Хмельницкий оглядывал полковников, а те от взгляда его опускали глаза долу. На лице Выговского появилось выражение сатанинского злорадства.
— Знаю я молодца, — хмуро сказал Хмельницкий, — который бы сейчас свое слово сказал и от похода не уклонился, да нету его среди нас…
— Богун! — сказал кто-то.
— Точно. Разбил он уже регимент Яремы в Василевке, да только пострадал сам в этом деле и лежит теперь в Черкассах, со смертью-матушкой борется. А раз его нету, значит, как я погляжу, никого нету. Где же слава казацкая? Где Павлюки, Наливайки, Лободы и Остраницы?
Тогда толстый невысокий человек, с посиневшим и угрюмым лицом, с рыжими как огонь усами над кривым ртом и с зелеными глазами, встал с лавки, подошел к Хмельницкому и сказал:
— Я пойду.
Это был Максим Кривонос.
Послышались клики «на славу», он же упер в бок пернач и сказал хриплым, отрывистым голосом следующее:
— Не думай, гетман, что я боюся. Я бы сейчас же вызвался, да думал: есть получше меня! Но ежели нету, пойду я. Вы что? Вы головы и руки, а у меня головы нету, только руки да сабля. Раз мати родила! Война мне мать и сестра. Вишневецкий рiже, и я буду. А ты мне, гетман, молодцев добрых дай, ибо не с чернью на Вишневецкого ходят. Так и пойду — замкiв добувати, бити, рiзати, вiшати! На погибель …м, бiлоручкам!
Еще один атаман вышел вперед.
— Я з тобою, Максиме!
Был это Полуян.
— И Чарнота гадячский, и Гладкий миргородский, и Носач остренский пойдут с тобой! — сказал Хмельницкий.
— Пойдем! — ответили те в один голос, потому что пример Кривоноса уже их увлек и пробудил в них боевой дух.
— На Ярему! На Ярему! — загремели крики среди собравшихся. — Коли! Коли! — вторило товарищество, и уже через какое-то время рада превратилась в попойку. Полки, назначенные идти с Кривоносом, пили смертельно, ибо и шли на смерть. Молодцы это хорошо знали, да только в сердцах их уже не было страху. «Раз мати родила!» — вторили они своему вождю и ни в чем себе не отказывали, как оно всегда бывало перед гибелью. Хмельницкий разрешал и поощрял — чернь последовала их примеру. Толпы в сто тысяч глоток принялись распевать песни. Распугали заводных коней, и те, мечась по лагерю, поднимая облака пыли, учинили неописуемый беспорядок. Их гоняли с криками, воплями и хохотом; огромные толпы слонялись у реки, стреляли из самопалов: устроив давку, продирались в квартиру самого гетмана, который в конце концов приказал Якубовичу их разогнать. Начались драки и бесчинства, покуда проливной дождь не загнал всех в шалаши и под телеги.
Вечером в небесах бушевала гроза. Громы перекатывались из края в край обложенного тучами неба, молнии освещали окрестность то белым, то багровым блеском.
В отсветах их выступил из лагеря Кривонос во главе шестидесяти тысяч самолучших, отборнейших бойцов и черни.
Глава XXVII
Кривонос пошел из Белой Церкви через Сквиру и Погребище к Махновке, а всюду, где проходил, даже следы человеческого проживания исчезали. Кто не присоединялся к нему, погибал от ножа. Сжигали на корню жито, леса, сады, а князь тем временем тоже, в свою очередь, сеял опустошение. После поголовной резни в Погребище и кровавой бани, устроенной паном Барановским Немирову, уничтожив этак с дюжину крупных шаек, войско в конце концов стало лагерем под Райгородом, ибо почти месяц уже люди не слезали с седел и ратные труды измотали солдат, а смерть их ряды поуменьшила. Надо было отдышаться и отдохнуть, так как рука косцов этих одеревенела от кровавой жатвы. Князь был даже склонен на какое-то время уйти на отдых в мирные края, дабы пополнить войско, а главным образом конский запас, который был скорее похож на движущиеся скелеты, чем на живые существа, потому что лошади с месяц уже не видели зерна, пробавляясь одной только затоптанною травою. Между тем после недельного бивака сделалось известно, что на подходе подкрепления. Князь тотчас же выехал навстречу и в самом деле встретил Януша Тышкевича, воеводу киевского, подходившего с полутора тысячами изрядного войска; были с ним и пан Кшиштоф Тышкевич, подсудок брацлавский, и молодой пан Аксак, еще почти юноша, но с добротно снаряженной собственной гусарской хоругвишкой, и множество шляхты, а именно господа Сенюты, Полубинские, Житинские, Еловицкие, Кердеи, Богуславские — кто с дружинами, а кто и без, — все вместе насчитывали около двух тысяч сабель, не считая челяди. Князь очень обрадовался и, признательность свою выражая, пригласил пана воеводу к себе на квартиру, а тот ее бедности и простоте надивиться не мог. Князь, насколько в Лубнах жил по-королевски, настолько в походах, желая показать пример солдатам, никаких роскошеств себе не позволял. Стоял он постоем в небольшой комнатенке, в узкую дверь которой пан воевода киевский по причине своей превеликой тучности едва смог протиснуться, приказав даже себя стремянному сзади подпихивать. В комнате, кроме стола, деревянных лавок и койки, покрытой лошадиной шкурой, не было ничего, разве что сенник у двери, на котором спал всегда готовый к услугам ординарец. Простота эта весьма удивила воеводу, любившего посибаритничать и путешествовавшего с коврами. Итак, вошел он и с удивлением воззрился на князя, поражаясь, как может муж, столь великий духом, жить в таковой непритязательности и убожестве. Ему случалось встречаться с князем на сеймах в Варшаве, он состоял даже с ним в дальнем родстве, но коротко они знакомы не были. Лишь когда завязался разговор, он тотчас понял, что имеет дело с человеком незаурядным. И вот старый сенатор и старый бесшабашный солдат, приятелей-сенаторов по плечу похлопывавший, ко князю Доминику Заславскому обращавшийся «милостивец мой!» и с самим королем бывший в доверительных отношениях, не мог позволить себе запросто держаться с Вишневецким, хотя князь принял его учтиво, ибо был благодарен за помощь.
— Сударь воевода, — сказал он. — Слава богу, что прибыли вы со свежим народом, а то я уж на последнем дыхании шел.
— Заметил, заметил я, что солдаты вашей княжеской светлости измотались, сердешные, и это меня немало удручает, ибо прибыл я сюда просить, чтобы ваша княжеская светлость помощь мне оказал.
— Спешно ли?
— Periculum in mora, periculum in mora![105] Подошло негодяйства несколько десятков тысяч, а над ними Кривонос, который, как я слышал, на вашу княжескую светлость был отряжен, но, узнав от языка, что ваша княжеская светлость на Староконстантинов пошли, туда направился, а по дороге обложил мою Махновку и такое опустошение учинил, что рассказать невозможно.
— Слыхал я о Кривоносе и здесь ждал его, но поскольку он до меня не добрался, придется, как видно, добираться до него — дело действительно спешное. Большой гарнизон в Махновке?
— В замке двести немцев преизрядных, и они какое-то время еще продержатся. Но плохо, что в город понаехало множество шляхты с семьями, а город-то укреплен валом да частоколом, так что долго обороняться не сможет.
— Дело действительно спешное, — повторил князь.
Затем поворотился к ординарцу:
— Желенский! Беги к полковникам.
Воевода киевский тем временем, тяжело дыша, уселся на лавку, при этом он озабоченно озирался насчет ужина, ибо был голоден, а поесть любил, и весьма.
Тут послышались шаги вооруженных людей и вошли княжеские офицеры — темные с лица, исхудавшие, бородатые. С запавшими глазами, с выражением неописуемой усталости во взглядах, они молча поклонились князю и гостям и стали ждать распоряжений.
— Милостивые государи, — спросил князь, — кони у водопойных колод?
— Так точно!
— К походу готовы?
— Как всегда.
— Прекрасно. Через час идем на Кривоноса.
— Ге! — удивился киевский воевода и поглядел на пана Кшиштофа, подсудка брацлавского.
А князь продолжал:
— Их милости Вершулл и Понятовский пойдут первыми. За ними Барановский с драгунами, а через час чтоб у меня и пушки Вурцеля выступили.
Полковники, поклонившись, вышли, и спустя минуту трубы затрубили поход. Киевский воевода такой поспешности не ожидал и даже не желал ее, так как устал с дороги и утомился. Он рассчитывал с денек у князя отдохнуть, дело бы успелось; а тут приходилось сразу, не спавши, не евши, на коня садиться.
— Ваша милость, князь, — сказал он, — а дойдут ли твои солдаты до Махновки, ибо на вид ужасно они fatigati[106], а дорога неблизкая.
— Об этом, милостивый государь, не беспокойся. Они на битву, как на свадьбу, идут.
— Вижу я, вижу. Ребята удалые, но ведь… мои-то люди с дороги.
— Ты же сам, ваша милость, сказал: «Periculum in mora».
— Так-то оно так, да недурно бы хоть ночку отдохнуть. Мы же из-под Хмельника идем.
— Досточтимый воевода, мы — из Лубен, из-за Днепра.
— Досточтимый воевода, мы — из Лубен, из-за Днепра.
— Мы день целый в дороге.
— Мы — целый месяц.
Сказав это, князь вышел, чтобы самолично проверить построение, а воевода глаза на подсудка, пана Кшиштофа, уставил, ладонями по коленям хлопнул и сказал:
— Вот, пожалте вам, получил, что хотел! Ей-богу, меня тут голодом уморят. Ну! Вот же горячие головы! Прихожу к ним за помощью, полагая, что после великих и слезных просьб они дня через два-три соизволят пошевелиться, а тут даже передохнуть не дают. Черт бы их побрал! Я путлищем, которое негодяй денщик худо пристегнул, ногу себе стер, в животе у меня бурчит… Черт бы их побрал! Махновка Махновкой, а утроба утробой! Я тоже старый солдат и, может, поболе ихнего войны хлебнул, но чтобы так — раз и пожалте!.. Это же дьяволы, не люди, не спят, не едят — только сражаются. Ей-богу, не едят они. Видал, пане Кшиштоф, полковников-то? Разве же они не выглядят как spectra[107], а?
— Однако отваги им не занимать, — ответил пан Кшиштоф, бывший прирожденным солдатом. — Господи боже мой! Сколько суеты и беспорядка бывает, когда выступать надо! Сколько беготни, возни с повозками, неразберихи с лошадьми!.. А тут — слышите, ваша милость? — уже пошли легкие хоругви!
— И точно! Выступают! С ума можно сойти! — сказал воевода.
А молодой пан Аксак ладони свои мальчишечьи сложил.
— Ах, великий это полководец! Ах, великий воитель! — заговорил он восхищаясь.
— У вашей милости молоко на губах не обсохло! — рявкнул воевода. — Cunctator тоже был великий полководец!.. Понял, сударик?
Но тут вошел князь:
— Милостивые государи, на конь! Выступаем!
Воевода не выдержал.
— Вели же, ваша княжеская светлость, дать поесть что-нибудь, я же есть хочу! — воскликнул он вовсе уж в скверном настроении.
— Ах, мой дражайший воевода! — сказал Иеремия, смеясь и обнимая его.
— Простите, простите! Я бы всем сердцем, да на войне человек о таких вещах забывает.
— Ну что, пан Кшиштоф? Говорил я, они ничего не едят? — повернулся воевода к брацлавскому подсудку.
Ужин продолжался недолго, и даже пехота спустя два часа выступила из Райгорода. Войско продвигалось на Винницу и Литин к Хмельнику. По дороге Вершулл наткнулся в Саверовке на татарский отрядик, каковой они с паном Володыёвским поголовно и уничтожили, освободивши несколько сотен душ ясырей, сплошь почти девушек. Тут уже начиналась земля опустошенная, и Кривоносовы деяния были видны на каждом шагу. Стрижавка была сожжена, а население ее истреблено страшной методой. Несчастные, видать по всему, сопротивлялись Кривоносу, за что дикий предводитель обрек их мечам и пламени. У околицы висел на дубу сам пан Стрижавский, которого люди Тышкевича сразу же опознали. Висел он совершенно нагой, а на груди его виднелось ужасное ожерелье из голов, нанизанных на веревку. Это были головы его шестерых детей и жены. В самой деревне, сожженной, кстати, дотла, солдаты увидели по обочинам длинные вереницы казацких «свечей», то есть людей с вознесенными над головой руками, прикрученных к вколоченным в землю жердинам, обвязанных соломой, облитых смолой и зажженных с кистей рук. У большинства отгорели только руки, так как дождем, видно, огонь погасило. Но трупы эти с искаженными лицами, протягивающие к небу черные культи, были ужасны. В воздухе стоял трупный смрад. Над столбами кружили тучи ворон и галок; они, завидя подходившее войско, с карканьем срывались с ближних столбов, чтобы пересесть на отдаленные. Несколько волков побежало от хоругвей к зарослям. Войска в молчанье проходили по страшной аллее, считая «свечи». Оказалось их более трехсот. Наконец солдаты прошли эту злосчастную деревеньку и вдохнули свежего воздуха полей. Увы, следы уничтожения виднелись и тут. Была первая половина июля, хлеба уже почти поспевали, и ожидалась даже ранняя жатва. Однако целые нивы были частью сожжены, частью потравлены, всклокочены, втоптаны в землю. Ураган, казалось, пронесся по пажитям. А он и вправду пронесся над ними, страшнейший из ураганов — ураган гражданской войны. Княжеские жолнеры не раз видали плодородные края, опустошенные татарскими набегами, но такого ужаса, такой ярости истребления они никогда еще не видели. Леса, как и хлеба, были сожжены. Где огонь не пожрал дерев целиком, там он слизнул с них огненными своими языками листья и кору, опалил дыханием, задымил, обуглил — и деревья теперь торчали, точно скелеты. Пан воевода глядел и глазам своим не верил. Медяков, Захар, Футоры, Слобода — сплошное пепелище! Мужики кое-где сбежали к Кривоносу, а бабы и дети попали ясырями к тем ордынцам, которых Вершулл с Володыёвским перебили. На земле было запустение, на небе же — стаи ворон, воронов, галок, коршунов, послетавшихся бог весть откуда на казацкое жниво… Следы недавнего пребывания войск делались все более свежими. Все чаще встречались сломанные повозки, трупы скотины и людей, еще не тронутые тлением, разбитые горшки, медные котлы, мешки с подмокшей мукой, еще дымящиеся пепелища, стога, недавно початые и раскиданные. Князь, не давая солдатам передышки, торопил войско к Хмельнику, старый же воевода за голову хватался, жалобно повторяя:
— Моя Махновка! Моя Махновка! Теперь я вижу, что нам не поспеть.
Между тем из Хмельника пришло донесение, что не сам старый Кривонос, но сын его Махновку с более чем десятью тысячами солдат осадил и что это он учинил столь опустошительные зверства по дороге. Город, судя по сообщениям, был уже взят. Казаки, овладев им, вырезали поголовно шляхту и евреев, шляхтянок же взяли в свой табор, где им был уготован жребий худший, чем смерть. Однако крепостца под командованием пана Льва пока что не сдавалась. Казаки штурмовали ее из монастыря бернардинцев, в котором предварительно порубали монахов. Пан Лев на пределе сил и запасов пороха долее чем одну ночь продержаться не рассчитывал.
Поэтому князь оставил пехоту, пушки и главные силы войска, которым велел идти к Быстрику, а сам с воеводою, паном Кшиштофом, паном Аксаком и двумя тысячами безобозного войска бросился на помощь. Старый воевода, совершенно растерявшись, шел уже на попятный. «Махновка пропала, мы придем слишком поздно! Больше нет смысла, лучше другие города оборонять и гарнизонами их обеспечить», — повторял он. Князь, однако, не хотел и слушать. Брацлавский подсудок, наоборот, торопил, а войска те просто рвались в бой. «Раз мы сюда пришли, без крови не уйдем!» — говорили полковники. И решено было идти.
И вот в полумиле от Махновки более дюжины всадников, мчась что только духу в конях, появились на пути войска. Это был пан Лев со своими. Увидав его, киевский воевода сейчас же понял, что произошло.
— Замок взят! — крикнул он.
— Взят! — ответил пан Лев и тотчас потерял сознание, ибо, посеченный и пулями пораненный, потерял много крови. Другие, однако, стали рассказывать, как все происходило. Немцев на стенах перебили всех до единого, ибо они предпочли умереть, но не сдаваться; пан Лев прорвался через лавину черни в выломанные ворота, но в башне тем не менее еще защищались несколько десятков шляхтичей — к ним-то и надо было спешить на помощь.
Поэтому рванули с места. И вот открылся на холме город с замком, а над ним тяжкою тучею дым начавшегося пожара. День клонился к вечеру. На небе горела огромная оранжево-пурпурная заря, сперва было сочтенная войском за сами пожары. В ее освещении были видны запорожские полки и скученные толпища черни, изливавшиеся из ворот навстречу войскам совершенно безбоязненно, ибо в городе никто не знал о подходе князя, полагая, что это всего-навсего киевский воевода идет с подкреплениями. Как видно, всех совершенно одурманила водка, а может, свежая победа вселила спесь безмерную, но мятежники беспечно спустились с холма и только в долине стали весьма усердно строиться к битве, колотя в барабаны и литавры. Когда скакавшие увидели это, радостный клич вырвался изо всех польских грудей, а пан воевода киевский получил возможность во второй уже раз удивиться четкости действий княжеских хоругвей. Остановившись при виде казаков, они тотчас же составили боевые порядки: тяжелая кавалерия посредине, легкая на флангах, так что перестраивать ничего не потребовалось и с места возможно стало идти в дело.
— Пане Кшиштоф, что же это за народ! — воскликнул воевода. — С ходу построились. Они и без полководца могут в бой идти.
Однако князь, как осмотрительный военачальник, летал с булавою в руке перед хоругвями от фланга к флангу, оглядывая полки и давая последние указания. Закат отражался в его серебряном доспехе, и всадник походил на светлое пламя, метавшееся среди шеренг, ибо на фоне темных броней он один только и светился необычайно.
А строй был таков: посреди в первой линии три хоругви — первая, которою сам воевода киевский командовал, вторая — молодого пана Аксака, третья — пана Кшиштофа Тышкевича, за ними, во второй линии, драгуны под командою Барановского и, наконец, могучие гусары князя, а при них командиром пан Скшетуский.