Последняя газета - Николай Климонтович 5 стр.


Зурабом зовут Церетели. Мамардашвили звался Мераб, ошибка непозволительная…

Он не смотрел мне в глаза – точно так, как вчерашний юнец из рирайта. И замолчал. Я молчал тоже, ожидая, что он скажет дальше. Я вдруг задался вопросом, отчего это он, мальчик из хорошей семьи, интеллигент, музыковед и эстет, заделался начальником. Ведь у нас в России в начальники идут совсем другого склада люди. Мне тут же вспомнились слова Сандро: пейзаж после битвы с собственными комплексами. И у меня как-то нехорошо сжалось сердце – в неприятном предчувствии, как бывает, когда вдруг спохватываешься, на тот ли поезд ты сел… Я сделал одну ошибку, вдруг отчетливо, как будто прочитал это напечатанным, понял я, роковую ошибку – я предал свой образ жизни в погоне, как говорили в прежние годы, за длинным рублем. Я еще ни разу не сказал это сам себе с такой безжалостной отчетливостью, как в тот момент, глядя на уводящего в сторону глаза одетого во все черное дворянина Иннокентия. Ведь когда я соглашался на это предложение, у меня были сомнения, были, были. Но я всячески рассеивал их теми или иными доводами, мол, и во всех странах

Запада… Мы же пока оставались на Востоке.

– И теперь… Вот посмотрите,- и тонкой бледной рукой, высунув ее из черного рукава, Иннокентий двинул ко мне газетный лист, здесь подчеркнуто.

Я не торопясь, подавляя внутреннюю дрожь, достал очки, посадил их на нос и склонился над газетной страницей. “Как говаривал его тезка, настоящий граф Константин Толстой…” – прочел я и обмер.

И тут же понял, как это вышло. Строча этот материал, я все время остерегал себя, как бы не описаться, не перепутать Алексея

Константиновича с Алексеем Николаевичем. Получилось как в старом актерском анекдоте про гонца из Пизы.

– Я вынужден,- произнес Иннокентий, мученически морщась, понизить ваш оклад.- И добавил: – Извините, но у меня тоже есть начальство.

Мне даже стало жаль его. Как же надо стремиться к карьере, чтобы при его воспитании – ему же не могли в его приличной семье не говорить с юности о чести – быть таким сервильным. Мне вдруг ни к селу ни к городу представилась сценка: его, плохо сложенного косоглазого хлюпика-заику, бьют крупные второгодники, подкараулив в раздевалке после урока физкультуры. За что? Не только из классовой ненависти. Скорее всего он был ябедой и трусом, маменькиным сынком. Наверное, кидал исподтишка из своего окна гнилые сливы на стол для пинг-понга, поскольку его никогда не принимали во дворе играть со всеми, заставляя пропускать очередь? Или не давал никому списывать контрольные по алгебре и французскому?.. Я посмотрел на него внимательно. Глупости, конечно, мстительные фантазии.

– Извините меня, ошибки непростительные, верно.- Я произнес это как мог холодно.- Но это всего лишь описки, оговорки…

– Оговорки остаются ненапечатанными, а наши описки – это навсегда.- И, снова сглотнув, он закончил: – Это вам обойдется в двести тысяч.- И покраснел.- Ежемесячно.

Я пожал плечами – это была едва десятая часть моей нынешней зарплаты,- откланялся и вышел вон. Я глупо повторял про себя: гонец из Пизы, гонец из Пизы. Я был взбешен. Где же был этот говенный хваленый рирайт, для чего, собственно, он нужен, как не для того, чтобы именно такие описки и исправлять! Но Оля! Что же вы-то, Оля, сплоховали с этим самым Константином? И этот

Андрюша, знающий, видите ли, как пишется слово “преддверие”, но пропустивший этого самого Зураба. И потом, что это значит: в последнее время вы делаете много ошибок? Их только две. И почему о Зурабе мне никто до этого ничего не сказал. И что это за последнее время, коли я работаю здесь без году неделю?..

Быть может, я бормотал что-то вслух. Или вид у меня был чересчур взмыленный, а морда покраснела от возмущения и стыда. Так или иначе коллеги как одна повернулись ко мне, нагло заложив ногу на ногу и выставив свои культурологические колени. Я взял пальто со своего стула – не успел даже повесить на вешалку,- развернулся и пошел по коридору прочь из редакции. Мне хотелось думать в этот момент, что я ухожу навсегда. Очень хотелось.


5

Когда я увидел Сандро в Дубовом зале, я неожиданно для самого себя обрадовался ему. Сидя здесь уж часа полтора – один,- я стал постепенно пропитываться горьким и сладким чувством покинутости миром, каковое у женщин предшествует непременным слезам. И под которое мужчинам так хорошо пьется в одиночестве. Это чувство не имеет ничего общего с жалостью к себе, но предшествует возможности отстраненного взгляда на себя и собственную жизнь – увы, самые точные и смелые результаты такого анализа улетучиваются наутро вместе с хмелем… Я помахал Сандро рукой, он махнул мне в ответ, но подошел не сразу, с кем-то еще о чем-то говорил, наклоняясь то к одному, то к другому столику, и целовал руки пожилой, крашенной хной, с диким макияжем, в черном гипюре даме.

Наконец он добрался и до меня.

– Садись, садись, что тебе заказать? – приветливо спросил я. Я уже добил свой графинчик водки, и был, наверное, сильно подшофе, не чая с кем-нибудь поговорить.

Он принял мое приглашение как должное, ничуть не удивившись!

– Узнаешь? – показал он через плечо на гипюрную даму и назвал фамилию поэтессы, которая, как я полагал, была совсем из другой эпохи и давно должна была бы умереть. И меня удивило, что он знает не только людей нашего поколения, но – казалось – всю здешнюю литературу. Поскольку я был в состоянии несколько воспаленном, то у меня мелькнула мысль – не общается ли он и с потусторонним миром, вызывая духов ушедших в небытие сочинителей.

– Тебя Люда обслуживает? – спросил он.

– Х… ее знает,- отвечал я и сам себе удивился: я редко матерюсь, всегда полагал, что это удел юнцов и людей, не слишком уверенных в себе.- Наверное, она,- добавил я, как будто отличал здешнюю Люду от здешней же, скажем, Зои.

Сандро махнул рукой, тут же подошла официантка, широко улыбаясь своему человеку; он остановил меня жестом, велел наполнить мой графин, тащить еще тарталеток, зелени и маслин, а себе заказал коньяка.

– Что, они тебя уже достали? – спросил он, усмехаясь и вглядываясь в меня.

– Ты уже знаешь? Ну да это все пустяки, глупейшая случайность и накладка…- И я тут же выложил ему всю историю как на духу.

Причем старался изобразить происшедшее в занимательном духе, с прибаутками, сейчас мне действительно все это казалось уже лишь недоразумением.

Но Сандро, меня слушая, ни разу не улыбнулся.

– Это не пустяки,- сказал он,- и не случайность. Я тебя предупреждал, что они будут особенно за тобою сечь. У них принято новеньких, коли они не вписались сразу, хорошенько потоптать. Это первый наезд.

Принесли водку и коньяк, и мы, не откладывая, чокнулись.

– Ты хоть однажды писал в Газете о своем человеке? По заказу или по чьей-то просьбе…

Я искренне удивился.

– Нет, конечно. Писал о знакомых, но скорее нелицеприятно…

– Ты хоть раз выпил с ними? – спросил он, закусывая маслиной.

– Но мне никто и не предлагал. И потом, с чего бы мне с ними выпивать? Там в основном дамы. К тому же мы ведь почти незнакомы…

– Предложить должен был ты. Принести хоть бутылку шампанского.

Так полагается.

– Но в редакции запрещено пить.

Сандро не стал комментировать это мое заявление, лишь ухмыльнулся.

– Ты оставался там хоть раз позже десяти?

– Нет,- пожал я плечами.- Зачем мне было там оставаться?

– Тогда ты знал бы, что в Газете творится по вечерам… Наконец, ты мог бы хоть напроситься с ними в ресторан, они раза два в месяц ходят в ресторан всей компанией. Я же говорил тебе: ты должен стать своим.

Мне было очень странно все это слышать. Мне отчего-то казалось, что сам дух нынешней вольной эпохи индивидуализма, бесцензурной раскрепощенной культурологии и неравенства в достатке исключает фамильярную компанейщину советских редакций былых времен с их уравниловкой, общередакционными праздниками, коллективными отмечаниями дней рождений и пьяным случайным развратом. Как видно, я ошибался, и изменить людей труднее, чем конституцию.

– Послушай,- сказал Сандро, будто читая мои мысли,- журналюги и есть журналюги. Они всегда будут сплетничать, завидовать и доносить друг на друга по начальству. Они неудачники и неудачницы. И их бесит чужая самодостаточность. Все эти люди, которые работают в отделе культуры, эти дамы под сорок, эта

Настя Мёд и как там ее – Галя Свинаренко, этот музыковед Роже и сам их начальник, они что, довольны своей участью? Они те, кем мечтали быть?

Признаться, я не думал об этом.

– Так вот,- продолжал он с неприятно кольнувшей меня назидательностью,- они не довольны своей участью. Еще несколько лет назад никому из них и в голову не пришло бы, что они, такие рафинированные и тонкие, цвет российской музыковедческой мысли и интеллектуальная надежда нации, будут служить в Газете и каждый

Божий день бежать на службу. Чего хотят те, кто не доволен собой и судьбой? – Он выдержал паузу.- Правильно, они хотят одного: чтобы их полюбили. А ты их не любишь. Ты ведешь себя высокомерно,- заключил он с некоторой даже обидой.

– Высокомерно? – изумился я, сам себе всегда казавшийся эдаким скромнягой.

– Ты, пусть невольно, подчеркиваешь, что они тебе неровня. Они посылают тебе месседж: полюби нас. А ты пропускаешь это мимо ушей. За это они и будут тебя выдавливать. За то, что ты не хочешь быть одним из них. За то, что в глубине души ты уверен: твоя работа в Газете – дело временное. Думаешь, этот жопастый

Кеша сам придумал понизить тебя в должности? Нет, конечно, это решил коллектив, эти бабы вертят им как хотят. К тому же он – несостоявшийся гаремщик, не Дон Жуан, конечно, соблазняющий баб на свой страх и риск, но именно гаремщик, использующий служебное положение. И когда выбился в начальство, почти со всеми из них переспал…

– Да? – удивился я.

Забавно: эдакий гарем из феминисток. Кроме того, трудно было представить себе упакованного в черное косоглазого интеллигента

Иннокентия в роли Казановы. Какого бы то ни было запаха флирта в

Газете я вообще никогда не чувствовал. Поначалу даже удивлялся этому, вспоминая сущий бардак в давней советской редакции “Юного природоведа”, и сам же Сандро заметил как-то по этому поводу, что, мол, там, где делают деньги,- там не до траха. Помнится, я еще удивился, какие такие здесь делают деньги, коли все получают фиксированный оклад.

Но в главном он был прав. Конечно, я говорил себе много раз, что эта самая Газета – лишь на время. Что отсижусь в ней, пережду тяжелые времена и вернусь в свой домашний кабинет, на свой писательский диван… Мы еще раз чокнулись. То и дело подходили к нашему столику знакомые и полузнакомые литераторы, некоторые целовались с Сандро, но даже те, с кем были у меня всегда самые дружелюбные отношения, кланялись, казалось мне, несколько отчужденно и холоднее обычного, и уж не в том ли было дело, что я заделался критиком в этой самой проклятой Газете. Что ж, от воронов отстал, а к павам не пристал… Хоть я и был уже здорово пьян, но поймал себя на том, что, кажется, во мне обнаруживаются симптомы самой обычной паранойи.

– Мы ведь строгаем с тобой свои статейки с повышенной скоростью,- продолжал фамильярно Сандро.- И не удивительно, что делаем ошибки: я тут обозвал главу Московской думы Самсоновым, тогда как он оказался Платоновым. А одного кремлевского понизил из помощников в советники. Или наоборот, мне-то один черт, я в этом и разбираться не хочу. Но ведь в редакции, как в деревне, все делается известно. Вот, скажем, твоя симпатия Асанова.

Уверен, даже и приметь она этого самого Зураба – оставила бы.

Ведь она за твоей спиной потешается: мол, если так неграмотны нынешние литераторы, то чего же ждать от “экономистов” или

“политиков”…

Мне стало жарко: быть может, я не был бы так уязвлен, даже узнав об измене жены. А Сандро безжалостно продолжал:

– Я-то тебя понимаю: мы не уважаем газетный труд, для нас это лишь постылая да и стыдная поденщина…

– Но послушай,- взбеленился я, не столько задетый его менторским тоном, сколько раненный коварством возлюбленной,- а для тебя твоя светская хроника – только халтура? Понимаю, ты не вставишь ее в собрание сочинений, но…

– Это жанр,- довольно холодно прервал меня Сандро.- И мне пришлось вслепую нащупывать его законы. Ну да не о том сейчас речь, как-нибудь об этом отдельно поговорим. Есть другая сторона,- невозмутимо продолжал он, опять наливая: мне – водку, себе – коньяк.- Они уязвлены еще и потому, что считают себя выше тебя, а получаешь ты столько же и занимаешь престижную должность…

Тут я не смог скрыть самого искреннего и глубокого удивления, что лишний раз доказывало правоту Сандро.

– Да-да, что такое, с их точки зрения, средней руки сочинитель рассказиков да повестушек? Ты ведь не задавал себе такой вопрос.

Я не задавал. И кивнул, хоть мне вовсе не понравилось, в какую строку литературной табели о рангах он меня записал.

– А я дольше прожил с ними и спрашивал себя об этом. Так вот, мы с тобой, два более или менее известных писателя, печатающиеся и за границей, мы для них – пустое место. Во всяком случае, с тех пор, как оказались с ними на одной доске в Газете. С их точки зрения, и сочинитель симфоний, и исполнитель концертов – лишь поставщики материала для их интерпретаций. Лишь они, культурологи, музыковеды и ценители, обладают всей полнотой знания. Лишь они пополняют мировой Архив культуры.

– Да-да,- пробормотал я,- на Архив мне сегодня Иннокентий, кажется, намекал.- Я припомнил, как с пафосом тот произнес – навсегда. Но тогда я не сразу врубился.

– Они! А вовсе не так называемые “творцы”. Мы с тобой, сочиняя оригинальные тексты, привыкли относиться к литературной критике, как к обслуге. Нам кажется, что критики на нас паразитируют: не сочиняй мы, им не на чем было бы танцевать свои унылые критические танцы. Но они-то, они-то думают совсем иначе. Они-то считают, что некий гипотетический будущий исследователь культуры нашего времени бросится читать в первую голову именно их опусы, где уже все сказано и истолковано. А если уж окажется очень въедлив, то, быть может, и поинтересуется кое-какими оригинальными образцами. Из исследовательской скрупулезности, быть может, и откроет книжечку какого-нибудь беллетриста интересующего его времени. Быть может, это будет Кирилл К. А может быть, Николай Куликов…

Я взглянул на Сандро прямо. Я не предполагал, что могу услышать от него нечто подобное. Он был много умнее, чем я полагал. Как говаривал Бунин, русский литератор думает о чем-либо лишь в том случае, если ему нужно об этом предмете написать. Сандро – просто думал. Вот оно, высокомерие, сказал я сам себе, с какой это стати хоть на секунду я возомнил себя умником, а его – простаком…

А он закончил:

– Поэтому мало того, что ты высокомерен. Ты к тому же и не имеешь права на высокомерие – с их точки зрения. И будь спокоен, они сделают все, чтобы указать тебе твое настоящее место…

Пойми, милый, в Газете крутятся большие деньги. И даже мы с тобой получаем в десяток раз больше, чем получают люди в любой другой московской редакции. А где деньги – там борьба, и нужно уметь держать удар…

– Что за чушь?! – воскликнул я.- Не на ринг же меня позвали!

– На ринг. Впрочем,- небрежно, как если бы ему наскучил разговор, обронил Сандро,- твое место не самое хлебное…

Я опять сделал вид, что не понимаю, на что он намекает. Меня окончательно развезло и понесло на проповедь. Я говорил, что нет страшнее заблуждения, чем куцая мысль, будто человек человеку волк. Живи просто, живи мудро и гляди в глаза ближнему своему. И если мы поймем друг друга, восклицал я, много громче, чем следовало, то мы победим войны и болезни и самую смерть попрем… А мы все воюем друг с другом, повседневно вызывая на бой, и тут я совсем закручинился.

– Вот именно,- только и заметил Сандро.- И будем воевать…

Надо ли говорить, что в этот вечер я напился самым постыдным образом; кричал, кажется, на весь ресторан, что я дворянин, а значит, христианин во многих поколениях, и хоть я и не крещен, но многие поколения моих предков ходили к причастию, и что я призываю присутствующих покаяться…

Сандро выволок меня из ресторана и загрузил в такси, хоть я и рвался, кажется, за руль. Машина моя осталась притуленной у ЦДЛ, а я не помню, как ввалился в дом, и жена не на шутку испугалась: так я напился в последний раз, кажется, на банкете в день защиты ею диссертации, приревновав ее к бывшим сокурсникам, которые, кстати, меня и напоили… В довершение всего меня долго рвало в уборной. Стоит ли говорить, что опухший, отмокнув в ванне, выпив крепчайшего чая и приняв аспирин, маясь похмельем и горчайшим чувством вины и стыда, я лишь к полудню собрался, добрался до

ЦДЛ на такси, сел за руль и, жуя жвачку, покатил в редакцию, мучаясь стыдным страхом наказания за вчерашний прогул и ожидая новых служебных неприятностей. То, что мне говорил вчера Сандро, я не мог припомнить связно, но знал, что говорил он самую что ни на есть истинную правду.

Глава IV. БЕРУТ

1

Впрочем, мне хотелось думать, что живу я теперь барином. На самом-то деле, как я начинал понимать, барином я жил прежде – полунищим барином с богемными причудами, вольными привычками и возможностью распоряжаться своим временем как заблагорассудится.

А теперь не слишком успешно осваивал самое обычное мелкобуржуазное прозябание…

Жена и прежде никогда не интересовалась моими заработками: где и сколько я получил гонорара. Впрочем, я никогда ничего от нее и не скрывал, докладывал, когда удавалось что-нибудь существенное срубить, и выдавал деньги на хозяйство. А сколько оставалось у меня – это ее никогда не трогало, главное, чтоб все были сыты и обуты. Впрочем, она знала, что я не склонен к мотовству и если ей не хватает денег, она всегда может найти сотню-другую в старом портмоне в среднем ящике моего письменного стола. Так что и прежде в финансовых вопросах она была очень деликатна, а теперь, когда суммы выдачи многократно возросли и, главное, стали регулярными, и вовсе потеряла к этой стороне жизни какой-либо интерес. Впрочем, однажды, в полусне, сладко потянувшись ко мне и прильнув, она пробормотала:

Назад Дальше