Упячка-25 - Прашкевич Геннадий Мартович 2 стр.


Еще с нами дружил историк.

У этого недоброжелатели завалили диссертацию.

Фамилию историка сейчас не помню, но был он строгий и часто упрекал русскую историческую школу в идеализме. «Дьячкам, которые нашу историю писали в веках, руки бы оторвать, пьянь беспамятная!»

Иногда приходила Галина Борисовна.

Просто так. Умела никому не мешать, улыбалась.

Лицо круглое, милое, везде и всем своя, с каждым знакома.

Стояла рядом, задумчиво переступала красивыми ногами. Понимала, что «реанимация» — не венская опера. Здесь рядом большая лужа, кусты дикого жасмина, воздух свежий. А хочешь узнать умное-разумное, обратись к историку или к инженеру. Пупс тоже не дурак. Спроси — ответит. Пусть иногда с бешенством. Некоторые ответы, конечно, будут противоречить нашим обывательским представлениям, но тут упираться не надо. В детстве, например, многие мечтали стать космонавтами. А кто стал космонавтом? Тут сила воли нужна! Мы в свой дворовый отряд космонавтов (игра такая была) девчонок вообще старались не принимать. Это сейчас пишут во всех газетах: «Молодая симпатичная девушка без комплексов продаст мешок цемента». У нас было не так. У нас девчонки, если настаивали на своем решении стать космонавтками, должны были на орбите питаться исключительно зубным порошком. Однажды такая пыталась отказаться под смешным предлогом, что это невкусно, так мы ее с руки кормили, только открывай ротик, ты уже на орбите!

А однажды я съездил в Тайгу — город своего детства.

Родственников там никого не осталось, все умерли, только «Продмаг» стоял.

К потрескавшимся пряникам и к изделию № 2 добавилась теперь еще бочковая селедка. А коров все так же вечером гнали с пастбища. На пыльной грунтовой улице Телеграфной я увидел удивительную фанерку. Запыленная, тридцать на тридцать, темности благородной. На фанерку эту чья-то корова («Анучиных», — уверенно определил пастух) аккуратно шлепнула, и лепешка за несколько дней засохла — мохнато, необычно, каким-то чудесным образом. Даже отдельные соломинки из нее торчали, воробьи не успели обобрать.

Я, конечно, привез фанерку домой.

Сосед тревожно принюхался: «Феноменально!».

Словам Галины Борисовны, что это искусство, он не поверил.

«Да ну, — не поверил он. — Искусство — это когда на стенах большие портреты больших людей в мундирах при полном параде. Это когда вид на море, воздушные шары, грачи прилетели, какой простор! Или, скажем, допрос коммуниста».

«И это тоже», — подтвердила Галина Борисовна.

4

Она к тому времени многого добилась.

В профсоюзе была освобожденным членом, то есть никакой лишней работы, только общечеловеческие дела. Часто выступала на городских и областных пленумах. Как человек влиятельный, добилась невозможного: развесили некоторые мои картинки (вместе с работами других местных художников) в холле большого научного Института. Я этого не просил, никуда раньше (кроме рабочего клуба им. Ленина в Тайге) мои картинки все равно не принимали, но Галина Борисовна настояла. Ей отказать я не мог. Ожидали приезда высокой правительственной делегации из Москвы, чуть ли не с самим во главе, так что в нашем научном городке украшали все, что можно было украсить.

Даже синего гуся взяли.

Да и как не взять! Время дерзаний!

Строим огромные ГЭС, искусственные спутники запускаем, народ волнуется, как бы нас кто не обогнал. Мнение такое сформировалось, что советское искусство по сути своей даже сложнее, чем нам всем кажется. Вот Галина Борисовна и решила выставить фанерку с чудесно засохшей лепешкой, синего гуся и Золотую долину, изображенную одним цветом на холсте того же цвета. Галина Борисовна была теперь опытным искусствоведом, она подробно рассказывала всем интересующимся сотрудникам (их гоняли на экскурсии по указанию профкома) о высокой функциональности родного пейзажа, о том, что настоящий художник, пройдя фазу исканий, непременно приходит к народу, и квартиры скоро будут у каждой советской семьи, именно у каждой!

Потом Галина Борисовна улетела в Москву и только 3 марта (1961 год) позвонила мне — строгая, как никогда, дескать, хватит тебе небо коптить, завтра, как штык, будь в Институте! Ничего объяснять не стала, но я так понял, что, наверное, самого приведут в Институт. Он, сам, пойдет мимо, может, заинтересуется. Но в «реанимации» все сразу насторожились, с чего это меня зовут в Институт? По сведениям пупса (надежным, кстати), вызывали в Институт в основном видных ученых, медиков и инженеров-механиков областной Сельхозтехники. Я никак в этот список попасть не мог, даже с помощью Галины Борисовны.

Тогда инженер высказал предположение, что о бессмертии речь пойдет.

Как ни странно, историк взял и поддержал инженера. Дескать, речь на встрече самого с видными учеными, медиками и инженерами-механиками областной Сельхозтехники, скорее всего, пойдет о бессмертии. А если еще конкретнее, то речь на будущей встрече пойдет об одном интересном бурятском ламе, десять лет назад закопанном в землю в лиственничной кадушке у подножия горного массива Хамар-Дабан. Историк знающе перечислил храмы, там расположенные: Цогчен-дуган… Сахюусан-сумэ… Майдарин-сумэ… Деважин-сумэ… Чойра-дуган… Очень уверено перечислил, даже странно, что его диссертацию на защите провалили. Правда, имени закопанного в землю бурятского ламы историк не помнил, но точно не хамбо-лама Итигилов. О том тогда много чудесного рассказывали. Звали его Даши Доржо, и однажды он проскакал на коне прямо по чудесной глади Белого озера (сейчас Сульфатное).

Пупс смотрел на историка недоверчиво, но тот не дал сбить себя с толку.

Оказывается, еще Иосиф Виссарионович Сталин, вождь всех трудящихся, ученый и корифей, интересовался бессмертием. Обычного, отпущенного природой времени советским лидерам, считал он, всегда не хватает, чтобы построить все, на что они замахиваются. Слабый лидер, хрен с ним, терпеливо объяснил нам историк, а вот вождь крупный, умный, поставленный лично народом, конечно, должен жить долго. Из многих молодых перспективных ученых Иосиф Виссарионович выбрал крепкого члена партии по фамилии Богомолец, такой врать не станет, дал Богомольцу звания, сделал академиком, построил для него специальный Институт. «За работу, товарищи!» В результате многих интересных опытов у академика Богомольца самые обычные домовые мыши стали жить необыкновенно долго, всякая живность множилась, баран прыгал на овец до глубокой старости. Уже и сил у него не было, а прыгал. В общем, все обещало близкий успех, но тут вмешался человеческий фактор. В самом расцвете сил академик взял и умер.

«Надул, Богомолец!»

«Но при чем тут подножье Хамар-Дабана?»

«А ты не перебивай. Ты учись слушать. Ты, Пантелей, никогда не дослушиваешь. Бурятский лама, о котором мы сейчас говорим, тоже советскому правительству бессмертие обещал. В свое время советское правительство разрешило бурятским ламам, честно отсидевшим в лагерях, построить отдельный дацан, заниматься своей религией, вот ламы и пошли навстречу».

Историк даже понизил голос:

«Простого в жизни ничего не бывает. Вы думаете, это к нам Первый прилетел? Вы думаете, это Первый, сам, прилетел к нам сюда смотреть синие картинки нашего Пантелея Кривосудова-Трегубова, да? Держи карман шире! Настоящий Первый сейчас в Улан-Удэ, потому что как раз завтра исполняется десять лет с того дня, как умер упомянутый бурятский лама. Он не просто умер, он по своей воле умер. И подробно указал перед смертью, как надо особенным образом засолить его тело, как подготовить особенную кадушку из лиственничного дерева, на какой глубине эту кадушку закопать. В специальной записке, обращенной к советскому правительству, так и указал: вот, мол, лет через десять раскопаете захоронение, вскроете кадушку, а я, пожалуйста, жив-здоров, цел-целехонек, жив даже больше, чем сейчас, и вам сразу же подмигну, чтобы вы больше не сомневались».

«Солить, что ли, будут теперь людей?» — неуверенно поинтересовался пупс.

«Ты что несешь? — без обиды посмотрел на него историк. — Ты прикинь, прикинь, поверти своими мозгами. У нынешнего Первого нрав крутой, он культ Сталина разоблачил, ему бессмертие особенно необходимо. Чем позже они со Сталиным встретятся, тем для них, для обоих, лучше. Так что, учтите, приехал и гуляет по научному городку не Первый, а его двойник. Вот вспомните, что вчера случилось на президиуме Сибирского отделения Академии наук? — историк обвел нас совсем трезвыми глазами. — Все на президиуме ждали-радовались, что Первый сейчас глянет на макеты будущих высотных зданий научного городка и обрадуется: вот молодцы какие вы, сибирские ученые, молодцы! вот как поднимете этажи над сибирской тайгой! вот как с наших советских сибирских небоскребов увидите жалкие лачуги и бездорожье Америки! А вместо этого… — историк сделал зловещую паузу, вспомнил, наверное, свою незащищенную диссертацию. — А вместо этого ударил Первый кулаком по столу! У ваших архитекторов тут что, заорал он, побагровел, весь затрясся, у ваших строителей совсем мозги навыворот? Как налетят вражеские бомбардировщики, а ваши небоскребы торчат над сибирской тайгой, отовсюду видно. Это прекратить! У нас земли много! Надо будет, мы и в землянках будем делать настоящую науку! Нет, нет, — убежденно закончил историк. — Это не Первый к нам приехал. Это его двойник приехал. А сам Первый с засоленным ламой общается».

5

В Институт я прошел не с парадного, где толклась охрана, а через черный выход, со двора, там поговорил со знакомым завхозом. Ничего про двойников Первого завхоз не слыхал, но предположению не удивился. «Тут ведь как, — раздумчиво развел руками. — С одной стороны, оно и так хорошо… — и еще шире развел руками, — а с другой, оно и так не плохо…» Не знаю, что хотел этим сказать.

В холле перед развешенными картинами толпились люди.

Они волновались, переговаривались, будто им слона привезли.

Я появился очень вовремя. Прямо очень вовремя появился. Двустворчатые двери резко распахнулись, и в холл, стремительно перебирая короткими ножками, вбежал плотный разъяренный человек в простом сером костюме, в шляпе, в обычных начищенных башмаках. Он был именно разъяренный, оглядывался и скалился. Он переваливался с боку на бок, а за ним бежали, кто прихрамывая, а кто бодро, видные ученые, медики и инженеры-механики областной Сельхозтехники. По программе всем им следовало обсуждать проблемы науки, но разъяренный толстяк орал:

— Ну, идите, идите! Показывайте свою мазню!

И увидел на стене моего синего гуся:

— Кто? Кто это так?

Ему подсказали:

— Да это так называемые художники, товарищ Первый секретарь.

Двойник Первого от таких слов аж пригнулся, выставил мощный загорбок, затряс побагровевшими свекловичными щеками, вскинул короткие руки, и с еще большей, с какой-то необыкновенной яростью уставился на инструктора Обкома партии, поймавшего, наконец, счастливое мгновение своей жизни.

— Сами видите, — мелко и счастливо бормотал инструктор, — никакого спасу не стало от всех этих так называемых художников. От всех художеств этих. Стихи сочиняют, гусей малюют. В Москве испортили погоду, теперь здесь портят. Вот, вот, вы только посмотрите, — мелко и счастливо заблеял он. — «Член Босха против членов ЛОСХа»! Это как понимать? У Босха-то вон какой, видите, с нашими не сравнить. У наших, у ленинградцев, они мелкие, как морковка!

Двойник Первого потрясенно застыл.

— А левей? Вы теперь левей взгляните, товарищ Первый секретарь, — мелко радовался, весь подергивался инструктор. — Вы только посмотрите на это безобразие! Мы в нашем научном городке проповедуем атеизм, диалектику, развиваем советскую науку, а на картинке что? Гусь — насквозь синий!

В холле наступила прямо-таки мертвая тишина.

Но тут из-за круглого инструкторского плеча, опущенного уже безвольно и тоскливо, выглянула вдруг Галина Борисовна — настоящая, не двойник, у ней родинка на правой щеке, я ее на память всю знаю. Поправив чудесно сидевший на ней бежевый кашемировый свитер с V-образным вырезом, она улыбнулась:

— Специалисты по Сельхозтехнике, товарищ Первый, претензий к синему гусю не предъявляют. — И добавила, подавая пример истинной выдержки: — Советский художник, товарищ Первый секретарь, он — как дите. Какие краски найдет, теми и рисует.

В этот момент двойник Первого увидел на стене благородную фанерку с моей сухой коровьей лепешкой. Я, кстати, нисколько этого не испугался. Ну, сердитый. Ну, сейчас обзовет меня. Говорили, московских художников он вообще гонял по полной, а я ему что? Галина Борисовна права: специалисты по Сельхозтехнике к этой работе тоже никаких претензий не предъявляли. Я прямо обалдел, увидев, какое удачное оказалось освещение в холле. Решил: если уж мое дело совсем говно, то пусть так оно все и будет — в удачном освещении. Хотя в душе, конечно, немного чувствовал себя неловко. Первый (пусть и двойник) нам скорый коммунизм обещает, бесплатные столовые, чудесные отдельные квартиры, каждая на одну семью, а я тут с этой своей лепешкой. На месте Первого бы тоже, наверное, заорал: «Кто? Кто такое сделал?».

Не ответишь: «Корова».

6

Упячку пыщь! Пыщь!

7

…будто по невидимому сигналу, начальство научного городка во главе с двойником Первого, как в ужасную черную воронку, втянулось в широко распахнувшиеся двери директорского кабинета. Я стоял во втором ряду, за спинами, никому не хотел мешать, но вежливый молодой человек, похожий на физкультурника, подтолкнул меня локтем. Краем глаза видел, как в директорский кабинет пронесли мою фанерку, а я туда идти не хотел, — физкультурник подтолкнул.

И пойти пришлось. Ступал осторожно по коричневого оттенка коврам, смотрел на огромный стол, заставленный хрустальными фужерами, простым, но красивым фарфором, необычными высокими бутылками. Пива, правда, не наблюдалось, и все, несомненно, было рассчитано на совершенно определенное количество персон. Вряд ли я входил в их число. Зато справа, в простенке между двумя окнами, на низком журнальном столике стояла моя фанерка. Тридцать на тридцать, благородного цвета, прямо под величественным художественным полотном кисти известного советского академика-лауреата. На полотне вокруг Первого (настоящего) в изумлении и восторге всплескивали руками самые известные ученые страны: и Ломоносов… и Лысенко… и Келдыш… и даже основатель нашего научного городка присутствовал, правда, скромно, во втором ряду. Моя, извините, коровья сухая лепешка настроение никому не портила, все равно я хотел незаметно отступить к двери, но перехватил взгляд Галины Борисовны. Странный, так скажем, взгляд. Я привык, что она всегда смотрит на меня, как на человека, который всего лишь живет рядом. Я от этого переживал, особенно, когда она оставалась у меня ночевать. Я целовал ее, делал с нею все, что можно делать (ну, я так думал), а она в какой-то момент просто отстраняла меня, дескать, теперь все — спать. И отворачивалась к стене и засыпала, что входило в ужасное противоречие с моими представлениями о любви. Она такой была еще в Певеке. И там тоже приходила поздно вечером, гасила свет, в темноте как бы стыдливо расстегивала все свои крючки… Потом так же застегивала все эти свои крючки и уходила, не зажигая света… При свете иногда только раздевалась, чтобы я мог, наконец, ее нарисовать… Думаю, что если она еще к кому-нибудь приходила, там тоже все было так: выключить свет, расстегнуть крючки… Но сейчас во взгляде Галины Борисовны угадывалось что-то странное. Из-за спины какого-то видного ученого она смотрела на меня, как смотрят перед прыжком с десятиметровой вышки. А перед Первым счастливо и мелко смеялся все тот же инструктор Обкома партии:

— …со скотом работаем.

Услышав это, двойник Первого посмотрел на меня, и все зааплодировали.

Я испугался и оглянулся. Я не знал, кому они аплодируют. Но они все уставились на меня, и Галина Борисовна тоже не сводила с меня темных глаз, не моргающих, упоенных, ждущих. Вот-вот, ожидал я, все кончится. Вот-вот, ожидал я, Галина Борисовна скажет: «…теперь спать», — и застегнет все свои крючки. Вот-вот Первый (или его двойник, без разницы) опомнится и заорет на меня: «Урод! Стены пачкаешь?».

Но мой костюм (совсем простой) Первого успокоил. И руки у меня были простые, не художественные. К тому же Галина Борисовна не переставая, как все, аплодировать, постаралась разъяснить, указывая на меня: «Он, он это… Кривосудов-Трегубов… Пантелей… Молодой, талантливый… „Солнце земное“ светом пронизано… Его, его работа…».

— Пантелей?

Первый преобразился.

Круглое багровое лицо Первого приняло почти нормальный цвет.

Быстро и энергично, на глазах видных ученых, медиков и инженеров-механиков областной Сельхозтехники он перегнулся через стол, повалив пару фужеров, и сильными короткими конечностями обхватил меня.

— Пантелей!

От него дохнуло водкой и копченостями, может, салом.

— Пантелей… Пантелей…

Я не понимал, почему он это повторяет.

И не знал, имею ли право ответно обнять Первого, пусть даже и двойника, только чувствовал, чувствовал, ужасно сильно чувствовал, как Первый (или его двойник) похлопывает меня по мгновенно вспотевшей спине, а потом, еще раз притянув к себе через стол, он крепко поцеловал меня в губы. Позже Галина Борисовна ревниво объяснила мне, что целоваться за столом — это так принято, это хорошая партийная привычка, как бы знак чести, признания, но сама она никогда в мои губы так не впивалась.

Первый жадно смотрел на «Солнце земное».

Он смотрел с каким-то странным узнающим выражением, а потом так же внезапно и энергично во второй раз перегнулся над посудой, над разносолами и закусками и крепко в губы поцеловал меня. Галина Борисовна за чужими спинами аж зубами скрипнула.

— Пантелей… Не Эрнст… Сразу видно! — радостно повторял двойник Первого, не отрывая глаз от моей фанерки. И всем корпусом, мощно, как кабан, повернулся к видным ученым, медикам и инженерам-механикам областной Сельхозтехники. — Здоровый корень на всем дереве скажется!

После таких слов моя лепешка всем показалась бархатной.

Назад Дальше