Татиана заволновалась, как будто на расстоянии почуяла перемены в жизни Ады. Звонила, приезжала, а ее всё нет дома и нет. Оставила записку у консьержки: «Ты где? Срочно перезвони!» Ада позвонила в воскресенье, сказала, что нашла другую работу, потом расскажет. Паскаль не дал им долго разговаривать, для него настали сложные времена — отучались и от соски, и от памперсов сразу.
А фальшивая студентка едва не забыла о встрече с Кириллом Леонидовичем Буркиным, папиным гонцом. В последний момент вспомнила!
Вышла на станции метро «Bir-Hakeim» — и снова, в бессчетный раз замерла от мысли, что она здесь, в Париже. Привыкнуть к этому получилось еще очень нескоро.
Мост Бир-Хаким и сам собой красив, и Башня выглядит отсюда совсем иначе. Рядом — узкий Лебяжий остров и маленькая статуя Свободы.
Первым же человеком, которого Ада увидела под Башней, оказался седой мужчина, соответствующий описанию. В руках он нервно сжимал чемоданчик-«дипломат». И поглядывал на вершину Башни с каким-то, как показалось Аде, осуждением.
— Мы ведь поднимемся, да? — спросил он Аду сразу же после того, как они друг друга признали. — Ты уж, поди, сто раз там была?
Буркин сразу решил, что с Адой можно запросто, на «ты». Раньше ее такие мелочи не смущали (как д’Артаньяна — грубая форма женских рук), но сейчас панибратство покоробило. Более того, Буркин даже на Башню вдруг сумел распространить свое вредное воздействие — впервые в жизни Ада подумала, что она похожа не только на первую букву ее имени или ракету на старте — напоминает еще и пьяницу, писающего на дерево, широко расставив ноги.
В Екатеринбурге Олень жила на первом этаже, с видом на стройку и магазин. Однажды поутру, выглянув в окно, увидела целую шеренгу солдат перед забором — они на нем не писа́ли, они на него пи́сали.
Кирилл Леонидович имел полный рот железных зубов — и, наверное, запросто мог бы перекусить ими проволоку, но вместо этого улыбался и тащил Аду за руку, чтобы купить билет на Башню.
Наверх шустро летели красные коробочки лифтов.
Она, честно сказать, не собиралась никуда с ним подниматься — взять бы деньги, да и уйти обратно, к мосту «Бир-Хаким». Но как это можно было сделать, не обидев Кирилла Леонидовича, совершенно непонятно.
К тому же она поднималась на Башню давно — в октябре, вместе с группой.
И не отказалась бы еще раз посмотреть на Париж с верхней площадки — там, где золотистые телескопы, а люди внизу — мелкие и черные, как шелуха от семечек.
Кирилл Леонидович умело занял очередь, в нем чувствовалась советская «сборка». Непонятно почему Аду это вдруг расстроило.
Она заметила, что под курткой у Буркина — рубашка в клетку, и эта клетка — точь-в-точь как на рубашках игральных карт.
А на пальцах гонца — лиловые цифры 195?..
Кого же ты прислал ко мне, папочка?
Не хочу я с ним никуда. Даже на Башню.
Очередь шла быстро, Ада пыталась вести беседы: как вам Париж, да как там в Екатеринбурге.
Темы благодатные, говори — не хочу.
Вот Буркин и говорил.
Париж ему не нравится, потому что здесь всё дорого и никто не понимает по-русски. Могли бы выучить после всего, что сделала русская эмиграция для Франции.
— Вы хотели сказать, после того, что сделала Франция для русской эмиграции? — не поверила своим ушам Ада (хотя уши были, несомненно, ее — всё такие же, к сожалению, крупные. Олень часто дразнила Аду Буддой).
— Я сказал то, что хотел сказать! — надменно объяснил Леонидович. — Мы облагородили ихнюю породу, понимаешь?
И сплюнул на асфальт. Плевок получился густой, с зеленой серединкой. Ада хотела гордо удалиться, но они уже зашли в ту часть очереди, откуда не выберешься без громких извинений и расталкиваний уважаемой публики.
Она замолчала, и всё время — пока поднимались вверх, на первый, второй и третий уровень, молчала. Думала про забытого архитектора Башни — между прочим, именно Стефан Совестр придумал эти арки, украшения и круглую маковку…
Кирилл Леонидович укоризненно смотрел с башни вниз. Потом, Ада увидела, достал ножик из кармана (как месяц в старой считалке) и начал вырезать на перильцах буквы.
— Вы мне деньги привезли? — грубо спросила она.
— А как же, — ответил Буркин и сплюнул вниз. — На головы беспечных парижан! — засмеялся он. Не чужд оказался поэзии.
— Мне пора идти, — отчетливо сказала Ада. — Отдайте деньги, пожалуйста.
— А кто узнает, что я их тебе не отдал? — дерзко спросил Леонидович, убирая ножик в карман. — Ты же этот, как его, нелегал. Кто тебе поверит?
— Папа! — сказала Ада. — И Петрович узнает, я всё расскажу.
— Ну, ты это, успокойся. Что так вопишь, на нас вон уже какой-то мужик, это самое, смотрит. Будут тебе твои деньги, но сначала помоги мне с покупками. Я жене, это самое, туфли обещал. И вино французское.
Ада успокоилась. Буркин сердился не на нее, а на Париж.
Перед тем как спуститься, он зашел в туалет — чтобы, по всей видимости, пометить собой Башню всеми доступными способами. Ада в это время подошла к перильцам — и, прищурившись, как будто смотрела фильм ужасов, глянула, что там выцарапал далекий гость. Ожидала традиционные три буквы, но нашла только две — К.Б. Этот вензель ее странным образом растрогал.
Через час они уже были в Дефансе — купили и туфли, и вино в «Николя». Дефанс понравился Леонидовичу — здесь всё было современное. «Небоскребы, это самое! И цены — можно жить».
Он даже на ужин Аду пытался пригласить, но она сказала, что очень занята.
Прощались на площади Звезды. Леонидович с неохотой вынул из сумки мятый конверт.
— Ну, прощай, нелегал! — сказал напоследок.
И Ада, в облегчении и радости от того, что деньги с ней и всё это окончилось, — испытывала в то же время странную, не знакомую прежде тоску — по родным словам, родной грубости, родным привычкам, таким нелепым и таким, оказывается, живучим… Буркин на время перенес ее домой, в Екатеринбург.
А теперь она снова осталась одна.
«April in Paris…»
Папа прислал так много!
Честно сказать, можно было месяц вообще не работать — а жить себе в удовольствие, как испокон веку было принято в Париже. Не все так здесь жили, но многие. И воспоминания о том, как прекрасен Париж для бездельников, эти многие носили потом с собой всю жизнь. Утешались этими воспоминаниями, доставали их при первой же возможности. Не зря Хемингуэй назвал свою книгу «Переносной праздник».
Ада, впрочем, и не работала. Она училась.
В субботу приходила к библиотеке святой Женевьевы и вместе с другими студентами стояла в очереди.
Читала то, что нужно было прочесть Дельфин, а потом еще и для себя — Газданова, Куприна, Бунина.
Бунин был любимым писателем Адиной мамы. Она читала его по кругу, не могла насытиться.
Папа ревновал к Бунину — он вообще всегда страдал, когда мама хвалила кого-то другого, не папу:
— У него все рассказы о том, как он любит простых баб.
Ада вычитывала из прозы Бунина Париж — опять, как раньше. Как будто не было за стеной Парижа реального.
Читальный зал библиотеки — как старинный вокзал.
И эти трогательные, такие личные лампочки…
В воскресенье — к Паскалю. Мальчик повзрослел, изменился. Вдруг начал стесняться Аду, отказывался переодевать при ней штанишки.
— Превращается в мужчину, — сказала мадам Наташа. И снова вручила Аде мешок с обносками.
Дельфин наслаждалась свободой и высоким рейтингом — контрольные в течение семестра за нее писала Ада. И вела конспекты, и каждый день отмечалась за мадемуазель Пакте.
Но вот как быть с экзаменами? Не может же она превратиться в Дельфин на самом деле! Даже если сделает такую же дурацкую стрижку, Ада и Дельфин совсем не похожи (к счастью для Ады).
Ее это очень беспокоило, а Дельфин всё время отмахивалась — да ладно тебе, что-нибудь придумаем.
Это у нее было очень русское качество — оставлять всё на потом, рассчитывать на Бога, черта и доброго человека, лишь бы не на саму себя.
Ада между тем понемножку обросла в университете знакомыми — то есть она поначалу пыталась быть нелюдимой и скованной, но потом расслабилась. Дружить с ней никто не рвался, но здоровались и общались так, что это могло сойти за некоторое подобие приятельства. Большего Аде, наверное, не требовалось — она была счастливо влюблена в Париж. Счастливо влюбленным людям друзья не нужны — особенно в тех случаях, если ты собираешься обмануть этих друзей в конце семестра.
В апреле, когда парижские каштаны в одну ночь вдруг покрылись розовыми цветами, Ада шла через Сите, возвращаясь с правого берега. Был ранний вечер. Туристы выбегали на середину бульвара дю Пале — и замирали перед объективами.
— Сними, чтоб цветочки попали! — услышала Ада. И какой-то уличный артист тут же запел, как в ответ:
— Сними, чтоб цветочки попали! — услышала Ада. И какой-то уличный артист тут же запел, как в ответ:
Ада прикасалась к домам и дворцам, приветливо кивала Нотр-Даму и Сен-Шапели — как старым знакомым. Проверяла, всё ли на месте в ее владениях — так ли прекрасен Париж сегодня, как вчера? Город был теперь ей близок и понятен, он стал родным, и как хорошо, что ей не нужно отсюда уезжать. Нет ничего хуже, чем уезжать из города, который ты понял и полюбил, — это всё равно что умирать в тот момент, когда ты разобрался наконец, зачем живешь.
Что и говорить — пока ей сказочно везло.
— What have you done to my heart… — допел наконец артист и деликатно подопнул ногой свою кепку в сторону слушателей. Ада бросила туда монетку, но она укатилась куда-то в сторону. И затерялась. «На хорошую погоду», — решила Ада и подошла ближе к певцу, чтобы не промазать во второй раз. Попала.
— Спасибо, — по-русски сказал певец.
Странно: раньше Ада не замечала, сколько в Париже русских.
Той ночью, апрельской и каштановой, ей впервые приснился другой город.
Она ехала в троллейбусе и мерзла. Очень мерзла. (Видимо, сбросила с себя одеяло, а отопление она не включала с февраля, потому что счета приходили такие, что согреться можно было от одного только взгляда на эти суммы.) Он весь насквозь промерз, этот поздний троллейбус, с Химмаша. Задубевший, как пододеяльник, который оставили сушиться на улице — а ночью внезапно выпал снег. И теперь этот пододеяльник стоял колом, как выражалась мама Олени, женщина простая и мудрая.
Ада сидела высоко, в том кресле, которое на колесе, — и была в троллейбусе совсем одна.
Внутри — темно, за окнами — только лунный свет. И троллейбус едет и останавливается, где нужно, с какой-то ненавистью распахивая дверцы. Ада не успевала понять, где они едут, а потом в троллейбусе откуда-то взялся еще один человек — мужчина, с тонкими чертами лица, такими тонкими, что это были именно черты, черточки, очертания… Может, это были даже не черты, а черти лица, потому что в нем, в этом мужчине, имелось что-то хитрое, чертовски четко очерченное… Он был в легкой куртке и ботиночках, а на Аду сновидение напялило толстую шубу, которая совершенно не грела, но всё равно была шубой, по крайней мере с виду.
Черт бегал по вагону в своих ботиночках, пытался согреться, но это было бесполезно — Ада поняла, что он сейчас замерзнет насмерть, если она не поможет.
— Снимайте обувь! — скомандовала она. Пока тот стаскивал с ног окостеневшие ботиночки, Ада, шатаясь, чтобы не упасть, — троллейбус летел быстро — перешла к нему, плюхнулась на сиденье напротив и сказала:
— Кладите сюда ноги.
Сюда — в смысле, под нее. Самое теплое в этом троллейбусе место.
Черт послушался, через секунду Ада сидела на его ледяных ступнях, как курица на мертвых яйцах. Потом троллейбус всё с той же ненавистью раскрыл дверцы — и на черном фоне Ада вдруг увидела белый резной купол цирка, похожий на колпак для торта, а рядом с ним — серый хобот недостроенной телебашни. Олень, чуткая к любому пейзажу и несомненно одаренная по визуальной части, всегда возмущалась этим соседством.
— Не надо быть Фрейдом, чтобы понять, что я имею в виду! — говорила Олень, хотя Аде эта фраза больше бы понравилась, будучи оконченной на слове «Фрейдом».
Всё это она вспомнила во сне и удивилась — откуда взялись цирк и телебашня, ведь троллейбусы здесь не ходят… Троллейбус, как будто отвечая, начал вдруг громко, протяжно гудеть.
Ада проснулась в своей холодной комнатке, с остывшей грелкой в ногах.
За окном был Париж, воскресенье. Громко и протяжно гудел домофон, как будто вообразил себя пароходом.
— Кто там? — спросила Ада, всё еще не очнувшаяся от этого странного и, несмотря ни на что, прекрасного сна.
Ранний воскресный гость — и в последнее время редкий. Татиана.
Лицо у нее такое, что Ада сразу проснулась и поняла — сейчас будет неприятное.
Татиана была похожа на человека, который с трудом пытается открыть «Советское шампанское» за новогодним столом. Были у нее в лице и предвкушение, и опасение, и желание сделать всё красиво — чтобы не выстрелить ни в кого пробкой.
Раньше она всегда приносила с собой круассаны, пирожные или сыр, какое-то вкусное излишество, которое Ада себе позволить не могла.
Сегодня утром руки у Татианы были пустые, и она их сложила на груди крестом, как женский Наполеон. Ада в старенькой ночнушке, списанной из гардероба мадам Наташи, чувствовала себя голой и глупой.
— Что случилось?
— Со мной — ничего! — Татиана как будто извинялась за то, что у нее всё в порядке. — А вот с Дельфин — очень даже случилось! Я тебе русским языком говорила: у девочки проблемы. Она — наркоман.
— Наркоманка, — поправила Ада, с ужасом понимая, что не утратит способности исправлять речевые ошибки окружающих даже на смертном одре.
Татиана так грозно глянула на Аду, что она вынуждена была схватить халатик со стула и завернуться в него — добавить лишний слой защитной одежды.
— Будешь чай? — виновато спросила у гостьи, и та сдалась — знакомым движением рванула с шеи свой платок. По комнате поплыла душная волна «Трезора». Ада плюхнула в чайник горстку заварки. Татиана достала из сумки плитку шоколада и рассказала наконец всю историю.
Дельфин в последние недели так решительно исправилась в учебе и поведении, что Надя слегка ослабила хватку, а Марк никогда и не пытался как-то влиять на дочь — он считал, что сделал для нее самое главное, подарив жизнь. Надя, проверяя конспекты, убедилась в том, что «рыбонька» плывет верным маршрутом — и начала понемногу отпускать ее из дома. Потом кто-то из родителей хватился — оказывается, Дельфин давно подобрала пин-коды к их кредиткам и высасывала понемногу с каждого счета — как змеиный яд из раны.
— Мне придется всё это вернуть? — ужаснулась Ада. Как все эгоистичные люди, она моментально вычленяла из потока информации то, что касалось ее особы лично.
— Нет, — сказала Татиана. — Надя прекрасно понимает, что тебя на это подбила Дельфин. И не такая уж там на тебя уходила сумма. На кокаин — гораздо больше.
В один не прекрасный вечер Дельфин доставили в клинику с передозом. Откачали, живая. Родители увозят ее в закрытое заведение, куда-то в провинцию.
— Бедняги, у них такие долги, а теперь еще и это, — сочувствовала Татиана.
Ада заплакала — это были первые слезы в Париже. Она плакала очень редко, иногда специально заставляла себя смотреть грустные фильмы про бедных старичков или несчастных брошенных собак — чтобы выплакаться. А тут, без всяких фильмов, заплакала — с соплями, всхлипами, с трясущейся губой.
Татиана перепугалась, начала рыться в своей сумке — то ли платок искала, то ли таблетку. Нашла в собственной голове — идею.
— Пойдем гулять! Я сегодня почти свободна — Шарлотт с ее папой уехали к свекрови.
— А ты почему не поехала? — успокоившись, спросила Ада. Умыться, высморкаться, одеться — и забыть эту истерику, как страшный сон. Сон, впрочем, был не страшный, и он-то как раз не забылся.
— Не переживай, они и без меня отлично проведут время, — ровно сказала Татиана, но уголком губ все-таки дернула.
— Но у меня сегодня Паскаль.
— Позвони и скажи, что заболела — голос у тебя как раз подходящий, осипший.
Мадам Наташа расстроилась, но согласилась с тем, что не следует подвергать опасности слабую иммунную систему Паскаля.
Ада считала, что они погуляют рядом с домом, может, дойдут пешком до Люксембургского сада, но Татиана повезла ее в метро, в нелюбимый район — Сен-Дени.
— Когда мне грустно, я всегда сюда приезжаю, — сказала Татиана. Она много чего рассказала Аде в тот день — как волновалась за нее всё это время, как напридумывала неизвестно чего. Шарлотт даже приревновала маму к этой русской девочке, которая моет туалеты в кино.
— Больше так не пропадай, пожалуйста, — попросила Татиана. — И, кстати, что с кино? Вернешься?
— Ты так спрашиваешь, будто я снимаюсь в главной роли, — сказала Ада.
Они грустно посмеялись.
За окном поезда показалась гигантская тарелка стадиона.
— Нам на следующей, — сказала Татиана.
Базилика Сен-Дени выглядела очень странно — как будто у нее отломали левую башню.
— Здесь похоронены почти все французские короли, начиная с Дагобера, — сказала Татиана.
Статуи лежали на спинах, как мертвые люди. Татиана опять включила в себе гида — до отказа. Рассказывала про меч Жанны д’Арк, рог Роланда, шахматы Шарлеманя, зеркало Вергилия и золотую чашу Соломона — до революции всё это хранилось здесь. А потом возбужденные толпы (она так и сказала) разграбили аббатство — и заодно выкинули отсюда останки королей. Пятьдесят четыре дубовых гроба Бурбонов были вскрыты, как банки с сардинами! Тело Людовика Четырнадцатого смердело, лицо было черным, как у черта.