Европа перед катастрофой. 1890-1914 - Барбара Такман 32 стр.


В то же время центром притяжения сторонников пересмотра приговора Дрейфусу стал воскресный салон госпожи Арман де Кайяве на авеню Ош, где главенствовал Анатоль Франс. Сюда постоянно наведывались Клемансо, Бриан, Рейнах, Жорес и Люсьен Эрр. Госпожа Арман признавала только писателей и политиков и не желала видеть у себя аристократов, исключая госпожу де Ноай, которая считалась сторонницей дрейфусаров и казалась всем «восточной принцессой, сходящей с паланкина… и обладавшей способностью дополнять пламенность слов пламенностью взгляда». Повсюду лежали книги Анатоля Франса, а сам великий мастер стоял посреди толпы, собравшейся вокруг, рассуждал на избранную тему, прерываясь иногда, чтобы поприветствовать кого-нибудь или поцеловать руку бледной особе в шиншилле, раскланиваясь налево и направо, знакомя гостей и продолжая одновременно говорить о поэзии Расина, парадоксах Робеспьера и эпиграммах Рабле.

Однако всех занимали не парадоксы Робеспьера и эпиграммы Рабле, а конфликт мнений об осуждении Дрейфуса. В салон госпожи Обернон все еще приглашались гости из обоих лагерей, и как только кто-нибудь заговаривал о нем, моментально возникал ожесточенный спор. «Эта петиция так называемых “интеллектуалов” – абсурдная и нахальная, – провозглашал Фердинанд Брюнетьер, редактор назидательного журнала «Ревю де дё монд» («Обозрение двух миров»). – Они придумали название, превознося себя до небес, как будто писатели, ученые, профессора умнее и лучше других людей… Кто дал им право вмешиваться в дела военного правосудия?» Виктор Брошар, профессор античной философии в Сорбонне, отвечал не менее пылко: «Правосудие основывается не на мнении судей, а на законах… Вынести приговор человеку на основании свидетельств, которые от него умышленно сокрыты, это не просто беззаконие, а юридическое убийство… Сегодня не генералы, не Рошфор, не горлопаны из «Либр пароль», не Эстергази и не ваш герцог Орлеанский представляют честь и совесть Франции. Олицетворяем ее мы, интеллектуалы».


Штаб-квартирой «правого дела» был салон госпожи де Луан на Елисейских полях, где царствовал Жюль Леметр. Прирожденная дама полусвета, вышедшая замуж за пожилого графа де Луан и ставшая признанной повелительницей академиков, была для Леметра и наставником, и матерью, и сестрой, и, предположительно, любовницей, хотя, как говорили злые языки, платонической. Гостей она принимала, устраивая обед, по пятницам в плюшевой гостиной, украшенной обнаженной мраморной Минервой на каминной полке и картиной Месонье на стене, «дешевой подделкой», по мнению Бони де Кастелллана. Леметр уже был известным литературным и театральным критиком, печатавшимся в «Журналь де деба» («Журнал дебатов»), очень плодовитым, одинаково легко писавшим пьесы, стихи, короткие рассказы, критические эссе, биографии, речи, политические и полемические статьи. Из его сочинений, когда их скомпоновали, получилось пятьдесят томов. Хотя Леметр и отличался дилетантством, полагают, что именно он своими полемическими выступлениями в «Ревю де дё монд» уберег французский театр от нашествия северных драматургов – Ибсена, Гауптмана, Зудермана, Штринберга, благодаря чему по праву и занял место в академии. В демократии и всеобщем избирательном праве он совершенно разочаровался. «Республика излечила меня от республиканских иллюзий, – писал Леметр, – а жизнь исцелила меня от романтизма»76. Он разуверился и в «литературных игрищах», мысля себя человеком действия, вдохновляющим других людей не на страницах газет, а в реальной жизни на борьбу за великую идею. Под бурные аплодисменты на торжественной церемонии в салоне госпожи де Луан его избрали предводителем Ligue de la Patrie Française, Лиги защитников французского отечества, которая по замыслу националистов должна была сплачивать интеллектуалов «правого дела» для борьбы с врагами la patrie. В комитет вошли Вогюэ, Баррес, Форен, Мистраль, поэт провансальского возрождения, композитор Венсан д’Энди, художник Каролюс Дюран. В лиге вначале насчитывалось 15 000 членов, а уже через месяц в нее вступили еще 30 000 энтузиастов. Леметра избрали президентом, видимо, только для того, чтобы иметь во главе организации академика, равного Анатолю Франсу, поскольку он меньше всего подходил на роль лидера, отличался склонностью к ехидству, брюзжанию и, если ему не удавалось доказать свою точку зрения за пять минут, то он самоустранялся из дискуссии.

Не годился в вожаки и вице-президент, кроткий и добродушный поэт Франсуа Коппе. Его уговорили друзья, а он ностальгировал по прошлому, писал романтические стихи о неприхотливости и скромности былых времен. Когда приятель-англичанин спросил его “Que faites vous, Maître, dans cette galère?” («Зачем вы ввязались в это дело?»), Франсуа ответил: «По правде говоря, и сам не знаю»77. Он испытывал какое-то смутное ощущение, что религия и патриотизм, сделавшие Францию великой, могут исчезнуть под напором материализма.

Реально руководили организацией Баррес, Дрюмон, Рошфор и Дерулед, вождь прежней Лиги патриотов 78. На политических сессиях Дрюмон обычно громко хохотал и говорил: «Они доведут меня до могилы». Рошфор, привыкший слушать только самого себя, когда дискуссия затягивалась, восклицал «Да, да, это тошнотворно, ну и canaille!» [70] и рассказывал какой-нибудь анекдот, приводивший в восторг Франсуа Коппе. «Каждый из нас по отдельности человек серьезный и солидный, а когда мы вместе, то ведем себя фривольно», – жаловался Леметр госпоже де Луан.

Но они, конечно, со всей серьезностью относились к своей миссии. В спорах вокруг bordereau и petit bleu Леону Доде слышалась «тяжелая поступь легионов варваров». Дрейфусизм – чужестранец, оккупировавший Францию. Это революция. Это евреи, масоны, вольнодумцы, протестанты, анархисты, интернационалисты. У каждого был свой враг. Баррес видел опасность во всем, что ему казалось «нефранцузским». Для Артура Мейера ее представлял «альянс анархизма и дрейфусизма», «культ удвоенной чудовищной силы», главными жрецами которого были Анатоль Франс и Октав Мирбо. Брюнетьер усматривал угрозу в индивидуализме… величайшем недуге нашего времени… сверхчеловеке Ницше, анархисте, culte de moi [71].

Пост военного министра в правительстве радикалов, сформированном после выборов в мае 1898 года, занял Годфруа Кавеньяк, личность сугубо гражданская, но с характером. Он был рьяным республиканцем, гордился своей кристальной честностью и считал себя гонителем коррупционеров в парламенте. Он же инициировал панамское расследование и не переносил Клемансо. И он же, когда ему довелось шесть месяцев в 1895 году поруководить военным министерством, поверил в подлинность «секретного файла» и виновность Дрейфуса. Теперь же, хотя отставной премьер-министр Мелин представлял дело так, будто никаких проблем с приговором не существует, Кавеньяк решил сам ознакомиться с документами. Он просмотрел все материалы и убедил себя в виновности обоих – и Эстергази и Дрейфуса. Министр приказал арестовать Эстергази и Пикара, намерившись навсегда закрыть в палате депутатов дело о пересмотре приговора. С суровым и решительным видом он сообщил депутатам: Эстергази оправдан ошибочно, его следует привлечь к ответственности, но «я абсолютно убежден в виновности Дрейфуса». Он пересказал всю историю дела Дрейфуса, восстанавливая детали, ложность которых дрейфусары уже доказали, процитировал некое признание Дрейфуса и письмо Паниццарди, о подложности которого итальянцы информировали Мелина, еще две недели тому назад исполнявшего обязанности премьер-министра, а сейчас сидевшего в депутатском зале. Когда Кавеньяк закончил речь, все депутаты поднялись со своих мест, бурно аплодируя. Они сняли с себя тяжелейшее бремя и проголосовали с результатом 545—0 (при девятнадцати воздержавшихся, включая промолчавшего Мелина) за общенациональное affichage, предание гласности речи министра путем расклеивания текста возле каждой ратуши по всей Франции. «Теперь это гнусное дело погребено навечно, – заявил в тот вечер в своем клубе Вогюэ. – Теперь Дрейфусу гнить на скале до самой смерти»79.

Дрейфусарам нанесли страшный удар. Печальную весть сообщил им один журналист, примчавшийся из палаты депутатов к Люсьену Эрру, принимавшему в это время у себя в кабинете Леона Блюма. Потрясенные, они молча смотрели друг на друга, оцепенев от горя и едва сдерживая слезы. Вдруг звякнул дверной звонок, и с улицы к ним ворвался взъерошенный Жорес. Он посмотрел на них победоносно и затараторил: «И вы тоже?.. Неужели вы не понимаете, что впервые как никогда прежде мы близки к победе? Мелин молчал, говорил Кавиньяк, и его легко побить… Кавиньяк цитировал документы, а они подложные. Да, говорю вам, они подложные, от них пахнет, от них смердит фальшивками. Это подделки… Я в этом уверен и докажу это. Липа выпирает из всех дыр. Мы возьмем их за горло. Не хмурьтесь с похоронным видом. Ликуйте, как я».

Дрейфусарам нанесли страшный удар. Печальную весть сообщил им один журналист, примчавшийся из палаты депутатов к Люсьену Эрру, принимавшему в это время у себя в кабинете Леона Блюма. Потрясенные, они молча смотрели друг на друга, оцепенев от горя и едва сдерживая слезы. Вдруг звякнул дверной звонок, и с улицы к ним ворвался взъерошенный Жорес. Он посмотрел на них победоносно и затараторил: «И вы тоже?.. Неужели вы не понимаете, что впервые как никогда прежде мы близки к победе? Мелин молчал, говорил Кавиньяк, и его легко побить… Кавиньяк цитировал документы, а они подложные. Да, говорю вам, они подложные, от них пахнет, от них смердит фальшивками. Это подделки… Я в этом уверен и докажу это. Липа выпирает из всех дыр. Мы возьмем их за горло. Не хмурьтесь с похоронным видом. Ликуйте, как я».

Жорес ушел и написал Les Preuves («Доказательства»), серию статей, которые начала печатать социалистическая газета «Птит репюблик», удивив читателей своей готовностью оказать содействие представителям ненавистного буржуазного мира. Дело Дрейфуса побуждало забыть о классовой вражде.

Жорес стал убежденным дрейфусаром еще до суда над Золя. Вся его приземистая и крепко сбитая фигура, казалось, излучала жизнерадостность и предвкушение битвы. Большая голова, всклоченная борода, неряшливость одеяния, вечно сползающие из-под брюк белые носки вписывались в расхожий образ вождя трудящихся. Но по рождению Жорес не имел никакого отношения к рабочему классу, а происходил из буржуазной, хотя и бедной семьи, учился в Эколь нормаль, превосходно владел греческим и латинским языками, был однокашником и другом Анри Бергсона, соревнуясь с ним за первенство в познании наук. Во время суда над Золя он в ожидании вызова в качестве свидетеля прохаживался в коридоре на пару с Анатолем Франсом, декламируя стихи поэтов XVII века 80. Когда Жорес тяжелой поступью поднимался в палате депутатов на трибуну и выпивал стакан красного вина, прежде чем начать говорить, аудиторы напружинивались, испытывая либо почтение, либо неприязнь. Говорил он громовым голосом «широчайшей амплитуды». Этот голос, даже пониженный, все равно слышался в самых отделенных углах самого большого зала, хотя, как заметил Роллан, особое удовольствие доставлял оратору, когда им пользовались в полную силу. Жорес мог говорить на пределе своих голосовых связок полтора-два часа. Он никогда не пользовался заметками, а попытки помешать ему только еще больше его раззадоривали. Если кто-то осмеливался его прервать, он играл с оппонентом, как «кот с мышью, ласкал, позволял попрыгать и потом… наносил внезапный и резкий удар»81.

Жорес не был фанатиком и не ставил во главу угла какую-то определенную ортодоксию, чем страдало социалистическое движение. Он возглавлял забастовку в Кармо и считал, что главной задачей рабочего класса должно быть достижение не теоретических, а реальных и осуществимых целей. После того как Люсьен Эрр и другие энтузиасты убедили его в невиновности Дрейфуса, Жорес пришел к выводу, что социализм, воздерживаясь от борьбы за справедливость, лишь навредит себе. Включившись в эту борьбу, он обрастет новыми сторонниками и укрепит свои позиции. Дело Дрейфуса послужит катализатором в объединении левых сил во главе с социалистами.

Не все коллеги в социалистической партии разделяли его мнение 82. Умеренные социалисты вроде Мильерана и Вивиани не хотели участвовать в «малопонятном и рискованном» разбирательстве; экстремисты во главе с Жюлем Гедом, хотя и считали себя дрейфусарами, были против того, чтобы партия взялась за дело Дрейфуса, так как это дезориентирует рабочий класс и отвлечет его от главной борьбы. На партийной конференции, созванной после публикации памфлета J’Accuse для того, чтобы выработать общую линию поведения на случай, если правые потребуют суда над Золя, умеренные социалисты продемонстрировали, что для них важнее не доблесть, а благоразумие, и оправдывали свою позицию предстоящими выборами. «Зачем нам рисковать выборами ради Золя? – говорили они. – Он же не социалист… он ведь типичный буржуа». Разгорелись острые дебаты, и Гед, театрально открыв окно, чтобы впустить свежий воздух в затхлую атмосферу конференции, воскликнул: «Письмо Золя – величайшее революционное деяние столетия!» Но это был всего лишь жест, и он подписал манифест, гласивший: «Пусть буржуазия дерется и рвет себя на части по поводу patrie, законности и справедливости, которые остаются пустыми словами, пока существует капитализм». Дело Дрейфуса надо использовать в борьбе против буржуазии, а не для «мобилизации рабочего класса на поддержку одной из ее фракций». Дело Дрейфуса – следствие конфликта между двумя фракциями буржуазии: клерикалов, с одной стороны, а с другой – капиталистов-евреев и их друзей. Если социалисты поддержат одну из сторон, то они поступятся интересами классовой борьбы. «Сохраняйте свою свободу в схватке между двумя лагерями – де Мена и Рейнаха», – призывал Гед.

Но между противоборствующими сторонами, и теми и другими, уже не оставалось пространства для маневрирования. «Вы не представляете себе, как я измучился 83, – говорил Жорес Шарлю Пеги. – С врагами все ясно – но как быть с друзьями! Они обрушились на меня, поскольку боятся, что их не изберут. Они держат меня за фалды и не допускают к трибуне». Однако Жорес не мог молчать, он продолжал выступать, и его действительно прокатили на выборах в мае 1898 года, хотя не столько из-за дела Дрейфуса, сколько из-за оппозиции промышленников в его округе. Теперь Жорес использовал для общения с аудиторией газету «Птит репюблик», как Клемансо – «Орор», и ежедневно публиковал в ней политическую колонку. Классовая ненависть настолько въелась в сознание социалистов, что ему для начала надо было лишить Дрейфуса классовой принадлежности. «Он больше не офицер и не буржуй, – писал Жорес. – В своем злосчастии он оказался вне сословий… Он всего лишь живой свидетель преступлений власть имущих… Он – обыкновенный представитель рода человеческого». Жорес разобрал по косточкам все аргументы и материалы Каваньяка, слухи и наветы, проанализировал фальшивки и подделки. Его разоблачительные статьи вдохновили дрейфусаров и разозлили Каваньяка. За обедом он предложил членам кабинета арестовать всех главных поборников пересмотра дела Дрейфуса, обвинив их в заговоре против государства, и назвал в том числе Матье Дрейфуса, Бернара Лазара, Ранка, Рейнаха, Шерера-Кестнера, Пикара, Клемансо, Золя. Когда кто-то из коллег саркастически спросил: «А почему бы и не адвокатов?», Каваньяк ответил: «Конечно» и добавил имена Лабори и Деманжа.

Тем не менее «Доказательства» Жореса произвели впечатление на Каваньяка. Желая найти ответы на некоторые обвинения Жореса, он приказал еще раз изучить документы, поручив это сделать офицеру, прежде не участвовавшему в расследованиях. Работая при свете лампы, офицер заметил, что письмо Паниццарди, главная улика, склеено из двух половин одного типа бумаги, но с линиями разных оттенков. Полковник [72] Анри использовал незаполненные части действительных писем Паниццарди для того, чтобы склеить документ. Главная улика оказалась явной подделкой. Офицер обнаружил и другие несоответствия и доложил о своих губительных находках военному министру.

Каваньяк, только что с триумфом закрывший дело Дрейфуса в палате депутатов, понял: вся его доказательная база разваливается как карточный домик. Первооснова конструкции – фальшивка. Краеугольный камень, принесший ему общенациональную известность, – подделка. Он был человеком принципов и не мог позволить себе утаить открытия, сделанные офицером. Ему оставалось только признать ошибку и пережить определенную личную трагедию. Не облегчало его положение и то, что он не был человеком военным. Он приказал арестовать полковника Анри и заключить его в тюрьму Шерш-Миди, где прежде содержался Дрейфус. Той же ночью, 31 августа 1898 года, полковник Анри покончил жизнь самоубийством, воспользовавшись бритвой, предусмотрительно оставленной для него в камере.

Армейские офицеры были потрясены, некоторые даже плакали. На армию легло пятно, «сравнимое с позором Седана». Леон Блюм, отдыхавший в Цюрихе, узнал вести из Франции в десять вечера от портье в отеле. «Никогда еще за всю свою жизнь я не испытывал такого возбуждения… Огромная, беспредельная радость охватила меня от осознания того, что все-таки победу одержал разум. Восторжествовала правда». На этот раз наконец дрейфусары могли подумать, что они добились поставленной цели. В определенном смысле это было действительно так: ложь изобличили. Но до окончательного торжества было еще далеко.

Каваньяк подал в отставку, а через две недели покинул пост и его преемник, шестой военный министр со времени ареста Дрейфуса. Правительство, капитулируя перед неоспоримыми фактами, передало дело в кассационный суд, который должен был либо поддержать прежнее решение, либо его отменить. Эта мера, воспринятая как свидетельство недоверия генералам, вызвала отставку очередного военного министра. В ожидании вердикта кассационного суда Париж бурлил, как в лихорадке. Если суд действительно займется пересмотром дела Дрейфуса, то достоянием гласности станет и «секретный файл», чего не могла допустить армия ни при каких обстоятельствах. В Англии газета «Спектейтор» мрачно предсказала, что такая ситуация логически должна привести к государственному перевороту. В Париже роялисты и горячие головы из правых лиг, стремясь спровоцировать именно такое развитие событий, распространяли слухи о заговорах, устраивали митинги, нанимали банды для уличных беспорядков. Создавалась обстановка, самая благодатная для Деруледа.

Назад Дальше