Тенишев в детстве думал, что дом вздыхал при этом – проносимым по комнатам воздухом от раскрытой двери.

Они выходят в переднюю комнату. Анна остается помогать матери накрывать на стол, а Тенишев выходит во двор, к отцу. Отец подзывает его к сараю.

– Слышишь?

За стеной раздается живой шорох.

– Кабанчик. Смех, сынок, но из-за него до меня дошло, – отец крутит пальцем у виска, – что я старый. Сколько у нас скотины всякой перебывало, а сейчас кормлю его и смотрю, и всякие мысли в голову лезут. Жалко. Бывало, задумаешься, все плывет перед глазами – вся жизнь. А то вдруг вспомню кого-нибудь и так удивлюсь: я же этого человека с довоенных лет ни разу не вспоминал. Да и не только людей… Жалко, всего жалко. Ну так что, сынок, завтра утречком разбужу, – отец кивает на сарай.

Тенишев понимает, что отец не может назвать процесс привычным словом – «заколем», например.

– А может, пусть еще побудет?

– Ну куда его выкармливать. Все равно…

Они идут по двору. Раньше отец всегда делился своими планами – какой сарай собирается снести, какой навес надстроить – сейчас он только смотрит на те места, которые остаются без его слов.

Они подходят к бане, открывают дверь. На стенах висят веники, печка заправлена дровами, остается только поднести спичку, и загудит в трубе огонь.

– Позавтракаем, и можешь затапливать, – говорит отец.

Тенишев оглядывается, смотрит на сугроб под яблоней. И вспоминает, как часто падал в этот снег, выскакивая из бани в клубах пара.

Отец берет лопату и сбивает большую сосульку, нависшую над дорожкой. Тенишеву кажется, что само время разбивается на множество осколков и сразу становится прошлым. И в каждом из этих осколков он видит, как они шли с Анной по полю, глядя на дым над крышей, как он стучал в дверь, как они стояли с отцом у распахнутой двери бани. Тенишев по дороге оглядывается на эти разлетевшиеся кусочки льда, как на ушедшие минуты, и ему кажется, что время уже продолжается в подробностях, которые он словно перечисляет про себя: они с отцом возвращаются в дом, умываются, садятся за стол, беседуют за завтраком, он видит спокойные глаза Анны и радуется, что она так быстро привыкла к дому, словно находится здесь не впервые.

Анна разворачивает свою картину, на которой изображены ворота, из-за ворот и веток яблони выглядывает светящееся окно дома. Родители в один голос замечают на заборе живое существо – «кошка» – и все улыбаются.

– Странно, кому я ни показывала эту картину, была одна и та же реакция: всегда замечали кошку, – говорит Анна.

– Ты писала с натуры? – спрашивает Тенишев.

– Нет, представляла. Я мало бывала в деревне, но мне всегда казалось, что за воротами каждого дома таится ожидание.

После завтрака отец приносит старую раму, картина помещается в ней, и даже остаются белые поля.

– Как раз и нужен белый фон, жалко только, что без стекла не обойтись, – взглядывает на Тенишева Анна.

Они вешают картину между окон, одеваются и идут топить баню. Анна неумело чиркает спичками и радуется, когда огонь быстро охватывает сухие щепки.

– Это и есть твой летний кабинет? – выглядывает она в предбанник.

А он уже и сам этому не верит: неужели за этим столом, еще хранящим светлые пятна вина, пролитого, когда они с отцом и Даней выпивали здесь однажды ночью, прошли лучшие часы из тех, которые он когда-либо проводил над листом бумаги? То было время первого освобождения души в написанных словах, которые не научились еще спрашивать его разрешения.

Тенишев говорит об этом Анне, и она спрашивает:

– Тебе сейчас трудно писать?

Он, удивленный таким звучанием вопроса, будто задал его сам, отвечает:

– Это не трудно. Это как игра с чертиком, похожим вот на этот огонь, который не знает, в какую следующую щепку он вцепится. – Тенишев улыбается. – А еще был у меня друг, с которым мы вели долгие беседы и даже просиживали иногда ночи вот в этом предбаннике. Однажды он сказал фразу: «Об этом нельзя написать», – и она стала звучать во мне повторением. Не то чтобы этот человек был искусителем, подсунувшим мне вечное сомнение, нет. Мы понимали друг друга с полуслова, и его слова мне даже казались моими, как и эта фраза.

Тенишев вдруг вскакивает, что-то вспомнив, шарит рукой на высокой, под самым потолком, полке и достает запыленный квадрат сложенных бумаг.

– Странно. Сохранилось. Это его послание ко мне. Хочешь, посмотри, а я пока к родителям схожу.

В доме отец читает газеты, привезенные Тенишевым, мать моет посуду. Мать улыбается:

– Я такой и представляла твою невесту. Умная, красивая. И брюнеточка.

Тенишев удивляется:

– Почему обязательно брюнеточка?

Мать говорит, не переставая хитро улыбаться:

– Мы сейчас и с отцом об этом рассуждали. Он говорит – глупости, а какие же это глупости? Что человеку судьба приготовила, то и будет. А я когда вспомнила твоего друга, с которым вы приезжали, то уже и решила окончательно.

– А при чем здесь Даня? – не понимает Тенишев.

– Тебя всегда тянуло к этой национальности.

– К какой национальности?

– К евреям.

Тенишев замечает про себя, что мать сразу почему-то не сказала это слово, а обошла его – «эта национальность». Он улыбается:

– Ну-ка, ну-ка, объясни.

И мать загибает пальцы:

– Когда ты был маленький и болел, тебя спасли мои подруги, Сима и Роза. Очень они тебя любили. В школе, помню, ты от деревенских все защищал сына директора. В первое время, когда они приехали, дети все дразнили его.

– Да, я это помню. Они бегали за ним и кричали «дубоясень», и я сразу понял, что они смеются над тем, чего не понимают. Он был непохож на них. Я даже этому завидовал. И я еще думал, почему такое слово – «дубоясень». Им был нужен или дуб, или ясень. Это я помню.

– И директор тебя всегда хвалил, не за сына, конечно, просто так. Да и ты его уважал. Потом, в университете, с Даней своим дружил. Я и сейчас, когда карты раскину на тебя, рядом с тобой всегда темная масть – значит, кто-то темноволосый. И сейчас вот – невеста.

– А почему ты решила, что Анна еврейка? Ее отец итальянец.

– Итальянец? – мать, кажется, поражена не значением, а звучанием этого слова.

– Да. Но он уже давно уехал отсюда. Ее мать вырастила.

– Ну, значит, ее мама еврейка.

– Ну и что?

– Конечно, ну и что? Я опять своих подруг вспоминаю – это ж надо, как в жизни все связано. Это же они сказали: раз приснился мальчик и прячется от тебя…

Тут громко кашляет отец и складывает газету. Это воспоминание ему неприятно. Тенишев улыбается:

– Да, мам, я и не думал, что ты так все увяжешь. Интересно.

– От судьбы, сынок, не уйдешь. А видна она не сразу.

Отец достает из буфета бутылку, разливает по стопкам.

– Чтоб баню веселей топить. – И обращается к матери: – Ты бы при невестке свои байки не рассказывала.

Тенишев, замечая, что отец добавил всего одну букву, превратив невесту в невестку, улыбается и чокается с ним.

Тут громко кашляет отец и складывает газету. Это воспоминание ему неприятно. Тенишев улыбается:

– Да, мам, я и не думал, что ты так все увяжешь. Интересно.

– От судьбы, сынок, не уйдешь. А видна она не сразу.

Отец достает из буфета бутылку, разливает по стопкам.

– Чтоб баню веселей топить. – И обращается к матери: – Ты бы при невестке свои байки не рассказывала.

Тенишев, замечая, что отец добавил всего одну букву, превратив невесту в невестку, улыбается и чокается с ним.

– А я сейчас и спрошу ее насчет национальности, – он нарочно пугает родителей.

Они испуганно машут руками:

– Ты что? Подумает, что мы ненормальные. Девушка хорошая, сразу видно.

– Несмотря на?.. – ехидничает Тенишев.

Мать смотрит укоризненно:

– Ну что ты над матерью издеваешься. Я уже жалею, что сказала все это.

– Ничего, мне понравилось. Особенно про судьбу. Да, а если бы, например, медсестра в роддоме была украинкой, и в школе я с украинцами дружил, это означало бы, что я к украинцам тянусь? – не удерживается Тенишев.

– Ну кто бы это заметил? Все одинаковые. А евреи все-таки особые.

– Да, наверное, раз ты так считатешь, – говорит Тенишев и выходит.

Он стоит на крыльце и смотрит в небо, щурясь от ослепительного солнца, выглянувшего из-за появившихся откуда-то туч, из которых в это самое время идет легкий снег, трогает стену дома, теплую даже на морозе, и думает, словно говорит кому-то: «Идет снег, и я шел по этому полю совсем недавно. Да, хорошо бы так и написать когда-нибудь – «шел снег, я шел по дороге». Случайные тучи на синем небе, бескрайнее поле, яблони с вытаявшим вокруг стволов снегом – и я – как я здесь оказался, на этом месте? Конечно, приехал, но ведь о своем присутствии здесь сейчас я знаю что-то совсем другое, о чем и думать можно только бессловесно, бессвязно. Почему людям кажется, что из жизни можно взять одну загадку, потом другую, третью, отгадать их и сложить ответы – и вот она, слепилась уже понятная жизнь. А ее нельзя ни разложить, ни понять, как нельзя… например… увидеть Бога».

Он трогает маленькую остренькую сосульку. Она ломается и падает ему под ноги.

«Кто-то вместо меня обязательно сказал бы, что эта сосулька – младшая сестра той, которую сбил отец», – думает Тенишев.

– А где письмо? – спрашивает он у Анны, когда заглядывает в дверь бани.

Анна задумчиво смотрит на огонь.

– Я его сожгла.

– Как? Зачем?

– Оно какое-то злое. Наверное, вы поссорились с другом, когда он его писал? Нет, я не сожгла, конечно. – Анна протягивает сложенные листки.

– Ну и пусть пока полежит на своем месте, потом как-нибудь почитаю. – Тенишев кладет письмо обратно на полку.

Они смотрят на огонь, целуются разгоряченными губами.

– Так хорошо здесь, и кажется, нет другой жизни, – шепчет Анна.

Они идут вокруг дома, Тенишев показывает места, которые он любит здесь, рассказывает о них, смотрят на пролетающий над тучами в синем небе самолет, за которым мгновенно, через маленький струящийся промежуток, застывает след. И Тенишев думает о том, что ни прошлое, ни будущее не имеет скорости, а движется только настоящее время. И как ни странно, настоящее время – это не мгновение, а один день.


Когда Тенишев, напарившись, открывает дверь из бани и клубы видимого холодного воздуха, кажется, должны сбить его с ног, он боится, что сейчас, переждав вхождение холода, в эту дверь вылетит все: воспоминания, чувства, желания. А останется простая жизнь, останется дом, родители, останется человек, которым всегда хотел быть Тенишев, но только казался им. Он не знает, что такое быть собой. И он возвращается к Анне, и хочет раствориться в ней, словно боится остаться один.

Вечером, когда они ужинают вдвоем – отец с матерью моются в бане, – он говорит:

– Знаешь, мне всегда казалось, что в своем доме не хватает далекого, живущего где-то счастья. У меня даже голова начинает кружиться, когда я представляю, в каком странном виде, оказывается, ты здесь жила все время.


Отец будит его рано, еще совсем темно, и Тенишев ждет, когда закончится это утреннее действо, начавшееся тем, что перед выходом из дома отец пальцем проверяет острие ножа. Пронзительный визг поросенка оглушает Тенишева, он старается быстрей прекратить его – тем же ножом, причиной этого звука…

Пока смолят поросенка, Тенишев часто оглядывается вокруг: ему почему-то кажется, будто он находится в незнакомом месте.

Переносят мясо в сени, и Тенишев рад, что все закончилось, пока еще спит Анна.

Он умывается на кухне и слышит, как она тихо подходит, берет кружку с водой и поливает ему на руки. Тенишев поворачивает руки ладонями вверх, чтобы Анна не заметила на тыльной стороне засохшую кровь.

На столе медленно затихают в шипении сковородки – мать всегда ставит свежину на стол прямо в сковородках, – отец приносит из сеней запотевшую бутылку, разливает по рюмкам, выпивают по первой, закусывают, по второй – и Тенишев замечает, что отец наливает чаще обычного. Разговаривают о вчерашней бане, о погоде. Бутылка уже пуста. Тенишев чувствует себя непривычно для утреннего времени отяжелевшим от сытости, от выпитой водки. Они выходят с Анной на улицу прогуляться. Она говорит:

– Какой-то странный был завтрак. Я чувствовала, что должно быть веселое настроение, ведь так должно быть в деревне, если закалывают кабанчика, и едят после этого, и выпивают, а какая-то грусть была у родителей на лицах.

– Все просто. Такой завтрак был у них последним, и кабанчик – последним. Только об этом, наверное, и будут думать сегодня.

– Значит, наш приезд не очень-то их отвлек от переживаний.

– Ну что ты. Знаешь, как они тобой восхищаются. Просто сегодняшнее утро такое – мне самому тяжело было рядом с отцом, когда мы с кабанчиком возились. Но сейчас они успокоились. Кабанчик превратился в груду мяса, его надо упорядить, и привычная работа их отвлечет.

Анна с удивлением смотрит на Тенишева:

– Ты как-то странно это говоришь. Грубо.

– Прости. Просто выпил много для утра. Надо подольше погулять. Хотя вернемся, вот увидишь, мать уже наготовит всякой еды, отец опять достанет бутылку. И она будет стоять на столе целый день, и мы будем потихоньку ее пить под свежину – до самого вечера.

Навстречу по пустой улице медленно идет человек. Когда они разминулись, поздоровавшись, Тенишев говорит:

– Знаешь, как его зовут? Мойша. Я даже не знаю его настоящего имени – его все время так звали. Кличка заменила имя.

И Тенишев рассказывает о местных пьяницах с такими странными еврейскими именами – Мойша, Гиман, Горелик. А потом не удерживается и рассказывает о том, что мать – он говорит: когда приезжал сюда мой друг, – вывела целую теорию о связи Тенишева с евреями. Он говорит о своем рождении, странными участниками которого были Сима и Роза, о директоре с его сыном, о Дане, но об Анне не говорит.

Анна, улыбаясь, показывает пальцем себе в грудь:

– И я.

– И ты? – шутливо пугается Тенишев.

Они смеются, Тенишев поскальзывается и падает в сугроб, увлекая за собой Анну, целует ее и смотрит в синее небо.

– Ты – последняя в этом ряду. Хватит с меня евреев.

– Да ты антисемит! – шутит Анна.

– Просто я не хочу никакого продолжения – без тебя. Я тебя не смогу вспоминать, понимаешь?

Анна долго смотрит в его близкие глаза. Они поднимаются и молча идут обратно к дому. Тенишеву почему-то кажется, что он словно проговорился – он допустил саму возможность расставания, возможность их отдельных друг от друга жизней.

– Нельзя думать о будущем, – говорит он. – Когда-то бабушка мне сказала, что жизнь – пролитая вода. Мне понравились ее слова, и я сказал: да, о прошедшей жизни так можно сказать, ну а то, что будет, с чем это сравнить? Я ожидал услышать что-то мудрое. А она растерялась и просто ответила: там же ничего нет. И ведь правда – можно сколько угодно сравнивать будущее с чистым листом бумаги, с неизвестной дорогой впереди, но ведь на самом деле все так просто: ничего пока там нет.

– Потому мне и не понравилось письмо твоего друга. Он же описывал твою будущую жизнь. Мне кажется, я до сих пор слышу эти повторы – «ты будешь, ты станешь…» Какое он имел право так писать, ведь он же знал тебя, знал, как эти слова заденут тебя, западут надолго…

Они заходят в баню, которая еще хранит вчерашнее тепло. Тенишев достает письмо и начинает читать. «Как молоды мы были», – повторяет Тенишев про себя. Даня предлагает множество вариантов будущего – быть писателем, заниматься любым другим делом, полюбить семейную жизнь – и сразу же отвергает все варианты. «В этой жизни нет Вам места. Вы – атеист в самом страшном значении этого слова. Вы не верите в Бога, в дьявола, в Христа, и в людей Вы не верите, потому что не верите в себя самого».

– Как молоды мы были, – улыбается Тенишев, взглянув на Анну.

«Вы полюбите? Я знаю Вас. Вы будете, как канатоходец, все время ждать падения, Вы не сможете поверить в долговечность этого чувства, Вы вспомните себя мальчиком со снежным шариком в руках. Снег тает. И Вы сами станете дышать на снег, поглаживать мягкий шарик и приближать конец».

Назад Дальше