Упячка-25 - Прашкевич Геннадий Мартович 3 стр.


— Пантелей!

От него дохнуло водкой и копченостями, может, салом.

— Пантелей… Пантелей…

Я не понимал, почему он это повторяет.

И не знал, имею ли право ответно обнять Первого, пусть даже и двойника, только чувствовал, чувствовал, ужасно сильно чувствовал, как Первый (или его двойник) похлопывает меня по мгновенно вспотевшей спине, а потом, еще раз притянув к себе через стол, он крепко поцеловал меня в губы. Позже Галина Борисовна ревниво объяснила мне, что целоваться за столом — это так принято, это хорошая партийная привычка, как бы знак чести, признания, но сама она никогда в мои губы так не впивалась.

Первый жадно смотрел на «Солнце земное».

Он смотрел с каким-то странным узнающим выражением, а потом так же внезапно и энергично во второй раз перегнулся над посудой, над разносолами и закусками и крепко в губы поцеловал меня. Галина Борисовна за чужими спинами аж зубами скрипнула.

— Пантелей… Не Эрнст… Сразу видно! — радостно повторял двойник Первого, не отрывая глаз от моей фанерки. И всем корпусом, мощно, как кабан, повернулся к видным ученым, медикам и инженерам-механикам областной Сельхозтехники. — Здоровый корень на всем дереве скажется!

После таких слов моя лепешка всем показалась бархатной.

Все, что там высохло — то высохло, а все ненужное отвалилось.

Я, правда, не совсем еще верил прозвучавшим аплодисментам, не до конца. Мне все еще казалось, что двойник Первого зачем-то хитрит, ох, хитрит, и вот сейчас, прямо сейчас опомнится, ударит тяжелым кулаком по столу, короткими ножками засучит, забрызгает слюной.

Он и заорал.

— Пантелей! — заорал. — Ты видал в холле на стене синюю куру?

— Гусь? Какой гусь! — яростно отмахнулся он от подсказки инструктора. — Я еще своим глазам верю! На два года на лесоповал за такого гуся! — Похоже, мое имя он уже навсегда связал исключительно с «Солнцем земным». — Ты видел там синего гуся, Пантелей?

И снова заорал:

— Там еще что-то такое было, все в синих точках!

— Может, это советский завод со спешащими на работу трудящимися?

— Советский завод? — побагровел и в полный голос заревел двойник Первого. — Если советский, то почему трудящиеся такие синие? — он ударил кулаком так, что фужеры на столе подпрыгнули, а видные ученые, медики и инженеры-механики областной Сельхозтехники зажмурились. — Красок не нашли? Кто, кто, кто тут сказал про краски? — вскинул он над головой мощные короткие конечности. — Если человек не отрывается от народа, от живой земли, зачем ему краски? Хорошими красками каждый пидарас нарисует, а вы посмотрите, посмотрите, вы сюда посмотрите! — орал он, тыча всей кистью в мою работу. — Вы посмотрите, как работает настоящий советский спец от искусства, как можно экономить даже на краске!

И энергично уставился на сухую, бархатистую на вид лепешку.

— Вот оно, наше Солнце… Вот оно, «Солнце земное»… Это тут правильно мне объяснили? — быстро, подозрительно глянул на Галину Борисовну и страшно обрадовался, что никакой ошибки не случилось, он все понял правильно. Даже задохнулся от неожиданного волнения, забулькал, отпил из большого фужера. — Товарищ Пантелей, считайте, нашу честь спас! Работу товарища Пантелея в Париж отправим, в Брюссель, всем натовцам покажем, пусть нюхают наше Солнце!

И одобрил, окончательно одобрил, отхлебнув из фужера:

— От родимой земли никуда не уйдешь! Нет, не уйдешь, она не отпустит!

И, как был, с фужером приблизился к фанерке, шумно, со страстью потянул носом:

— А то придумали советский завод со спешащими на работу трудящимися! Кто такое придумал? — снова заорал он. — Пидарасы! Это пидарасы для нас придумали! Они там всяких несунов рисуют! Бегут эти несуны синие от страха, знают, что их переловят. А? Переловим? — заорал он посиневшему от переживаний инструктору.

— Само собой… — выдохнул тот. — Но у товарища Пантелея цвету мало…

Наступила мертвая тишина. Непонятно было, зачем инструктор ляпнул такое.

От неожиданности столь явного и дерзкого возражения двойник Первого весь с ног до головы заколебался, побагровел, затряс тяжелыми свекольными щеками, повел блеснувшими, как расплавленное стекло, прищуренными глазками.

— Вот мы как-то, — заорал в полный голос, — всей страной и торжественно отмечали пятьсот лет со дня рождения такого художника… Леонардо да Винчи… — Оглянулся, поймал восхищенный взгляд Галины Борисовны, понял, что имя произнес правильно, от этого возбудился еще сильнее. — Политбюро приняло постановление, чтобы отметить. Срок немалый, потому что художник его заслужил. Вы на его картины посмотрите! Я не был в Италии, но смотрю — и мне все понятно. А почему? Потому что этот Леонардо с душой работал! Вот как товарищ Пантелей работает! Эх, — бешено ударил он кулаком по столу. — Нам бессмертие нужно, вот как нужно! — Проговорился, проговорился все-таки. — Вождь в такой большой стране, как наша, должен жить долго, потому что кто, как не вождь, оценит — дурят нас или нет? Но твоя работа, товарищ Пантелей, — окончательно перешел он на «ты» по хорошей партийной привычке, — долго будет людей радовать!

Принюхался, выпил, мне налил. Уставился тяжелым взглядом.

— Я в Юзовке с Махиней дружил! Тоже звали Пантелей. Слыхали о таком? — свирепо обратился Первый к видным ученым, медикам и инженерам-механикам областной Сельхозтехники, но прежде всего к окончательно посиневшему инструктору Обкома партии. — Простой шахтер был товарищ Пантелей Махиня, а стихи слагал, как Пушкин! Я на гармонии играл, а Махиня пел. Белые потом убили его, а то бы и Пушкина превзошел! Ведь вот что Махиня завещал нам? — затрясся, забрызгал слюной двойник Первого. — «Люблю за книгою правдивой Огни эмоций зажигать, Чтоб в жизни нашей суетливой Гореть, гореть и не сгорать…»

Видные ученые, медики, инженеры-механики областной Сельхозтехники устрашенно следили за мелькающими в воздухе кулаками.

— «Чтоб был порыв, чтоб были силы Сердца людские зажигать. Бороться с тьмою до могилы, Чтоб жизнь напрасно не проспать!»

Двойник Первого вдруг расчувствовался.

Вдруг все стало по нему: и народная картина на фанере, и отсутствие в кабинете пидарасов, и глубоко увлеченные его речью видные ученые, медики, инженеры-механики областной Сельхозтехники. Он прямо горел:

— Мы никогда не примем Аденауэра как представителя Германии. Если снять с него штаны и посмотреть на его задницу, то можно убедиться, что Германия разделена. А если взглянуть на него спереди, то можно убедиться в том, что Германия никогда не поднимется!

Потом благодарно обнял меня:

— Мы, товарищ Пантелей, тебя в обиду не дадим! Ты твори! Ты, как умеешь, твори, как твоя душа народная просит. А то у них там, — ткнул он предположительно в сторону далеких московских художников-пидарасов, — мужики в лаптях летают в небе. Ты только подумай, а? Мы всех мужиков давно на аэропланы пересадили. У нас мужики летают на аэропланах, а не в лаптях. Народ приятности требует от художника!

И снова обнял взасос.

8

С утра в «реанимации» шли споры.

Первый (двойник) неслучайно упомянул Леонардо да Винчи.

Все-таки пятьсот лет, хотя инженер сразу сказал, что дело тут еще и в свете. Как он падает, куда ложится тень. Направление тени верное — человек радуется. А смотрят или не смотрят «Мону Лизу» — дело второе. Главное, она существует, о ней все слышали. Ее, как науку, уже нельзя отменить. При этом даже ежу понятно, что картинками, даже самыми лучшими, даже такими, как «Мона Лиза» или «Солнце земное», не протопишь самую малую певекскую кочегарку.

Так «Солнце земное» попало в областной музей.

Потом его забрали в Москву, оттуда повезли в Париж, в Бельгию.

Вчера о скромной моей фанерке и слышать никто не хотел, а теперь, после слов Первого, подхваченных всеми советскими газетами, о «Солнце земном» действительно писали и говорили больше, чем о «Моне Лизе». Веселые девки наполнили мой дом, приходили какие-то люди. Везде стояли цветы. Я прятал колбасу, потому что незнакомые мне люди постоянно опустошали мой холодильник. Они приходили поговорить об искусстве, я убегал, иногда ночевал у случайных знакомых. Однажды какой-то человек по телефону злобным официальным голосом попросил меня рассказать членам Союза художников что-нибудь новое о всепобеждающей философии изобразительного искусства.

Я ответил: «Я в этом не разбираюсь».

Даже историк в «реанимации» посчитал мой ответ высокомерным.

Зато профсоюзная организация научного городка на торжественном вечере, посвященном «Солнцу земному», преподнесла художнику Кривосудову (то есть мне) набор чудесных масляных красок. Они вкусно пахли, но я не знал, что с ними делать. Для меня, как и прежде, все определял какой-то один цвет, и переучиваться я не хотел. Обрадовался, когда из горисполкома пришло предложение облагородить бетонный город, осветлить его. А то стоят по скверам скульптуры мрачные, закопченные, облупленные, не сразу поймешь, работница-ударница замахнулась на хулигана серпом или маньячка кого-то подкарауливает.

Начал я с бюста одного летчика-героя.

Стоял этот бюст в липовом сквере — ни цвета, ни запаха.

Для начала я покрыл его золотой краской, он сразу весело засиял — как праздничный самовар осветил сумеречный сквер. «Народ приятности требует от художника!» Я слова Первого крепко запомнил. «Кто воевал, имеет право у тихой речки отдохнуть». Если бы не везде пролезающие ветераны войны, я бы город полностью преобразил. Планировал покрыть золотой краской бетонные заборы — золото, известно, и в дождливый день не саднит сердца.

9

…двухкомнатную квартиру выделил горисполком, лауреатское вознаграждение обещала доставить Галина Борисовна. Я целый месяц ждал ее приезда. В газетах читал, что в Москве она так и сказала с высокой трибуны: «Тесная связь с народом себя окупает», и ей устроили овацию. В издательстве «Искусство» лежала объемистая монография Галины Борисовны «Единственность метода. Советский художник П.С. Кривосудов-Трегубов»; правда, защита докторской зависла, потому что в последнее время у советских искусствоведов что-то не складывалось.

«Пантелей, — звонила Галина Борисовна из Москвы. — Ты работаешь?»

«Стараюсь…» — отвечал я, пытаясь понять ее настроение.

«А кто у тебя так громко хохочет?»

Когда Галина Борисовна впервые это спросила, по спине у меня пробежали мурашки. Она будто позвала… А в гости ко мне как раз зашли две сестры, пустые, как праздничные шары, но веселые. Никогда раньше Галина Борисовна не выражала никаких чувств по таким поводам. Ни в Певеке, ни в Магадане, ни в Новосибирске.

«Выгони всех! Хватит небо коптить!»

Я промолчал. Такого она раньше тоже не говорила.

Почему-то я скрывал от Галины Борисовны свои попытки воссоздать ее на бумаге.

Не хотела она умирать под моими поцелуями, поэтому я вновь и вновь рисовал ее на нежном матовом фоне в коротком платьице и высоких жокейских сапогах. Тонкими кисточками. Не с фотографий, конечно, а по памяти — как она перед сном вынимает шпильки из длинных темных волос… Чудесный полуоборот, летящие волосы… Ох, как схватить такое?.. В последнее время я работал со специальным спиртовым настоем. Он оставлял на ватмане слабый нежный след — сперва влажный, а потом, по мере высыхания, — почти неуловимых слоновых оттенков…

Но что-то там у советских искусствоведов не складывалось.

«Если вы начнете бросать ежей под меня, я брошу пару дикобразов под вас».

Так в свое время говорил Первый (и энергично повторял его двойник), но, похоже, на этот раз ежей Первому успели набросать больше, чем он дикобразов. Я судил по долгому отсутствию Галины Борисовны, по ее тревожным телефонным звонкам. После октября 1964 года обо мне вдруг забыли. Даже в «реанимации» мы как-то незаметно перешли на разговоры о всеобщей мировой истории; когда пупс начинал свою мантру о князе Игоре, мы его затыкали.

10

Однажды Галина Борисовна позвонила.

«Я в Толмачеве. Жди. Через час у тебя буду».

Все, что я успел — попрятать в стол, в шкаф, за книги какие-то чужие чулки, что-то еще такое неопределенное, воздушное. Галина Борисовна ворвалась в мою квартиру как мечта. Поцеловала в щеку: «Подожди, я переоденусь», и с большим пакетом в руке укрылась в ванной.

Дело простое. Пусть с дороги поплещется.

У меня был молдавский зеленый горошек, я порезал докторскую колбасу — тонкими ломтиками, аккуратно. Болгарские спелые томаты выложил на тарелку. Из напитков был спирт, зато целая бутылка. Мне тогда нравился цвет спирта. У него, правда, есть свой цвет. Именно свой, непередаваемый, как у ключевой воды, кстати. Существуй в мире натуральная спиртовая краска, я бы только в этой гамме работал — писал бы Галину Борисовну, пусть освежает мужские взгляды.

Галина Борисовна, кстати, сильно помолодела.

По новому паспорту ей опять было двадцать пять. Мои годы шли, как им положено, а она остановилась на любимой цифре. Видимо, для опытных советских искусствоведов это не проблема. Сейчас выйдет из ванной в халатике, с долгим холодком вдоль спины подумал я, сверкнет коленками и начнет рассказывать о новых веяниях, о том, как она нынче летала с группой своих коллег в Париж, чтобы на выставке в Лувре отстаивать новое советское искусство. «Много клеветы, — жаловалась она. — Хорошо, что ты не читаешь иностранную прессу».

«Ты готов?» — послышалось из ванной.

Я долго ей аплодировал. Вот оно — искусство!

Галина Борисовна вышла из ванной считай ни в чем.

Только на голые плечи был наброшен новенький полувоенный китель со многими лауреатскими знаками. Двадцать пять лет по новому паспорту вполне позволяли Галине Борисовне выходить из ванной только в таком полувоенном кителе, ничего больше не надев. Глядя на меня, тревожно переступила голыми ногами. Пришлось сказать:

«Теперь к тебе совсем не подступишься».

Она покраснела. «Ты же знаешь, что это все здесь твое».

И засмеялась, и голой попой села мне на колени. Обняла, как раньше никогда не обнимала. Оказывается, все лауреатские знаки были мои, она их получала за меня в Москве, в Ленинграде, в Париже, в Берлине — по доверенности, когда-то мною заверенной. За «Солнце земное» Госпремию Галина Борисовна получила буквально за месяц до отстранения Первого, где-то в сентябре 1964 года.

Вспомнила, вздохнув: «Он за искусство болел, твои работы ценил».

Голая попа Галины Борисовны жгла мне колени. Я чувствовал ее остро. Боялся, что сейчас очнется, скажет, как раньше: «Пора спать». Но она шептала, шептала, прижимаясь: «Волюнтарист…». Что-то с нею произошло в последнее время. Жалела бывшего Первого, а руки жадно и незнакомо исследовали меня. «Он сейчас не при делах… А ведь как стихи своего друга-шахтера декламировал…». Я чувствовал, как пораженно застывают руки Галины Борисовны, наткнувшись на нечто необыкновенное… «Он тебя планировал распространить широко, на всю Европу и дальше… Ты бы при нем Мону Лизу превзошел…» Руки ее уже ничего не искали, им нечего было искать. Они везде натыкались на то, чего прежде старательно избегали. «Ты как еж…» Она никогда раньше не бывала такой, да и я наконец стащил с нее полувоенный китель и кусал груди, чтобы не подумала, что я награды свои кусаю… Но, может, она считала наградой себя, со стоном вся выгиналась навстречу… «О тебе во Франции пишут…» Царапала, влажно дышала… Потом оседлала — как судьбу… ммммммм… как последнюю надежду… Не знаю, можно ли так пришпоривать судьбу, тем более надежду, но мы скакали долго-долго, даже не погасив свет… «Люблю за книгою правдивой огни эмоций зажигать…» мммммммм… Первый, конечно, был человеком неуправляемым, но ведь таким и хотел быть… крепче, ну, пожалуйста… Я отвечал на каждое движение… «Только не зазнавайся, не зазнавайся, пожалуйста, не за…» — задыхалась она… Я умирал… Я сходил с ума… Я проваливался в небытие… Я ждал, когда нахлынет эта ужасная горячая волна и мы окончательно в ней утонем… После октября 1964 года члены Союза художников СССР прямо как с цепи сорвались, смертно кусала она меня в губы… Ну, давай же… Она плыла… Все только и ждали, в кровь царапала она мою спину, чтобы Пленум ЦК КПСС удовлетворил искреннюю просьбу Первого об освобождении его от партийных и государственных обязанностей… По состоянию здоровья… Не останавливайся, не останавливайся, пожалуйста, не остана… У Леонида Ильича Брежнева здоровье на тот момент оказалось крепче, его и избрали новым Первым… Ну, Пантелей, мммммммммм… не останавливайся…

11

…она еще не разобралась, как отставка Первого скажется на дальнейших путях развития советского изобразительного искусства, поэтому на всякий случай выбила для меня долгую командировку в Певек. «Не копти небо в Новосибирске». В заполярной Певеции как раз сдавали в эксплуатацию Дом северной культуры.

Белесый лед, снег порхлый, северные сияния. Картины художника, жившего в паспортном отделении, давно погибли от сырости, о самом художнике никто больше не слышал, а вот тараканы никуда не исчезли.

Я поселился в квартире, раньше принадлежавшей начальнику аэропорта.

Партийный проверенный человек, жена начальника аэропорта, приносила мне дефицитные продукты, спрашивала, не испытываю ли в чем нужды.

Я отвечал: «Не испытываю».

Тогда она доверчиво садилась мне на колени.

«Вот только, — недоумевал я, — в квартире этажом выше по воскресеньям будто лося рубят. Сначала тащат по квартире, рога за мебель цепляются, потом будто катят колоду и — бух, бух!»

Жена начальника аэропорта смеялась. Ей льстило близкое общение со знаменитым художником. Это к соседу, который этажом выше, доверительно объясняла она, помогая мне стаскивать с нее все, что можно стащить с такой знающей молодой женщины, по воскресеньям приходит одна командированная из Ленинграда, имен называть не будем, ладно? Чтобы о многом поговорить, раскладывают удобную диван-кровать.

Назад Дальше