Небесная тропа - Марианна Алферова 9 стр.


– Потерпи, парень. – Арсений ухватил голову за длинные волосы. – Недолго тебе мучиться.

– Сбираешь, значит? – раздался за спиной насмешливый голос.

Арсений, не распрямляясь, оглянулся. Трое парней в желтых клеенчатых жилетках обступили его.

– Вы засеяли, я сбираю. – Арсений спрятал отрубленную голову в мешок, краем глаза наблюдая за парнями.

– Человечинки захотелось! – крикнул один из них, по всему видно – главный, и нацелился пнуть Арсения в лицо.

Но ботинок угодил в пустоту, а главняк растянулся на асфальте. По горлу его как будто полоснули ножом, он не мог ни крикнуть, ни вздохнуть и лишь судорожно колотил руками и ногами по мостовой. Второй желтушник впечатался в стену, да так и остался стоять, будто приклеился к серому фундаменту. Третий… Тот пустился наутек.

– Вот что я скажу, ребята! – Арсений взвалил мешок на спину. – Вы свое дело сделали, теперь уходите. Вовремя уходите. Никогда не стоит продлевать удовольствие.

– Голова, – прохрипел главный. – Голова и рука… правая… остальное бери…

– Нет, господа потрошители, мне нужно все, до последнего мизинца, – отвечал Арсений и, подкинув мешок на спине, зашагал по улице.

Глава 2

Она сидела у окна и ждала. Ждать… Какое упоительное, почти сладострастное занятие, затягивающее, как водка, одуряющее, как любовь, способное поглотить целую жизнь. Она гордилась тем, что умела ждать. Из этого умения, как из волшебного корня, выросли три великих добродетели-порока: терпение, смирение, прощение.

…Двадцать лет, почти двадцать лет лежал Сергей бездвижным бревном на кровати. Или сидел у окна в инвалидном кресле, никогда не покидая квартиры.

– Не хочу унижаться, – говорил Сергей.

Каждый день она массировала его до времени одряхлевшее тело, мыла два раза в неделю в ванной. Но вместо благодарности с его губ слетали плевки ругательств. Он корил ее за то, что Эрик умер, а она выжила, за то, что она не может больше иметь детей, хотя он, вернувшийся полупарализованным с войны, вряд ли мог стать отцом. Ольге казалось порой, что не может он быть таким злобным и подлым, но лишь изображает злобного и подлого, хочет, чтобы она не выдержала и ушла, бросила его, дала ему право окончательно озлобиться на весь мир.

Помнится, блузку она сшили себе к празднику: такая милая получилась: ситцевая, с воланчиками. Надела, подошла к Сергею.

– Смотри, Сереженька, красиво? Нравится?

А он улыбнулся странно, криво, поманил пальцем. Она наклонилась, и тогда он вцепился в ворот и разорвал блузку от горловины до низу.

– Для кого нарядилась? Для кого, говори?!

Она сидела на полу, плакала и повторяла:

– Нельзя так! Пойми ты, нельзя так! Нельзя!

Он смотрел в одну точку и молчал. Он все прекрасно понимал, но не мог пересилить собственной злобы. Ему было проще ненавидеть. Свой последний бой на земле он проиграл.

А ведь до войны он был совсем другим. Ласковым, внимательным, добрым. Дерзким порой. Обаятельно дерзким. Она влюбилась в него без памяти. Но быстро улетучилось счастливое похмелье. Жизнь переломала их обоих и вывернула наизнанку. Ей осталось лишь терпеть, терпеть, терпеть, надеясь, что этим искупит прошлое.

Искупит то, что не успела уехать с Эриком в эвакуацию. У нее был уже билет на поезд, и вещи собраны. Но у Эрика начался понос, и они не поехали. Эмма Ивановна сказала: ехать в таком состоянии – верная смерть. Ольга осталась, уехала свекровь. Потом, вернувшись из эвакуации, рассказывала, как тяжело ей там пришлось:

«Вообрази, Оленька, мон ами, я даже не могла поесть летом клубники. Ужасно!» – она так непосредственно рассказывала о своих слабостях. Не закатывала глаза, не ломала рук. Голос всегда ровный, и улыбка на губах. Говорит с тобой, будто ты ее лучший друг. И эта задушевность придавала особый смысл каждой фразе, каждой мелочи.

Помнится, осень. Эмма Ивановка выменяла на золотую брошку стакан чечевицы. У них еще был керосин, и свекровь принялась варить на керосинке кашу. К ней подошла соседка о чем-то спросить, увидела кипящую чечевицу и давай ложку черпать из кастрюльки Эммы Ивановны. А та стояла подле и ничего не могла вымолвить. Считала неприличным сказать: «Не смейте есть мою кашу!»

Теперь такие люди вымерли – люди, умевшие даже в глупости быть изысканными.

Если бы Ольга могла иметь детей! Но после смерти Эрика она пошла работать. И ее как молодую не обремененную детьми женщину тут же отправили на лесозаготовки. Она таскала сырые двухметровые бревна и грузила их в вагоны. Каждый тащил свое бревно в одиночку: иначе не выполнишь норму, не получишь положенную пайку хлеба. И не было даже настила, чтобы закатывать бревна в вагон. Кого волновали подобные мелочи! «Свободные» граждане непокоренного города трудились, как ЗэКи. Она не понимала теперь, как могла тогда, иссохшая как скелет, с опухшими ногами, таскать двухметровые неподъемные бревна! Оказывается, могла. Только после этого уже никого не могла родить. Бессмысленное изуверство? Или осмысленное? С годами она бросила искать ответ на этот вопрос.

Постепенно жизнь стала казаться кирпичом на шее. От кирпича нельзя избавиться, потому что существует еще и веревка, на которой этот кирпич висит. Веревка душит и лишает воли. Душа немеет. И так длится бесконечно. Пока в один страшный день она не очнулась и не поняла, что осталась одна. Сергея не стало, и вместе с его смертью рухнула непосильная громада обязанностей. Но пустота оказалась еще более непереносимой. Другая бы кинулась искать мужа. Она попыталась найти сына.

Тогда-то в ее жизни и появился Сеня Гребнев. Он приходился ей дальней родней, какая в нынешней городской жизни и за родню-то не считается. Сын умершего двоюродного брата, мальчик страшно мешал его вдове, переехавшей в город и срочно обустраивающей свою жизнь. И вышло почти само собой, что Сеня переехал к Ольге Михайловне и стал жить у нее. Она и в школу его снаряжала, и по кружкам водила, и в бассейн абонемент доставала на работе, и на елки билеты, и в пионерлагеря путевки. Такие обычные, знакомые по чужим разговорам пошли у нее хлопоты: к открытию магазина успеть, чтобы творог достать, потом в очередь за колбасой, на рынок за фруктами съездить. Первые два года Ольга Михайловна была абсолютно счастлива. Ей казалось, что она вновь обрела сына. Но потом… Постепенно, подспудно стала всплывать в сознании мысль: «Эрик был бы совсем другим!»

Поначалу она гнала от себя эту гадкую мыслишку, но та возвращалась снова, и уже невозможно было ее забыть. Оставалось только в нее поверить. Не то чтобы Сеня был плох или глуп, или обладал какими-нибудь пороками. Напротив, он неплохо учился, его хвалили в школе, особенно по математике и литературе, озорничал и строптивился в меру, учителя восторгались: «Какой прилежный, какой хороший мальчик!» Но это был не Эрик! И он не мог стать Эриком! Ольга Михайловна все сильнее мучилась от этого и так старательно скрывала свое разочарование, что Сеня стал догадываться об ее чувствах. Чем больше старалась она их скрыть, тем сильнее росло отчуждение. Поступив в институт, Арсений окончательно покинул тетку, сохранив лишь поверхностное чувство признательности и забитое, как гвоздь, в сознание понятие «должен». Она же ощутила непереносимую обиду, будто приемыш ее смертельно оскорбил. С каждым днем после его ухода долг Арсения все возрастал, и все возрастала обида, не заслоняя, впрочем, надежду на внезапное всепонимание и примирение.

Но теперь, с появлением Эрика, настоящего Эрика, – а Ольга Михайловна ни минуты не сомневалась, что этот паренек из параллельного мира ее выживший сын, – она ощутила и поняла наконец свою огромную вину перед Арсением.

Она сняла трубку и заколебалась, не решаясь набрать номер. Старинные часы захрипели и начали отбивать удары. Она считала, прижимая телефонную трубку к груди. Один, два, три… Сколько раз она слышала, как бьют эти часы? Девять, десять… Может быть, она зря беспокоится? Одиннадцать… Нет, нет, что-то случилось, она чувствует это… Двенадцать… Ольга Михайловна решилась и набрала номер. У Арсения никто не отвечал. Ольга Михайловна положила трубку. Она вновь подсела к окну – ждать. Минута проходила за минутой, час за часом, а Эрик все не появлялся. Прожитая жизнь медленно, день за днем текла перед глазами. Необыкновенно длинная, однообразно нудная и отвратительно неинтересная жизнь. Отсиживание на работе, стояние в очередях, записи на «получение» холодильника, мебели, стиральной машины. Разве стоит ради этого жить? Только Эрик (тот крошечный, и одновременно этот, нынешний) был в ее жизни подлинным, настоящим, желанным. Но всякий раз, обретая, она тут же теряла его.

Старуха заснула уже под утро, недолгим, но очень крепким, похожим на забытье сном. Но даже во сне она помнила, что ей очень плохо. И сон ей приснился странный, с полным ощущением реальности. Звуки запахи, цвет – ни в чем не было иллюзорной условности, свойственной снам. И эта неправдоподобная, голографическая достоверность ее ужаснула.

Снилось, что кто-то ходит по коридору, заглядывает в двери, двигает вещи. Вот отворяется дверь в соседнюю комнату: ни с чем не может Ольга Михайловна спутать скрип этих петель.

– Эрик!

Ольга Михайловна бросается в коридор. Дверь в соседнюю комнату в самом деле распахнута. Посреди комнаты стоит огромный сундук с инструментами, и в них роется человек. В первое мгновение Ольге Михайловне кажется, что это Эрик: светлые, стянутые в узел волосы, узкие плечи, даже рубашка как будто его. Но человек неожиданно оборачивается, и Ольга Михайловна видит его глаза – абсолютно черные, без блеска, как две лужицы мертвой стоячей воды. И ей кажется, что она узнает эти глаза и этот взгляд – призрак той проклятой блокадной ночи.

– А ведь ты чуть не убила меня тогда, – усмехается незваный гость и вертит в руках старинный ключ – тот самый, что лежал когда-то в кармане Ольгиной шубки. – Ты ведь хотела это сделать, а?

– Из-за тебя умер мой мальчик! – Сколько раз она мечтала бросить ему в лицо эти слова.

– Ну и что? Знаешь, сколько чьих-то сыновей умирает из-за меня? Чем же ты лучше других, скажи на милость? Ах нет, извини, я ошибаюсь. Обычно я просто выбираю: десятый, двадцатый, сотый, и те, на кого падает номер, умирают. Мне безразлично, кто. Но в данном случае все было не так. Мне нужен был именно Эрик. Я забрал его.

– Он вернулся, – прошептала Ольга Михайловна.

– Ха-ха, глупенькая моя, неужели надеешься меня перехитрить? Вернулся? А я снова убил его. Запомни: я всегда побеждаю, даже если кому-то кажется, что я проиграл.

– Я тебя ненавижу…

Наглец расхохотался:

– Вот удивила! Ненависть и любовь для меня одно и то же! Значение имеет лишь сила чувства. Чем исступленнее, тем лучше. Ненависть можно умело сочетать со страхом. Ненависть переходит в любовь, а любовь так легко переходит в слепое обожание. Чем больше я убиваю, тем сильнее меня обожают.

Он направился к выходу.

– Я тебе не верю! – крикнула Ольга Михайловна ему вслед. – Ты лжешь! Эрик вернется…

– … Вернется! – сказала наяву и проснулась.

Торопливо поднялась и вышла в коридор. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Посредине стоял старинный сундук с инструментами. По полу были разбросаны винты, шурупы, отвертки: кто-то долго рылся в сундуке. Ольга Михайловна принялась собирать разбросанные железяки. Как будто ничего не пропало. Не хватало одной вещи: ключа от несуществующего уже замка, того самого ключа, которым она чуть не убила на мосту милиционера, что отобрал посылку для Эрика.

И тут раздался звонок. В дверь? Эрик вернулся?! Она кинулась к двери и чуть не упала. Новая трель.

Только тут она поняла, что звонил телефон.

Глава 3

Было девять вечера – время, когда Клим обычно покидал сцену в «Таверне № 5» Суканиса и удалялся в «уборную», то есть в крошечную подсобку с несколькими столиками, стульями и мутными зеркалами по стенам. Наина, певшая после Клима, пропорхнула за его спиной, обдав резким запахом духов и пота. В таверне было жарко, а в «уборной» всегда душно до непереносимости; сверкающий золотыми блестками пиджак Клима насквозь промок от пота. Клим сбросил его. Из старенького черного портфеля, с которым когда-то ходил на работу в НИИ, вытащил бутылку и отпил несколько глотков прямо из горла.

Пить теплую водку в жару… б-р-р-р… мерзость какая! Клим фыркнул, передернулся и спрятал бутылку обратно. И в ту же минуту почувствовал мерзкую дрожь. Тело превратилось в мягкое желе, не в силах преодолеть слабость, Клим навалился локтями на хлипкий столик. Коробки с пудрой, щетки, пустые флаконы полетели на пол. Клим ногой придвинул колченогий стульчик, присел на край. Пот стекал по лицу и капал с кончика носа. Приступ наверняка от жары, недосыпа да еще от водки. А главная причина – то мерзостное настроение, что не оставляло Клима в течение последнего года. Это было время второй метаморфозы, как он именовал про себя последний период своей жизни, не то упиваясь мерзостью, в которую погружался, не то пугаясь, не то иронизируя. Весь год он крутился волчком, окончательно теряя себя.

– Все, хватит, – пробормотал Клим, обращаясь к кому-то там, наверху, и ему показалось, что этот некто простер над ним жесткие черные крылья и слушает, склонив голову набок.

Клим схватил грязное полотенце и обтер лицо. Приступ закончился так же внезапно, как и начался. Клим вновь откупорил бутылку и сделал глоток. Потом запрокинул голову к потолку и завыл, имитируя самый настоящий, доподлинный волчий вой.

– Здорово получается, а? – подмигнул он своему отражению в зеркале.

В юности о музыкальной карьере Клим не помышлял, хотя, разбуди его посреди ночи и спроси, как представляет он себе счастье, Клим сказал бы не задумываясь: «Петь». Но петь ему приходилось лишь на вечеринках. Отучился он пару лет в музыкальной школе по классу гитары, но карьеру выбрал инженерскую, поскольку сам вырос в семье технарей и просто-напросто не представлял, как подступиться к запретной сфере, называемой искусством. Технический вуз в семидесятые-восьмидесятые годы был чем-то вроде монастыря, в который уходили башковитые дети из бедных семей во времена средневековья. Они выбирали дело не любимое, а доступное, на жизнь их налагалось масса запретов, но взамен им позволяли работать головой, а не горбатить спину. Те времена Клим называл «средневековьем двадцатого века». Учился он так себе, но без хвостов, зато с удовольствием играл в институтском театре, опять же пел на спектаклях, ну и после спектаклей тоже. Но годы институтские промелькнули, как и не было, и выпало Климу идти на завод на три года. Баловался он выступлениями на вечерах самодеятельности по клубам и все надеялся на ЧТО-ТО. Так и умер бы с этой надеждой, но тут грянуло перестроечное время, все куда-то сорвались и помчались, кто сообразительный и горластый – особенно. И Клим сорвался, полез, толкаясь локтями, представлялось ему: еще чуть-чуть, и мир падет к его ногам. Впрочем, не одному ему такое мерещилось. Повсюду появились вывески: «свобода», больше похожие на обертки от импортных шоколадок. Наступила первая метаморфоза Клима, вызванная не столько успехами, сколько сладким дурманящим ароматом надежды, восхитительным словом «можно», заменившим оскорбительно-непробиваемой «нельзя». Клим по-мальчишески окрылился и мечтал о заоблачном. В те дни появился возле Клима верткий тип, назвавшийся Михаилом Ивановичем Шуваловым.

– Да, да, не удивляйтесь, я именно тот самый, из того знаменитого рода, – сообщил Шувалов, едва представившись. – В наше время поймать удачу за хвост – плевое дело, – повторял М. И. Шувалов, и Клим стал говорить «плевое дело» по любому случаю и просто так, без всякого случая.

Обещал Шувалов Клима «раскрутить» за две недели, обсыпать долларами и золотыми звездами, и вознести до небес, причем все это сразу. Две недели растянулись на год. Но все же один концерт Климу Шувалов устроил – при полупустом зале и умопомрачительных ценах на билеты, набрал под будущие сверхгонорары денег у спонсоров и исчез в неизвестном направлении. А Клима как прежде никто не замечал, так и продолжали не замечать. Судьбоносные шестеренки в загадочном механизме удачи застопорились, и как их сдвинуть с места, Клим не представлял. Так наступило время второй метаморфозы: медленное угасание духа и, главное, растворение и улетучивание тайной материи, именуемой «вдохновение». Семь лет промелькнули как день, и к девяносто шестому году от метаморфозы первой осталась лишь старая присказка насчет «плевого дела», все больше походившая на насмешку, и к Климу неожиданно прилепилась кличка Плевок, теперь уж, наверное, до скончания дней.

– Климчик, – пропорхнула в обратном направлении Наина, – ты еще здесь? Хочешь пару песенок спеть? Я сегодня не в голосе. Представляешь: шуровали сюда, опаздывали, как всегда, и какую-то тетку тачкой зацепили. Кошмар! Лешка зачем-то остановился, стали разбираться. А я сижу как на иголках, опаздываю. Дурдом какой-то! Спой, а? Я с Суканисом договорюсь, лады?

– Тетка-то хоть жива? – поинтересовался Клим.

– Жива, конечно, что ей сделается? Так ты споешь?

Он молча кивнул и отправился на сцену. Воздух в зале был плотный, тягучий, пропитанный запахом пищи, духов и пота.

«Как я их ненавижу», – подумал Клим, глядя на жующих за столиками.

Он понимал, что в этом «ненавижу» залог его неуспеха, но ничего не мог с собою поделать.

Он взял микрофон.

– Я спою вам новую песню… музыка моя, но слова не мои… Но если бы мог, я бы так написал, ибо чувствую… – Слова падали в пустоту. Он запел:

– Эй, хватит блеять, – раздался зычный голос. – Нам плясать охота, а не слушать твое блеянье!

– Ритм давай! – донеслось с другого конца зала. – Ритм!

Назад Дальше